К книге
ВендигоЧеловек, Игравший На Листочке
69%
Человек, Игравший На Листочке
24

Там, где сосновый лес пурпурным плащом окутывает склоны Юры, а виноградники обрамляют его кайму, чтобы та не соскользнула в Невшательское озеро, вы найдёте деревню, где жил Человек, Игравший На Листочке.

Впервые увидел я его одним летним вечером в кафе на открытом воздухе при маленькой горной гостинице. Тот момент был истинным откровением; но услышал Человека я ещё раньше, чем увидел, и те звуки в моём разуме поныне неотделимы от его облика.

Жан Гропьер и Луи Фавр как раз давали мне неясные указания насчёт лучшего маршрута вдоль Тет-де-Ран: «Красное вино в Нойшателе обладает особенным ароматом, знаете ли…»

Тут среди яблонь в дальнем конце сада раздалась тонкая заунывная мелодия, сначала показавшаяся мне проснувшимся ветром. Её звуки привлекли моё внимание и населили меня предвкушением, а чего – я сам не знал.

Фавр, рассказывавший о тропе через Мон-Расин, затих, Гропьер замолчал вслед за ним и, прислушиваясь, стал искать глазами чего-то. К нашему столику под ореховым деревом подошла дворняжка неописуемо трагичного вида и завыла, вертясь возле.

– Это Перре по прозвищу «Comment-va»[4], – сказал Фавр.

– И его треклятая собака, – с отвращением добавил Гропьер, пожимая плечами. После короткого молчания тот и другой снова заспорили насчёт моего нелёгкого пути по Тет-де-Ран.

Я же повернулся прочь от них, в направлении звука.

Опускалась тьма; за деревьями виднелась миля-другая виноградников, спускавшихся к тёмно-синему озеру, далёкие берега которого были укутаны мраком. В небе возвышались белые туманные Альпы, позади нас пурпурные складки лесов, мягкие и плотные, словно ковры из облаков, поднимались по хребтам к вершинам Будри и Ля Турн. В ресторане никого не было; с деревенской улицы доносился стук копыт, из кухни – грохот посуды, с горной железной дороги – негромкое рычание поезда, в сумерках поднимающегося во Францию, а через всё это, словно серебряная нить через сон, проходило мелодичное воздушное пение музыки.

Поначалу, однако, ничего не было видно – Человек, Играющий На Листочке, оставался невидимым, как я не вглядывался туда, откуда, судя по всему, исходил звук. На миг показалось, что мы в присутствии призрака.

Наконец в тени маленьких сосен и фруктовых деревьев что-то пошевелилось, и я вздрогнул, поняв, что сосна, на которую я всё это время смотрел, оказалась человеком – темнолицым, растрёпанным, с непокрытой головой и в пелерине! Как ему удалось принять облик дерева, настолько живо его изобразив, я не могу объяснить: должно быть, минутная игра моего воображения… Человек был худ, невысок, с прямой осанкой, а развевающиеся волосы и пелерина благодаря темноте и окружающей природе, наверное, показались мне волосами.

Моя единственная цель – выразить свои впечатления словами, настолько близкими к истине, насколько возможно; кроме того, я описываю это, потому что немедленно почувствовал: тот первый момент действительно был судьбоносным знаком, в котором символически выразились главные свойства Человека. Его музыка поначалу показалась ветром, а сам он поначалу показался мне деревом.

Человек медленно приблизился, его дворняжка – за ним. Мы увидели, что музыку он производил, крепко держа лист руками, поднеся его к губам и дуя.

– Неразлучники! – фыркнул Гропьер, презрительно глядя на пса и Человека. Гропьер был не рад гостям, однако его лицо и жесты будто выдавали едва заметный суеверный ужас. – Этой песенке тебя папаша научил, да? – добавил он. Тогда я не понял жестокого намёка в этих словах.

– Ш-ш-ш! Как бы там ни было, он играет на славу! – возразил Фавр. В его глазах при звуках музыки виднелся проблеск не то уважения, не то восхищения, и ещё никогда Фавр так часто не опрокидывал бокалы.

– Музыка дьявола… – угрюмо буркнул Гропьер, с нетерпением возвращаясь к вину и ржаному хлебу. – Уф… Мне от неё снится всякое.

Человек, не обращая внимания на их шуточки, приблизился, не переставая играть на листочке. Чем дольше я смотрел и слушал, тем больше росло во мне восторженное предвкушение, пробудившееся вместе с первыми звуками. На вид Человеку было сорок-пятьдесят лет; он выглядел измождённым, истощённым и сломленным, что-то в его внешности говорило за себя без слов, вызывая мучительную жалость. На нём лежала безжалостная печать изгоя, однако тёмные острые глаза блестели гордостью, радостью даже за то, что их владелец – изгой; в их взгляде читалось нечто оставшееся ни сломленным, ни измождённым.

