Бывают ночи просто темные, а бывают поистине зловещие: кажется, вот-вот свершится нечто загадочное и нехорошее. Во всяком случае, сказанное верно для иных дальних предместий, где свет от редких фонарей тонет в глухом мраке, где почти ничего не происходит, где звонок в дверь сулит беду, а люди то и дело восклицают: «Пора переезжать в город!» В деревенских садах вздыхают на ветру облезлые кедры, но строгие живые изгороди душат потоки воздуха и любые стихийные поползновения.
Той ноябрьской ночью влажный ветер едва шевелил кроны горных сосен на узкой подъездной аллее, что вела к «Лаврам» – особняку полковника Гимбера Мастерса, много лет прослужившего в Индии и удостоенного множества наград и почетных титулов. Прислуги в его доме было немного, горничная в тот день взяла выходной, поэтому на звонок в дверь, внезапно огласивший дом после десяти часов вечера, вышла, предварительно охнув от удивления и страха, кухарка. Пронзительный звон показался ей неприятным и недобрым звуком. Моника – обожаемое, но несколько заброшенное дитя полковника – уже спала у себя в комнате наверху, однако кухарка испугалась не того, что та проснется, и встревожилась вовсе не потому, что час был слишком поздний для столь громких и настойчивых звонков. Ей стало не по себе по другой причине: когда она открыла дверь, впустив в дом холодную мелкую морось, на пороге стоял черный человек. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой негр со свертком в руках.
Или еще какой темнокожий, рассуждала она позднее, не то африканец, не то араб, не то индус – слово «негр» в ее понимании годилось для любого человека с не вполне белой кожей. Он был в заляпанном грязью желтом макинтоше и шляпе с обвислыми полями – «вылитый черт, упаси боже». Он сунул ей в руки маленький бумажный пакет, и его черные глаза полыхнули красным, отразив свет из передней. «Это полковнику Мастерсу, – торопливо прошептал он, – вручите ему лично в руки! Чтобы никто больше не трогал». Затем человек «со странным чужеземным выговором, огненными глазищами и противным шипящим голосом» растаял во мгле. Его поглотили ветер и дождь.
«Но я видела те глаза, – клялась кухарка наутро, беседуя с горничной, – его огненные глазищи, коварный взгляд и черные руки с длинными тонкими пальцами и блестящими розовыми ногтями. Он был похож… Ну, знаешь… Он был похож на Смерть».
Да, к утру кухарка уже вполне обрела дар речи, но тем вечером она стояла в передней с маленьким коричневым свертком в руках и обдумывала распоряжение незнакомца вручить его лично в руки полковнику Мастерсу. К счастью, полковника дома не было, он вернулся лишь к полуночи, поэтому не было необходимости действовать немедля. Эта мысль утешила ее и позволила частично восстановить утраченное самообладание, хотя она по-прежнему в замешательстве стояла у двери и сжимала в перепачканных руках коричневый сверток. Сама по себе посылка, доставленная загадочным темнокожим незнакомцем, выглядела вполне буднично, однако кухарка не на шутку испугалась. Вероятно, виноваты в том были инстинкты и суеверия; ненастная погода и то обстоятельство, что кроме нее дома никого нет, зловещий незнакомец на пороге – все это усилило ее тревогу. Смутный ужас закрался в ирландскую душу миссис О’Райли; древние предания зашевелились в глубине этой души, и кухарка задрожала, словно почувствовав, что в посылке таится нечто живое, злое, ядовитое и определенно нечистое. От испуга она разжала пальцы, и сверток упал. Он приземлился на пол со странным громким стуком. Кухарка долго и внимательно его разглядывала, но, к счастью, тот не шевелился. Да, то был самый обыкновенный бумажный пакет, обмотанный бечевкой. Если бы его принес днем мальчишка-посыльный, внутри могло быть съестное, табак или даже починенная сорочка. Кухарка все рассматривала сверток, гадая, что же могло упасть с таким стуком. Проведя в оных раздумьях несколько минут, она наконец вспомнила о своих обязанностях и осторожно, с внутренним содроганием подняла пакет с пола. Его надлежало отдать полковнику лично в руки, чтобы никто больше не трогал. В конце концов кухарка пришла к компромиссу: она оставит пакет на письменном столе в кабинете хозяина, а утром первым же делом доложит ему о посылке. Вот только полковник Мастерс, много лет проживший на Востоке, нрав имел чрезвычайно крутой и деспотичный, поэтому даже в более благоприятное время суток заговаривать с ним было боязно, а уж с утра и подавно.
