Эйлин, как обычно, была в детской одна. Я обнаружил её у открытого окна, напротив пустого кресла, с которого (точнее, с существа, сидевшего в котором) не сводила глаз. Что-то в поведении девочки, что трудно описать, убеждало вас, будто в кресле действительно кто-то сидел и говорил с ней. Когда я вошёл, Эйлин вздрогнула, вскочила, собиралась сделать жест, будто пожимала руку существу в кресле, но остановилась и дружелюбно кивнула то ли в знак прощания, то ли говоря: «Можете быть свободны», и только потом повернулась ко мне. Трудно поверить, но в тот же миг кресло показалось мне другим – пустым.
– Эйлин, чем же ты здесь занимаешься?
– Сам знаешь, дядя! – не задумываясь отвечала она.
– Конечно, знаю – я и сам делаю то же самое с героями собственных историй! – Я пытался подстроиться под племянницу, чтобы потом вывести девочку из её настроя. – Тоже говорю с ними…
– А они с тобой?! – Эйлин бросилась ко мне, как будто речь шла о жизни и смерти. В тот миг я понял, насколько серьёзен и важен для неё этот вопрос, и почувствовал: тень, что пробежала между нами и Терезой в разговоре на первом этаже, не покинула меня, а стояла прямо за плечом.
– Если они не говорят с тобой тоже, они не живые, – заметил я, – и тогда, когда люди прочтут твою историю, она покажется слабой.
Эйлин очень внимательно посмотрела на меня. Мы вместе опирались на подоконник открытого окна над газоном, где росли португальские лавры, наполняя воздух тяжёлым ароматом. Соседство ребёнка несло с собой особенное настроение, пробуждавшее воспоминания, неясные картины того, что я когда-то знал. Подобные ощущения я уже испытывал и был им не очень рад: картины эти были обрамлены некими чувствами, не поддававшимися никакому анализу. Я смутно понимал, что в девочке пугало её мать, и мне на ум пришла несмелая идея, столь же неуловимая, сколько правдивая: Эйлин уже изведала страдание, подобное которому не должна была знать. Идея эта была странной и ни на чём не основанной, но я был убеждён в её правдивости. Во мне пробудилось глубочайшее сочувствие к племяннице, которое та, несомненно, почувствовала.
– Чаще всего со мной говорит Филип, – заговорила Эйлин. – Он всё время объясняет, объясняет… но никогда не договаривает.
– Что объясняет, моё милое Лунное Дитя? – осторожно переспросил я. Эйлин нравилось это прозвище, когда она была маленькой.
– Объясняет, почему не спас меня вовремя, само собой! Ему отрубили обе руки, вот почему!
Никогда не забуду, какое чувство во мне пробудил этот рассказ о приключениях, пережитых маленькой девочкой в уме, и какими реальными мне показались эти страшные слова – речь определённо шла не просто об игре в спасение «девы в беде»! От этих мыслей всё моё сознание переместилось в запястья, и я словно почувствовал боль от описанной экзекуции. Прежде чем я успел сдержать их, обе мои руки инстинктивно скрылись в карманах пиджака, чтобы Эйлин их не видела.
– Что ещё тебе рассказывает «Филип»? – осторожно спросил я. Лицо девочки вспыхнуло, на глазах выступили слёзы, но тут же скрылись снова, не выпав из светлых глаз:
– Что он любил меня до смерти, до самого конца… что всю свою жизнь, даже когда мы расстались, и ему отрубили руки, только молился за меня, спрятавшись на краю света…
Я с трудом, но освободился от овладевавшего нами трагического настроения: как бы всё это не было интересно, у меня были обязанности, и воображение девочки требовалось направить в более весёлое русло.
– Попроси Филипа, чтобы он рассказал тебе о своих весёлых приключениях тоже! О том, как у него отросли руки… – предложил я, но, увидев выражение лица Эйлин, почувствовал, как моя кровь буквально застыла.
– Это просто сказки. Его руки никогда не отросли. Никаких весёлых и радостных приключений не было, – был ледяной ответ.
Я отчаянно искал в уме способ вдохновить Эйлин на более мирные выдумки, как никогда чувствуя, что это странное дитя, растущее без отца, бесконечно мне дорого, и я готов пожертвовать собственной душой, только чтобы помочь ей и развеселить. Моя любовь к девочке была подлинной, и корни её лежали глубже, чем я знал.
Но прежде чем я нашёл нужное слово, Эйлин прижалась ко мне и произнесла ту самую фразу, которую я в глубине души уже некоторое время боялся услышать. Её слова потрясли всё моё существо, и на кратчайший миг меня пронзила неописуемая боль, не поддающаяся никакому разумению.
– Потому что Филип – это ты! – произнесла Эйлин. То, как она это произнесла, лишило меня дара речи – тихо, со слабым оттенком ласкового презрения, окрашенного пылкой любовью, переполнявшей всю душу девочки. Мне оставалось только склониться, обнять Эйлин и поцеловать её макушку, едва достававшую до моего подбородка. Клянусь, никого я так не любил, как это дитя! Помню, что я ответил ей, неуклюже пытаясь развеселить девочку:
– Теперь у Филипа новые руки, и у вас с ним будет много-много весёлых приключений! Ему больше не грустно, а радостно, и он любит тебя в два раза больше, чем прежде!
Подхватив Эйлин на руки, я понёс её вниз по лестнице и в сад, где мы играли с собаками, пока в окне наверху не появилось доброе лицо Кемпстер, кричавшей какие-то глупости насчёт того, что пора ужинать, или спать, или что-то в этом роде. Эйлин к тому времени запыхалась, но глаза её горели ярче, чем прежде. Она побежала к дому, обернулась у двери, и я увидел её диковатое личико, освещённое улыбкой и смехом.
Я долго кружил среди прямоугольных живых изгородей в старомодном саду, дымя сигарой и думая о девочке, её странных фантазиях и чувствах, которые она во мне пробуждала, одновременно глубоко трогательных и зловещих, а лицо Эйлин стояло перед моим взором среди теней. Строго говоря, она не была красива, но внешность девочки имела своё очарование, сильно меня к ней располагавшее: большая голова выглядела несколько старообразной, тёмные маленькие глаза были близко посажены, а рот был слишком крупным, чтобы быть привлекательным. Но иногда по этому лицу пробегало выражение, полное страсти, муки и тоски, наполняя черты Эйлин неожиданной красотой – красотой души, хорошо знакомой со страданием и горем. Во всяком случае, так я видел дитя и поэтому только так могу позволить остальным увидеть её. Если бы я был художником, то, возможно, написал бы её фантастический портрет, который назвал бы, например, «Реинкарнация». Никогда ещё я не видел ребёнка, столь ярко воплощающего странную идею, будто старые души иногда возвращаются на землю в новом, юном теле – новых Одеждах.
После обеда я говорил с двоюродной сестрой и уверенно обещал ей, что Эйлин просто одарена необычайно живым воображением, и с возрастом (и благодаря нашим усилиям, которые необходимо приложить) оно повернётся к более практичным целям. Но пока я говорил всё это и что-то ещё, у меня из головы не шли две фразы, произнесённые девочкой. Первая – безжалостно точное замечание, что мои утешения – «просто сказки», и вторая – тихое, но уверенное и твёрдое заявление, что «Филип» – это я.