– Он не в своём уме, понимаете, к тому же почти слеп, – объяснил Фавр. – Играет за гроши на листочке, а живёт в хижине на краю леса. – Он ткнул большим пальцем в сторону Котендара.

Около пяти минут мы слушали среди сумерек необычайные мелодии, которые играло это исключительное существо. Моё первое впечатление о Человеке исказила игра воображения, однако оно не шло ни в какое сравнение с тем, что я слышал теперь. Ошибки не было: Человек играл не просто песенки и мелодии, но сильные и чистые звуки стихий и Природы, в первую очередь – плач ветра. Мастера (Вагнер и прочие) использовали их как сырьё от случая к случаю, но в исполнении Человека эта музыка звучала так точно, так великолепно. Мы слушали то пение птиц, то шорохи и щебетанье, которые слышишь в лесах и рощах; то бормотание ветерка, потерявшегося летним днём среди древесных верхушек; то – когда он подошёл ближе и музыка стала громче – самое невероятное: вой могучего ветра и шелест дождя в беспокойных ветках.

Как Человеку это удавалось, я не понимал; однако, подозреваю, он неким образом смешивал свой голос с музыкой, создаваемой вибрациями на краю листа. Быть может, загадочная страсть, стоявшая за этими звуками, скрывавшаяся в глубинах безумного духа, взывала к моему разуму, и он, по неизвестной и непознаваемой причине, откликался.

Должно быть, я на миг забылся под влиянием незаметной магии звуков: помню, как я вдруг пришёл в себя, вздрогнув, и обнаружил, что Человек перестал играть. На печальном лице, обращённом ко мне, я едва успел увидеть улыбку сочувствия и понимания, но совершенно не успел ответить. И на этот раз я с готовностью призна́ю: моё воображение, тронутое до невиданной степени, прочитало в этой улыбке признание, которого не слышал никто:

– Я играл для вас, потому что вы понимаете.

Вставая, Фавр предложил Человеку остатки черствого хлеба и вина со своего стола, говоря:

– У меня сегодня нет ни су, но если ты, mon brave[5], голоден…

Человек отказался от вина, но хлеб взял жестом, исполненным такого достоинства, которое исключало покровительство или одолжения, несомненно внушив Фавру гордость за его поступок.

– А это его сыночку! – засмеялся глупец Гропьер, кидая псу корку от сыра. – Или его лесному богу!

Музыка по-прежнему, как тончайшая сеть, пленяла мои мысли и слова – то было единственной причиной, по которой я не поставил своего грубияна-проводника на место, как полагалось. Несколько минут спустя, когда Гропьер и Фавр ушли в гостиницу, я прокрался в глубины сада, где аромат сада так удачно смешивались с запахом леса – там, на траве под яблоней, сидел Человек, а у его ног вилял хвостом пёс. Человек скармливал собаке лучшие и самые большие куски хлеба, себе оставив только корку. Пёс был, очевидно, голоден, но – и я сам не поверил бы, если бы не увидел это собственными глазами! – Человеку приходилось улыбаться и уговаривать его, чтобы он ел: трогательная собачья натура неким образом понимала, что хозяину пища нужнее. Эти двое, поедая один кусок хлеба на двоих в саду за деревенской гостиницей, выглядели настоящими изгоями; однако ласковый и острый взгляд шелудивой собаки ставил её, по крайней мере для меня, гораздо выше обычных дворняг; а глаза Человека (пусть он и оставался, без сомнения, слабоумным парией) смотрели будто из одинокой дали, где он слышал тихие мелкие голоса мира и течения стихий самой жизни. Стихии не бывают изгоями – они достают и до самых далёких солнц.

Я дал Человеку франк, и тот взял его. Теперь, стоя ближе, я заметил, что его глаза, пусть в них нередко сверкало яркое беглое пламя, были полуслепы: возможно, он очень плохо видел, и единственную разницу между людьми и деревьями для Человека составляло то, что первые умеют ходить. Некоторые деревенские, правда, рассказывали, что он видел лучше многих, умел видеть в темноте и даже заглядывать в края за пределами этого мира, где тоже кто-то живёт; для таких поверий существовали причины – сверхъестественные причины. Я же знаю только, что с нашей первой встречи, описанной здесь, Человек неизменно узнавал меня даже с немалых расстояний и определял, где я, даже ночью в лесу. Лучшее (хотя определённо ненаучное) объяснение этому я слышал от Луи Фавра. «Он видит всей кожей!» – прошептал мне тот.