Кухарка решила оставить сверток на столе, но никаких подробностей о его появлении в доме хозяину не сообщать. Незачем беспокоить его по таким пустякам, рассудила миссис О’Райли, ибо она боялась полковника Мастерса, и только его нежная любовь к дочери Монике заставляла поверить, что он все-таки человек. Да, он исправно платил ей жалованье, иногда улыбался и был хорош собою, хотя и чересчур смугл на ее вкус. Порой он даже хвалил миссис О’Райли за карри, и в такие минуты ее сердце ненадолго оттаивало. Как бы то ни было, они привыкли друг к другу, и кухарка продолжала работать в доме, позволяя себе время от времени с удовольствием – и весьма осторожно – приворовывать.
– Не к добру все это, – заверила она утром горничную, – и человек с черными глазищами, и странный приказ, «чтоб никто больше не трогал», и стук этот, когда сверток на пол упал! Ох, не к добру! От эдакого черта добра не жди. Посылку он принес, как же… А у самого глазищи горят, как у дьявола!
– И что ты с ней сделала? – осведомилась горничная.
Кухарка смерила ее взглядом:
– В огонь бросила, что же еще! В печку, если точнее.
Тут пришел черед горничной смерить миссис О’Райли взглядом.
– Ну-ну!
Кухарка, не придумав с ходу достойного ответа, погрузилась в долгие размышления.
– А знаешь, что я думаю? – наконец сказала она. – Не знаешь, так слушай. Хозяин этой штуки боится, вот что. Он чего-то ужасно боится, я это сразу же смекнула, как начала тут работать. Полковник натворил каких-то дел в Индии, а этот тощий негр вздумал ему отомстить и принес эту штуку, потому я и говорю, что сунула сверток в печь, ясно? – Она перешла на шепот: – Это древний колдовской идол, будь он неладен! Вот что лежало в свертке, а полковник… Он небось втайне ихнему злому богу поклоняется, ясно? – Кухарка перекрестилась. – Потому я и сказала, что сожгла сверток, понятно тебе?
Горничная охнула и уставилась на нее.
– Попомни мои слова, Джейн! – добавила кухарка, возвращаясь к тесту.
На некоторое время все забыли об этом деле, ибо миссис О’Райли, будучи ирландской крови, чаще смеялась, чем унывала. Очень скоро она выбросила из головы неприятное происшествие, успев, впрочем, признаться горничной, что не сожгла сверток, а оставила его на письменном столе в кабинете хозяина. В конце концов, не ее это работа – к двери подходить. Посылку она «доставила», а значит, совесть ее чиста.
Никто, судя по всему, не «попомнил ее слов», ибо жизнь текла своим унылым чередом, как ей и положено течь в дальних предместьях, и ничего из ряда вон выходящего не случалось. Моника проводила время в одиноких играх, а полковник Мастерс был деспотичен и угрюм, как всегда. Влажный зимний ветер шуршал в горных соснах, дождь хлестал в окно эркера, и никто больше не звонил в дверь. Так прошла неделя – для тихой бессобытийной жизни глухого предместья срок немалый.
И вдруг однажды утром полковник Мастерс, сидевший у себя в кабинете, позвонил в колокольчик. Поскольку горничная была наверху, на зов явилась кухарка. Полковник держал в руках вскрытый бумажный пакет с разрезанной бечевкой.