Человек взял франк с такой же величественностью, что и хлеб – будто одновременно делал мне честь и проявлял благодарность. Я часто вспоминал с тех пор красоту его жеста, только потом поняв очаровательное благородство, лежавшее за ним. В тот же миг Человек только посмотрел на меня снизу вверх со словами:

– C'est pom le Dieu – merci![6] – Он, в отличие от всех местных, не говорил «le bon Dieu»[7].

Я хотел побеседовать с Человеком, но не успел найти слова – он немедленно поднялся и снова принялся играть на листочке свою благодарность (или благодарность своего Бога). Шелудивая дворняжка бросила еду, села рядом с хозяином и стала слушать.

Человек и пёс не сводили с меня взгляда, а в уши мне лились мягкие восхитительные звуки ветра, птиц и леса. Когда всё закончилось, я шёл по тихой улице в пансион, чувствуя, как в самые глубокие бездны моего сознания закралось ощущение чуда. Моя обычная уверенность, будто я являюсь частью обыкновенного мира людей, была потрясена, и некая сторона деревни (в особенности людей, обитавших в ней) незаметно изменилась в моих глазах.

Жемчужные небеса, где летучие мыши проносились над красными крышами, казались более изысканными и живыми, чем раньше, запах животной жизни (частью которой я теперь восторженно осознавал себя) из открытого стойла, где жевали коровы, стал острее, а затихающий щебет воробьёв под карнизами пансиона звучал более лично. Как будто мелодия стихий, что Человек играл на листочке, на миг освободила меня от жизни земли – но не от жизни людей…

Это всего лишь набросок – остальное я предоставлю воображению читателя. Трудно сказать, какими закоулками фантазии я пришёл к выводу, будто, сказав вместо «добрый Бог» просто «Бог», Человек намекнул мне на некую могущественную лесную сущность, некоего Лесного Духа, которого Человек знал, любил, обожествлял – и интуитивно почувствовал, что я его тоже знаю, люблю и обожествляю.

За следующие несколько недель я многое узнал об этом слабоумном несчастном: в деревне его называли Перре «Comment-va» и Человек, Играющий На Листочке. Если деревенские хотели быть подробнее, они говорили: человек «без родителей и без Бога». Откуда взялось «Comment-va», я так и не узнал, но остальное объяснялось легко – Человек был изгоем и незаконным сыном: его мать оказалась бродячей итальянкой, а отец – лесорубом распутного образа жизни, по-видимому представлявшим для окрестностей постоянный источник позора. Думаю, деревенские и сами не осознавали своей строгости в суждениях: фермеры и виноделы постарше относились к Человеку с некоторой жалостью, но ровесники Человека и те, что помоложе его, если и не проявляли умышленной жестокости, определённо выказывали суровое пренебрежение и полное отсутствие сочувствия. Такое немилосердие, происходящее от невежества и отсутствия мудрости, напоминало бездумную жестокость детей. Никто совершенно не понимал это сумасшедшее живописное существо, день и ночь бродившее по лесу и откровенно, хотя и не очень членораздельно говорившее, что почитает другого Бога – не их человекоподобное божество.

Человек был странным, все смотрели на него искоса, и некоторые боялись. Позже, правда, я узнал, что одна-две деревенские жительницы (неизменно женщины) находили в нём нечто чудесное (сами не зная, что именно), делавшее его недосягаемым для насмешек и издевательств деревенских. Однако для всех и всего Человек оставался чуждым, посторонним, одиноким изгоем и парией.

В то время я был очень занят – для работы мне требовалось уединение, и я редко выходил из дома до начала сумерек. Должно быть, поэтому вид Человека для меня стал связан с полумраком, длинными тенями и косыми лучами солнца. Каждый раз, когда я видел худой силуэт, сломленный, но держащийся прямо, или слышал мелодию листочка, меня охватывало необъяснимое восторженное ощущение чуда, испытанное при нашей первой встрече. Я чувствовал близость сверхъестественных обитателей леса, делавших мою жизнь прекрасной, наполняя её новой ценностью. До сих пор перед моим внутренним взором стоит печальное тёмное лицо Человека, бродящего по улице: оно тронуто меланхолией, однако время от времени глаза несчастного озаряются неповторимым пламенем внутреннего величия. Иногда, проходя мимо него, я задумывался: быть может, так называемые полусумасшедшие в то же время наполовину находятся в других краях, чья всемогущая красота так поразила их, что они больше неспособны играть скучную роль в нашем повседневном мире? Мне, во всяком случае, в присутствии Человека всегда казалось, будто он знает некую тайную, скрытую красоту, не имеющую отношения к обычным человеческим делам и заботам.