– Я нашел это у себя на столе. Впервые за неделю зашел в кабинет. Кто принес посылку? И когда? – Его желтоватые щеки приобрели гневный отлив.
Миссис О’Райли ответила уклончиво, мол, да, посылка действительно прибыла на днях…
– Я спрашиваю,кто ее принес? – оборвал ее полковник.
– Знать не знаю, – пробормотала кухарка. – Явно не местный. Никогда его в наших краях не встречала. Мужчина.
– Как он выглядел? – грянул подобно выстрелу вопрос, заставший миссис О’Райли врасплох.
– Т-темный такой, – с запинкой вымолвила она. – Смуглый шибко, если глаза меня не подвели. Он так быстро ушел, что я не успела его толком рассмотреть, и…
– Просил что-то передать? – перебил ее полковник.
– Ответа он не ждал… – начала было кухарка, вспоминая, что обычно происходит, когда является посыльный.
– Я спрашиваю, просил он что-нибудь мнепередать?! – прогремел полковник.
– Нет, сэр, ничего! И сразу ушел, я ни имени не успела спросить, ни адреса, но кожа у него была черного цвета, если мне не привиделось в темноте… Тут уж я не могу за себя поручиться, сэр…
Она готова была или разрыдаться, или упасть в обморок, так велик был ее страх перед хозяином, которому она вдобавок столь бессовестно солгала. Впрочем, полковник не позволил свершиться ни той, ни другой катастрофе, резко протянув ей вскрытую посылку. Вопреки ожиданиям кухарки он не продолжил допроса и не стал бранить ее, а лишь коротко распорядился – тоном, выдававшим одновременно гнев, недовольство и даже, как ей показалось, тревогу:
– Унесите и сожгите, – по-военному сурово скомандовал он. – Сожгите или выбросите чертову дрянь!
Полковник едва ли не швырнул сверток миссис О’Райли, как будто не хотел к нему прикасаться.
– Если тот человек вернется, – стальным голосом добавил он, – скажите, что вещь эта уничтожена, ия ее не получил. – Последние слова он произнес с особым нажимом. – Вам ясно?!
– Да, сэр. Будет сделано, сэр.
Она развернулась и шаткой походкой вышла из кабинета, так осторожно держа сверток кончиками пальцев, словно в нем спряталось нечто, что могло бы укусить ее или ужалить.
Впрочем, страху у кухарки поубавилось: раз полковник Мастерс столь пренебрежительно отнесся к этой вещи, то и ей бояться нечего. Вернувшись на кухню, охраняемую богами домашнего очага, она открыла пакет. Развернув несколько слоев упаковочной бумаги, она вздрогнула и разочарованно выдохнула: внутри лежала всего-навсего кукла с восковым личиком, из тех, что продаются в каждой лавке за шиллинг и шесть пенсов. Обыкновенная дешевая кукла! Ее мертвенно-бледное, почти белое лицо ничего не выражало, грязные желтые волосы свалялись, а крошечные, плохо вылепленные ручки неподвижно лежали по бокам. Рот был закрыт, но при этом казалось, что кукла ухмыляется, а нелепые ресницы торчали из-под нарисованных бровей, подобно разлохматившимся зубным щеткам. Из всей одежды на ней была только куцая юбчонка, и в целом кукла имела вид жалкий и безобидный, если не сказать безобразный.
Кукла! Миссис О’Райли хихикнула. Страх как рукой сняло.
«Хос-споди! – подумала она. – Да у нашего хозяина совесть не чище, чем дно у попугаичьей клетки! А может, и грязнее!» Она слишком боялась полковника и оттого не могла его презирать, скорее, он вызывал у нее некое подобие жалости. «Как бы то ни было, – рассуждала кухарка, – трухнул он будь здоров. Ждал небось, что ему чего похуже пришлют, уж точно не дурацкую грошовую куклу!» Будучи в душе женщиной доброй, она почти посочувствовала полковнику.