Я нередко следовал за ним в лес, невзирая на угрожающий рык собаки – та неизменно скалилась на меня, чтобы я не подходил слишком близко. Мне хотелось знать, что он там делал, зачем бродил в густых чащобах, иногда (говорили мне) проводя там целую ночь или несколько дней подряд. В лесах Юры, которые раскидываются вдоль гор от Нёвшателя до Ивердона и самых границ Франции, можно ходить целыми днями и не найти ни одну ферму, ни одного человека – разве что лесоруб иногда встретится. Неделя за неделей я терпел поражение, пока наконец Человек не сжалился надо мной и не сообщил эту жалость неким образом своему псу. Тогда меня… приняли: позволили следовать на почтительном расстоянии, слушать и, если было возможно, смотреть.

Я говорю «если», потому что, оказавшись в лесу, Человек умел прятаться, как прячутся некоторые животные и насекомые, по наитию выбирая такие места, где их собственный цвет сливается с окружением, и они исчезают. Когда Человек двигался, всё было хорошо, но стоило ему остановиться, стоило лощине или скоплению деревьев встать между нами, как я его терял. Не раз я, сам того не замечая, проходил в футе от Человека, хотя прекрасно видел пса, сидящего у его ног; но стоило мне повернуться на звуки листочка, как я тут же его находил: Человек стоял, прислонившись к тёмному древесному стволу, сливаясь с тенью, вырастая, будто лесной житель, из густого мха у ног, сплетаясь, как родной брат, с длинными сосновыми ветками! Более того, он как будто никогда не скрывался преднамеренно – только инстинктивно. Жизнь, частью которой он являлся, прижимала его к сердцу, окутывая истощённые плечи плащом сочувствия, которого не давал ему мир людей.

Я занимал место поодаль на стволе упавшего дерева, пёс садился, глядя хозяину в лицо с самой горячей любовью, и Перре «Comment-va» брал листок с ближайшего плюща, крепко сжимал в ладонях, подносил к губам и извлекал волшебный звук, как будто исходивший из голосов леса, не существовавший отдельно от них.

Привилегию слушать его с небольшого расстояния я приобрёл поздним вечером в конце мая; эти воспоминания, овеянные ароматом невероятного, чу́дного сна, и до сих пор живут во мне. Лес вокруг источал запах ландышей – их белые колокольчики и большие зелёные листья усеивали открытые пространства; фиалки и бледные ветреницы тут и там устилали покрытые мхом ступеньки опушек, среди сосен просвечивали тёмная синева леса и далёкий силуэт высоких Альп, затуманенный в небе облаками. Лес похищал мрак у земли и окутывался им на ночь, как одеялом. На востоке уже вставала луна – её взор падал на мох слабыми жёлто-серебряными лучами. Издалека слышался звон колокольчиков у коров, иногда сопровождаемый голосами деревенских, но лес, покрывавший склоны гор, оставался безмолвным – затихли даже наши с собакой и Человеком шаги.

Затем, словно во сне, раздался звук – то ветер тронул самые верхушки сосен, но нам внизу показалось, будто это крылья птиц. За этим последовали новые ароматы неба и веток, поцелованных солнцем, а потом звук затерялся в темнеющих рядах деревьев, и наступила тишина. И в ней зазвучала необычайная музыка листочка, неизменно берущая верх над нашими умами.

Я повернулся, чтобы разглядеть лицо музыканта – оно чудесным образом изменилось: помолодело, лишилось морщин, смягчилось от радости. Дух великого леса овладел Человеком, и тот обрёл душевный покой…

Играя, он чуть раскачивался взад-вперёд, как стройная сосна на ветру. Я осознал вдруг, что в сочетании звука и движения – деревьев, качающихся и поющих, ветвей, когда они дрожат и шепчутся, детей, когда те смеются и пляшут, – есть некая странная красота. О, эта печальная мелодия листка! Как эта первобытная, стихийная песня тревожила святая святых моего воображения, в котором простота и великолепие незаметно для меня соединились! Как эти пронзительные, но прекрасные ноты пронзали сердце, колыша сам источник жизни! С тех пор я не раз себя спрашивал: почему эта неповторимая музыка внушала уверенность, что далёкие Альпы прислушиваются; что ей в такт вибрируют пурпурные склоны Будри и Мон-Расин, будто вдоль них, между далёкими вершинами Шассере и сухими пустырями Тет-де-ран, натянуты струны великанской арфы?