Вместо того чтобы «унести и выбросить чертову дрянь» – все-таки кукла была вполне милая, – она решила показать ее Монике, и Моника, которую не баловали новыми игрушками, сразу же ее полюбила и в ответ на предостережение миссис О’Райли поклялась никогда-никогда не показывать куклу отцу.
Отец Моники, полковник Гимбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека. Судьба заставила его долгие годы провести на ненавистной чужбине, разочароваться в своем призвании и, вероятно, в любви (Моника, несомненно, родилась вне брачных уз), а кроме того, из-за небольшой пенсии он прозябал в глуши, в условиях, которые не вызывали у него ничего, кроме отвращения.
Неразговорчивый и угрюмый, он вовсе не был зол, и в округе его не столько недолюбливали, сколько не понимали. Его мрачное темное лицо и молчаливая натура вызывали у соседей недоверие. Однако в дальних предместьях «темный» означает «таинственный», а молчаливость в любой женщине неминуемо подстегивает любопытство (тогда как к жизнерадостным добрякам с волосами соломенного цвета они обычно испытывают приязнь и сердобольную нежность). К тому же полковник любил играть в бридж и имел репутацию первоклассного игрока, в связи с чем каждый вечер уходил из дома и редко возвращался раньше полуночи. Остальные заядлые игроки были рады его компании, да и наличие у полковника обожаемой дочери несколько смягчало образ «таинственного нелюдима». Хотя женщинам предместья редко выпадала возможность увидеть Монику, все же они прониклись к ней симпатией. «Каково бы ни было ее происхождение, – сплетничали они, – он свое дитя любит!»
Меж тем для Моники, детство которой проходило без забав и игрушек, кукла стала настоящим сокровищем и любимицей. Еще больше ценности придавал новой игрушке тот факт, что это был «тайный подарок» от отца. Она и раньше получала от него подарки таким образом и не придавала им большого значения, но кукол он прежде не дарил, и Моника пришла от нее в восторг. Никогда, никогда она не выдаст отцу своей радости! Пусть это останется их тайной! Девочка полюбила куклу всей душой. Отца она тоже любила, его упрямое молчание вызывало у нее смутное уважение и обожание. «Это так похоже на папу!» – говорила она, получая от него очередной странный подарок, и сразу понимала, что благодарить отца не нужно, что это часть их чудесной тайной игры. Но эта кукла была особенно прелестна.
– Она прямо как живая, не то что мои плюшевые медведи, – сообщила Моника кухарке, внимательно осмотрев игрушку. – Как это папе пришло в голову? Она и разговаривать умеет! – Девочка крепко обняла неказистую куклу, приласкала и прижала к щеке. – Это будет мой ребеночек!
С плюшевыми медведями не поиграешь в дочки-матери; мишки – не дети, а кукла вполне похожа на настоящего младенца. Действительно, и кухарка и гувернантка заметили, что кукла принесла в их дом особое тепло, надежду и уют, чего от плюшевых медведей ждать не приходилось. Ребеночек! Человеческое дитя! При этом и кухарка и гувернантка (обе они присутствовали при вручении подарка) позже вспоминали, как, вскрыв пакет и увидев куклу, Моника испустила радостный вопль – столь неистовый, что его можно было принять за крик боли. Промелькнула в нем какая-то пронзительная, почти истерическая нотка, словно дитя успело испытать ужас или отвращение, которые тут же захлестнула волна исступленной радости. Об этом необычном противоречии вспомнила – спустя долгое время – гувернантка мадам Йодска. «В самом деле, Моника действительно как будто взвизгнула от ужаса, если хотите знать мое мнение», – согласилась позже миссис О’Райли, хотя непосредственно в момент вручения куклы она лишь проворковала: «Ах, какая прелесть!» Мадам Йодска тогда ограничилась сдержанным предостережением: «Если будешь так крепко ее целовать, она задохнется!»
Моника, не обращая никакого внимания ни на ту, ни на другую, продолжала упоенно баюкать куклу.
Грошовую куклу с желтыми волосами и восковым личиком.
Признаться, автору несказанно жаль, что сведения об этом поразительном случае дошли до него из вторых рук; в равной степени прискорбно, что сведения эти получены главным образом из уст кухарки, горничной и не внушающей безусловного доверия иностранки. Лишь в самый сильный телескоп можно разглядеть почти незримую черту, тончайшую нить, что отделяет правду от неправдоподобного, а естественное – от сверхъестественного. Если в окуляре телескопа шелк новозеландского паука напоминает толстый корабельный канат, то для невооруженного глаза, изучающего только свидетельства очевидцев, нить эта подобна невесомой паутинке.
Отъезд гувернантки польского происхождения мадам Йодской был весьма поспешен и стал для всех неожиданностью. Несмотря на обожание Моники и благосклонность полковника Мастерса, она уехала из дома вскоре после появления куклы.
То была молодая и весьма миловидная, образованная вдова из хорошей семьи, тактичная, неболтливая и понимающая. Она души не чаяла в Монике, а Моника – в ней. Мадам Йодска боялась своего нанимателя, но, должно быть, втайне восхищалась силой, хладнокровием и властностью англичанина. Он предоставлял ей большую свободу, она же никогда не позволяла себе вольностей, и все шло наилучшим образом. Деньги были ей нужны, и полковник платил исправно. Тем не менее гувернантка уехала. Внезапность ее отъезда и нелепая причина, которую она назвала, несомненно, были первыми намеками на то, что происходящее в особняке лежало за «незримой чертой», отделяющей естественное от сверхъестественного. Причина была, в общем, понятная: гувернанткой овладел такой страх, что в этих стенах она не могла больше провести ни единой ночи. За сутки уведомив хозяина о своем уходе, она исчезла. Да, причину она назвала нелепую, но понятную, ведь на любую женщину может найти такой испуг, что дальнейшее пребывание в доме станет невыносимым для ее нервов. Глупо, но вполне объяснимо. Если уж в голове суеверной женщины истерического склада поселится какая-нибудь идея фикс или навязчивая мысль, выгнать ее оттуда не под силу никаким доводам разума. Подобный страх нелеп, но все же объясним.
Другое дело – само происшествие, породившее этот внезапный страх. О нем лучше всего будет рассказать просто и без обиняков. Гувернантка клялась, что видела, как «кукла шла сама по себе». Разболтанной, подпрыгивающей, ужасной походкой та разгуливала по кроватке, в которой спала Моника.
Мадам Йодска увидела это в тусклом свете ночника. Перед тем как отправиться спать, она по своему обыкновению заглянула в открытую дверь детской, желая убедиться, что с Моникой все хорошо. Комнату прекрасно освещала ночная лампа, пусть и горела неярко. И тут странное движение на стеганом одеяле привлекло внимание мадам Йодской: казалось, по шелковистому полотну неуклюже скользит некий небольшой предмет. Гувернантка подумала, это какая-то игрушка, забытая девочкой в постели. Моника заворочалась во сне, и та покатилась по одеялу.
Приглядевшись внимательней, мадам Йодска поняла, что это не «какая-то игрушка», а нечто вполне живое, и двигается оно по собственной воле, а не катится или скользит, как ей было почудилось. Оно шло по кровати, делая маленькие, но решительные шаги. У него было кошмарное лицо, крошечное, лишенное всякого выражения, и на этом лице ярко сверкали глазки, которыми существо смотрело прямо на мадам Йодскую.
Несколько секунд гувернантка ошарашенно глядела на него, а потом с ужасом осознала, что это маленькое, решительно настроенное чудище – кукла, та самая любимица Моники! И кукла ковыляла по смятому стеганому одеялу в ее сторону, шла прямо на нее!
Мадам Йодска, собрав в кулак все силы – как физические, так и душевные, – усилием воли отвергла все невероятное и сверхъестественное. Она отвергла холод, продиравший ее по спине и леденивший кровь. И начала пылко молиться, вспоминая свою церковь в Варшаве. Не издав ни звука, она испустила мысленный вопль. Кукла тем временем все быстрее ковыляла к ней по одеялу, пристально глядя ей в глаза своими стеклянными глазками.