Музыка, которую играл на листочке изгой, таила в себе безумную, дикую красоту, пронзавшую вас, точно нож, доставая до самого источника слёз – и в то же время простираясь дальше, чуть ли не вплоть до обнажённого сердца жизни, холодного, стихийного. Без сомнения, эти музыкальные переливы, овеществлявшие звуки Природы, затрагивали глубинные первобытные устремления, похороненные внутри многих из нас бесконечно глубоко. Между одной песней и другой – даже между тактами! – лежала долгая мучительная тишина: это звуки сливались со вздохами ветра и бормотанием водопада, как странный музыкант сливался с очертаниями и цветами деревьев вокруг.

Наконец Человек перестал играть. Я подошёл поближе, ужасно желая что-то спросить или сказать, но сам не зная, что. Человек выпрямился при моём приближении, и его лицо немедленно окутала меланхолия.

– Но эта музыка была прекрасной… неземной!.. – несвязно воскликнул я. – В деревне вы никогда так не играли!

На миг его глаза загорелись. Он указал на тёмный лес позади и негромко ответил:

– Там свет!..

Я попытался его разговорить:

– Значит… в лесу вы слышите истинную музыку? Это её вы играете? Неповторимое пение ветра и деревьев?..

Он удивлённо посмотрел на меня, и я немедленно понял, что невпопад сказал нечто банальное. Но прежде чем я успел объясниться или исправиться, из-за деревьев от далёких деревень донёсся перезвон церковных колоколов. Стоило Человеку это услышать, его лицо потемнело: он словно неким образом понимал, что эти звуки – символ веры родителей, отказавшихся от него, и людей, бывших причиной его непрестанных страданий. Я уверен – подобные мысли в тот миг возникли в его голове: Человек грозно огляделся, и пёс, чуявший любую перемену настроения в хозяине, угрожающе зарычал. Внезапно Человек сказал почти с гневом:

– Моя музыка – для моего Бога.

– Вашего Лесного Бога? – переспросил я. Я испытывал глубочайшее сочувствие, и Человек, кажется, ощутил это:

– Pour sûr![8] Pour sûr! Я играю по всему свету, – он взглянул на склоны с деревнями и виноградниками, – чтобы те, кто понимает… кому здесь место… пришли.

Я был уверен, что сейчас он скажет ещё что-то и, быть может, немного мне исповедуется. Возможно, я даже узнал бы о ритуалах, которые этот самопровозглашённый жрец Пана совершал в своём лесном храме, но ветер неожиданно принёс к нам колокольный звон, усилив его громкость. Сделав разгневанный жест, Человек повернулся, чтобы уйти, не вынося нахальства колоколов – даже в его тайном, интимном убежище от них не было покоя!

– И много приходит? – спросил я.

Перре «Comment-va» пожал плечами и неловко улыбнулся:

– Moi. Puis le chien – puis maintenant – vous![9]

В тот же миг он исчез, будто ветви протянулись длинными тёмными руками и увлекли к себе. Возвращаясь в деревню под восходящей луной, я слышал издали, из глубины миллионов деревьев, отзвуки странной, но сладкой музыки – возможно, этот невольный служитель Пана играл своему могучему Богу на листике плюща?

Последнее, что я увидел, – дворняжка, которая обернулась на краю леса и оглянулась на меня. Она, наверно, думала, что пришёл мне час присоединиться к их маленькой шайке верующих и проследовать в их священное капище!

«Moi. Puis le chien – puis maintenant – vous!»

После этих произнесённых слов между нами образовалось некое родство душ, ясное без слов. Проходя на улице мимо меня, Человек бросал мне беглый, но радостный взгляд и многозначительно дёргал головой в направлении леса. Я чувствовал, что, скорее всего, он считает меня чем-то важным в своей странной и одинокой жизни, и поэтому был с ним очень предупредителен: время от времени давал Человеку один-другой франк, а два раза в неделю, зная, когда его нет дома, прокрадывался в его хижину на краю леса и клал за дверь свертки с едой – колбаса, сыр, хлеб, а иногда, когда я позволял себе за чаем излишества, кусок кекса с изюмом.

Человек об этих подарках никогда не говорил, и я иногда задумывался, на что он их употреблял: пёс питался не хуже любой собаки, зато его хозяин таял быстрее, чем раньше. Я узнал также, что прежде он даже получал от деревни помощь – официальную помощь, – но однажды ночью Перре поймали на церковном крыльце с жестянкой горючего, хворостом и коробкой спичек: тогда помощь сократили вдвое и пригрозили отменить совсем. Однако мне казалось, что в Человеке, Игравшем На Листочке, не было злобы: его ненависть к «иной» вере скорее походила на пыл заблуждающегося верующего, из тех, что раньше посылали несчастных грешников на костёр, но только ради того, чтобы спасти их души.

Более того, кое-что ещё подкрепляло мою слабую уверенность в доброте его существа. Во-первых, все дети в деревне любили Человека и, не боясь, играли с ним и тормошили, как большую собаку. Во-вторых, свою дворняжку – равное себе существо, почитавшее того же Бога, – он не просто обожал, но готов был пожертвовать ради пса собой. Никогда не забуду, как он кормил собаку хлебным мякишем, хотя у самого щёки вваливались от голода; я видел и другие случаи, показывавшие пределы его привязанности к зверю. Человек никогда (во всяком случае, при мне) не говорил, что любит дворнягу; может, он и сам не понимал, что любит её; однако не сомневаюсь, что его преданность псу возносилась к небесам музыкой или дымом благовоний.

В лесу я встречал Человека постоянно – иногда он появлялся так внезапно, что, казалось, крался за мной долгое время. Однажды мы встретились на пустынной тропе над горной железной дорогой, ведущей к Монмоллену, где деревья будто образуют готические арки в соборе: Человек застал меня врасплох и на миг по-настоящему напугал.

Там густо растут ландыши и земля образует естественную впадину, отделяющую это место от остального леса, создавая таким образом странное, но приятное убежище. Оказавшись там впервые, я остановился, охваченный внезапным, совершенно детским ощущением чуда. Я словно зашёл в зачарованную дверь или случайно забрёл из повседневного мира в некий священный тайник, где торжественное и прекрасное было повсюду.

Я замер и стал оглядываться. Стояла абсолютная тишина; дневная суета уступила вечерней ясности воздуха; на мир, казалось, только что нанесли последние маски; его красота была нетронутой; висел тяжёлый, сладкий запах ландышей. Однако в самый первый миг, когда я ещё не успел всё рационализировать и опровергнуть, меня охватило чувство, будто я нахожусь перед алтарём накануне тайного и очень важного ритуала, для которого всё уже приготовили и украсили. Тишина, предельно глубокая и хрупкая, почти пугала. Я грубо вторгся, куда не полагалось.

Вдруг с моей головы сорвали шляпу (причём я не услышал шагов). Вздрогнув от испуга, я обернулся – передом мной стоял Перре «Comment-va», Человек, Играющий На Листочке.

У него был исключительно величественный вид: строгое выражение лица, тем не менее охваченного религиозным экстазом; взгляд, запоминавшийся надолго; сам вид его говорил (внушая мне мимолётный трепет), что я поймал это несчастное сломленное существо с поличным, в тот самый момент, когда душа его стремилась найти собственное место путём поклонения внешнему божеству, преобразиться в нечто прекрасное.

Не говоря ни слова, Человек вернул мне шляпу. Я понимал, что, сам того не осознавая, забрёл в потайное капище его странного культа, освящённое одновременно верой и фантазией Человека – возможно, даже в самую святую святых. Голова Человека, как обычно, была непокрыта, и я сам теперь не мог надеть шляпу – это всё равно что покрыть голову посреди таинства причастия в моей церкви! Я попытался попросить прощенья за вторжение, насколько мог в тот момент, и воскликнул:

– Такое чудесное место… такой покой и тишина!.. Позвольте, я побуду с вами и… посмотрю?..

Он понял, что я понимаю, и его лицо почти немедленно обрело выражение счастья и покоя, которое неизменно носило в лесу. Так выглядела целостная, исцелённая душа. Человек ответил шёпотом, потому что деревья слушали:

– Ш-ш-ш! Vous êtes un pen en retard – mais pourtant…[10]

И, подняв к губам листок, он заиграл журчащую мелодию, в основе которой лежало дивное сочетание бегущей воды и поющего ветра – не то песню, не то заклинание. Она казалась мрачной, словно заупокойная, однако несла в себе нить чистого счастья, напоминавшего о детях и совершенной вере. Музыка была для меня благословением, лес, простиравшийся на лиги вокруг, слушал и дарил нам исцеление.

Готов поклясться, я не удивился бы, заметив круп самого Пана, прячущегося за мшистыми валунами во впадинах, или белоснежные руки и ноги нимф, танцующих под мелодию Человека в мозаике косого солнечного света и теней.