И мадам Йодска лишилась чувств.
О том, что гувернантка была в некотором отношении женщиной достойной и здравомыслящей, свидетельствует тот факт, что историю о встрече с куклой она сочла не вполне убедительной и потому доверила по секрету лишь кухарке, а для хозяина сочинила другую, более правдоподобную сказку про смерть родственника, по причине коей она вынуждена была немедленно отбыть домой, в Варшаву. Кроме того, она не сделала ни единой попытки приукрасить свой рассказ, ибо, придя в сознание, она тотчас собралась с духом и совершила поистине замечательный поступок: заставила себя осмотреться по сторонам. Призвав на помощь всю свою смелость и религиозные убеждения, она произвела осмотр кровати и ребенка: вошла на цыпочках в спальню и убедилась, что Моника сладко спит, а кукла лежит – совершенно неподвижно – на стеганом одеяле. Гувернантка разглядывала ее долго и внимательно. Глаза без век, обрамленные гадкими черными ресницами, незряче смотрели в потолок. Выражение лица у нее было не столько невинное, сколько тупое, идиотическое – посмертная маска, нелепое и жалкое подражание жизни там, где жизни быть не могло. Маска не безобразная, а омерзительная.
Мадам Йодска не просто внимательно осмотрела куклу, но и с храбростью, достойной восхищения, заставила себя прикоснуться к маленькому чудищу. Она даже взяла его в руки. Глубокая вера и религиозные убеждения не позволяли ей поверить собственным глазам. Нет, она не могла видеть, как кукла ходит. Так не бывает. Объяснение, по-видимому, крылось в ней самой, ее подвело зрение или рассудок. Этой убежденности хватило по крайней мере на то, чтобы прикоснуться к мерзкой игрушке, подобрать ее с кровати и взять в руки. Затем она уверенно положила ее на прикроватный столик между вазой с цветами и ночной лампой, где кукла осталась лежать на спинке – беспомощная, безобидная, но по-прежнему вселяющая ужас. Лишь после этого гувернантка развернулась, на подгибающихся ногах вышла из комнаты и поднялась к себе. То обстоятельство, что кончики пальцев мадам Йодской до последней минуты оставались ледяными, пока она наконец не заснула, имеет простое и естественное объяснение и в дальнейшем изучении не нуждается.
Произошло это на самом деле или пригрезилось гувернантке, зрелище, несомненно, было ужасающее: кукла фабричного производства двигалась подобно живому существу, как в кошмарном сне. Для мадам Йодской, с юных лет жившей под защитой железных религиозных догм, зрелище стало страшным ударом. Подобные удары выбивают почву из-под ног. Разрушают все, что человек считал возможным и само собой разумеющимся. Кровь застыла в ее жилах, сердце сковал ледяной ужас, все внутреннее устройство на миг дало сбой, и она лишилась чувств. Обморок в данном случае был вполне естественен. Однако именно это потрясение и заставило ее перейти к действию. Она любила Монику, не говоря уже о том, что защищать девочку входило в ее обязанности. Увидев, как омерзительная тварь гуляет по кровати в непосредственной близости от лица и сложенных ручек ребенка, мадам Йодска преисполнилась отваги и сумела голыми руками схватить куклу и убрать ее подальше.
Затем она провела несколько часов в попытке осмыслить произошедшее, попеременно то отрицая факты, то принимая их, и все же заснув с убеждением, что чувства не могли ее обмануть. В самом деле, предстань она перед судом, едва ли кто-то сумел бы уличить ее в неблагонадежности, нечестности или нелогичности показаний.
– Сочувствую вашей утрате, – тихо произнес полковник Мастерс, когда гувернантка поведала ему о смерти родственника, и обратил на нее испытующий взгляд. – Монике будет вас не хватать, – добавил он и даже улыбнулся, что позволял себе крайне редко. – Вы ей нужны.