Но единственным, что я видел, оставались живописный безумец, игравший на листе плюща, и верный пёс у его ног. Последний, не моргая, смотрел в лицо хозяину и лишь иногда оборачивался на меня, проверяя – слушаю ли я? Понимаю ли?

Больше всего Человека привлекали места пустынные – ни для него, ни для пса расстояние не имело значения.

Пейзажи в этих частях Юры обладают мрачным великолепием, в своём роде не уступающим горам больших размеров. Леса из голубых сосен кажутся безобидными и простыми, но внешность обманчива: невозможно отрицать мощь скал Будри, иссечённых неприступными кулуарами, а крутые обрывы Крё-дю-Ван не хуже самого Маттерхорна умеют внушать ужас и трепет. Гладкие скалы высотой в семьсот футов образуют амфитеатр, куда круглые сутки не проникает свет солнца, а ветра, попав в эту великанскую чашу, ревут, словно заблудившийся гром.

В этих безлюдных крепостях я нередко встречал Человека, неизменно имевшего вид заблудившегося ребёнка, одновременно ошеломлённый и счастливый. Однажды я решил рискнуть своей шкурой и подняться вдоль одного из кулуаров Будри, расположенного дальше всех на востоке. Мой подъём длился дольше четырёх часов, и после я узнал, что Человек всё это время провёл у подножия крошечной Шамп-де-Тремон – они с псом следили, пока я не добрался до вершины жив и здоров. Как объяснил это сам Человек, тех, кто разделял его веру, было немного и их стоило беречь. Я, правда, так и не нашёл объяснения, как его бедным больным глазам удалось совершить такое чудо.

В другой раз ночью (признаю, что в такое время бродят только безумцы) я возвращался домой, покорив Ля Турн с её крутыми рваными выступами, и заблудился. Тогда сквозь грозу я услышал тонкую музыку листа – она невидимым и безошибочным проводником неизменно звучала передо мной, всегда оставаясь на шаг впереди. Обрывы на моём пути бывали внезапными и коварными, а далеко внизу зловеще гремела Арёз, разлившаяся от тающего снега. Ливень мешал видеть, вокруг клубилась тьма, лес колыхался великанским мокрым плащом, однако тёплый ветер придавал всему свежий аромат, будто мир был совсем нов и весеннюю грозу видел впервые. А посреди грома и свиста ветра играл на листочке своему Богу изгой.

Иногда во время предрассветного затишья или ночью, когда небеса затихали и мерцали звёзды, я просыпался от едва слышных звуков музыки, просачивающихся через сеть проснувшегося ветра и шелест ветвей, и знал – там, в мире столь любимых им качающихся деревьев, бродит странное потерянное существо со своим псом, своим листом, пелериной, развевающимися волосами и потаённой святостью, сияющей на лице. Тогда мне вспоминалось первое неясное впечатление Человека, когда в сумерках он показался мне деревом: как будто мой внешний и внутренний взор смешались по вине оптического обмана, и я узрел одновременно и его сломленное тело, и волшебную душу. Без сомнения, в загадочной мелодии листа, которую я в такие минуты слышал из окна, пока остальной мир спал, раздавался крик этой одинокой и неповторимой души, которая деревенским казалась безвозвратно калечной и которую, однако, лесные боги, которым Человек так горячо поклонялся, исцелили благодаря собственной необычной красоте и переделали по образу и подобию стихий.

Конец наступил, когда буйная радость весны уступала место мирным и долгим летним дням; когда виноградники нарядились в зелёный, а деревья слились в один сплошной синий лес, укутавший гору; озеро стало едино с небом, вершины и хребты Юры растворились в тумане, а белоснежные Альпы уединились в небесной дали. Я нехотя готовился отбывать, уже представляя, каким мрачным будет Лондон, и тут услышал новости. Не помню, кто первым произнёс эти слова – слухи ходили по деревне всё утро, и каждое лицо на улице говорило об этом. Но я понял, что произошло нечто нерадостное, когда вышел на крыльцо и увидел пса – тот умоляюще смотрел на меня. А когда пёс укусил меня за ботинки, схватил зубами за брюки и потянул к лесу, моё сердце пронзило острое горе. Такое чувство трудно объяснить: те, кто не имел возможности убедиться, насколько правдиво бывает внезапное наитие, едва ли поверят.

Я последовал за несчастным зверем, но не успели мы пройти и сотни ярдов, как услышали о случившемся от полдюжины разных людей: в тот день, ранним утром, когда деревня ещё спала, первый горный поезд, спускавшийся по крутому пути внизу Шамбрельена, сбил Перре «Comment-va», отправив его навстречу вечности в один миг. Это произошло там, где тропа Мон-Расин, что вела в любимый лес Человека, пересекает железную дорогу на пути к его драгоценному лесному алтарю, его Святая Святых.

Его смерть полностью соответствовала качеству, увиденному мной в Человеке с самого начала: он пожертвовал собой, чтобы спасти свою верную дворнягу, которая теперь жалобно дёргала меня за штанины. В подробностях не было недостатка: машинист не замедлил рассказать о произошедшем на следующей станции, и новости поползли вверх по склону горы быстро, как и все подобные известия. К тому же женщина, обитавшая в хижине у перекрёстка, опускала деревянные шлагбаумы каждый раз, когда проходил поезд, и она видела, как печальные события разворачивались с самого начала.

Впрочем, рассказывать особенно не о чем: женщина и машинист оба увидели, что пёс застрял в рельсах, хотя толком и не знали, как и почему. Оба ясно видели, как полоумный бродяга (как всегда, с непокрытой головой и в развевавшемся плаще) стал пересекать рельсы, чтобы освободить животное. Всё произошло очень быстро: единственным способом спастись для Человека было бросить пса, но пронзительный свисток не возымел на него никакого действия, как тормоза за несколько оставшихся мгновений не возымели действия на паровоз. В последнюю долю секунды до столкновения пёс неким образом высвободился, а душа Человека, Игравшего На Листочке, с песней отправилась к своему Богу.

Поняв, что я следую добровольно, пёс оставил меня в покое и пустился вперёд, регулярно оборачиваясь и проверяя, иду ли я с ним. Я же без труда угадал, куда мы шли. Миновав железную дорогу Понтарлье, мы полчаса поднимались, оказавшись на милю выше места несчастного случая, пересекли горный хребет и наконец оказались в той самой части леса. Здесь, в тенистой гуще деревьев, где всё так же дрожали бесчисленные цветы, мы подошли к месту, отмеченному ландышами, – там несколько недель назад служитель лесных богов сорвал у меня с головы шляпу, ведь я стоял на священной земле. Мы остановились перед вратами его святая святых, окружёнными древесными колоннами. Прохладный ветерок, полный невыносимо сильных ароматов, встретил нас на пороге леса: деревья там росли так густо, что летний свет проникал лишь обрывками. На этот раз я не стал ждать у краешка и проследовал за четвероногим проводником к скоплению замшелых камней, стоящих в самой середине лощины.

Там пёс поднял на меня взор, полный мучительных вопросов, не находящих ответа. В сером камне была трещина; в ней я увидел пепел бесчисленных костров. Её, осторожно разложенные, окружали разнообразные подношения, сделанные им своему божеству, хотя Человеку, без сомнения, они бы пригодились: куски заплесневелого хлеба, нетронутые ломти сыра, колбаса в коже – всё в том же виде, как я и оставил в его хижине. Здесь же лежали кусок кекса с изюмом – как и был, в белой обёрточной бумаге – и десять серебряных франков, выложенные вдоль края.

Потом я узнал и то, что среди останков на рельсах, которые едва можно было опознать, нашли руку, нетронутую ужасной всепоглощающей машиной. Мёртвые пальцы крепко стискивали помятый лист плюща.

Помню, мои попытки найти для пса дом оттянули отъезд на несколько дней, однако, вернувшись осенью, я узнал, что животное отказывалось с кем-либо жить и, под конец убежав в лес, приняло добровольную смерть от голода. Как рассказал мне Луи Фавр, скелет пса нашли в каменистой лощине, у подножия Мон-Расин, на склоне, направленном к Монмоллену. Чего Луи Фавр не знал, в отличие от меня, так это того, что данная жертва стала далеко не первой для той лощины, которая являлась освящённой землёй.

Если внимательно осмотреть склоны Юры между Шам-дю-Мулен, где нашёл временное пристанище Жан-Жак Руссо, и Котендаром, где он же наносил визиты лорду Уимсу при Фридрихе II, короле прусском, в правление «милордом-маршалом Кейтом» княжеством Невшатель, – может статься, где-нибудь меж виноградниками и сверкающими известняковыми пиками вы найдёте в лесу поляну, где лежат побелевшие кости дворняжки, а на маленьком деревенском кладбище – место, где лежат останки Человека, Игравшего На Листочке во славу Великого Бога Пана.

1909

Предыдущая главаГлава 24 из 35Следующая глава