Потом, когда мадам Йодска уже собралась уходить, полковник вдруг протянул ей руку.
– Если вдруг надумаете вернуться… дайте мне знать, пожалуйста. Ваше влияние столь полезно… столь благотворно.
Гувернантка пробормотала что-то смутно обнадеживающее, однако ее не покидало странное ощущение, будто на самом деле нужна она не только и не столько Монике. Жаль, полковник не сумел подобрать других слов. Она испытывала чувство стыда, словно бежала от долга или, по крайней мере, от дарованной Господом возможности помочь ближнему. «Ваше влияние столь полезно… столь благотворно».
В поезде и на корабле совесть взялась за мадам Йодскую по-настоящему: терзала, грызла, снедала ее изнутри. Как можно было бросить дитя, невинное, любимое дитя? Бросить только потому, что ее напугала какая-то кукла?! Нет, все гораздо страшнее. В дом проник Дьявол, вот почему она сбежала. Но и это лишь часть правды. Когда человек с истерическим темпераментом, воспитанный на жестких религиозных догмах, начинает скрупулезно просеивать факты и анализировать собственные реакции, логика и здравый смысл его подводят. Разум тянул мадам Йодскую в одну сторону, эмоции в другую, и в результате ни к какому заключению она так и не пришла.
Ехала она в Варшаву, к своему отчиму, отставному генералу, который вел разгульный образ жизни и едва ли обрадовался бы ее возвращению. Для молодой вдовы, уехавшей работать в другую страну, чтобы не видеть вульгарных развлечений отчима, перспектива вернуться домой с пустыми руками была унизительной. Но все же ей легче было вынести эгоистичный гнев отчима, нежели рассказать полковнику Мастерсу об истинной причине своего ухода. Однако теперь муки совести заставили ее вернуться в прошлое и вспомнить еще несколько полузабытых подробностей.
Взять, к примеру, пятна крови, о которых говорила кухарка миссис О’Райли. Гувернантка взяла себе за правило не обращать внимания на глупые россказни суеверной ирландки, но сейчас вдруг вспомнила их с горничной нелепые замечания, оброненные ненароком по поводу грязного белья.
«Нет в кукле никакой краски, говорю тебе! Там одни опилки, воск да пылища! – однажды сказала горничная. – Да и мне ли не знать, как выглядит краска? Никакая это не краска, а кровь!»
Позже гувернантка слышала, как возмущалась уже миссис О’Райли: «Матерь Божья! Опять капля на подушке! Она грызет ногти, надо ее отучить… Только не моя это работа!»
Происхождение красных пятен на простынях и наволочках действительно оставалось загадкой, но мадам Йодска в тот день не придала значения этим словам. Уж стирка грязного белья точно не входила в ее обязанности. Да и мало ли какие глупости несет прислуга!.. Но теперь, в поезде, она снова вспомнила красные пятна – крови или краски – на постельном белье и не на шутку встревожилась.
Беспокоило ее и еще кое-что: смутное чувство, что она покинула человека, нуждавшегося в ее помощи – помощи, которую она была в силах оказать. Однако объяснить себе, откуда взялось это чувство, она не могла. Быть может, так на нее подействовали слова полковника о ее «благотворном влиянии»? То было интуитивное ощущение, а интуиция редко поддается логическому анализу. Подкреплялось оно другим чувством, не покидавшим гувернантку с того самого дня, когда она впервые поступила на службу к полковнику Мастерсу, – что у него есть Темное Прошлое, которого он страшится. Полковник, вероятно, совершил в Индии нечто дурное или постыдное и теперь боялся, что его постигнет кара. Вернее, он ждал этой кары – внезапного возмездия, которое проникнет в дом, как тать ночью, и схватит его за горло.
От этой кары и защищало полковника ее «благотворное влияние» – спасительное влияние твердой веры в Бога, в светлую ангельскую силу, что уберегала от зла.
Вероятно, именно такие мысли посещали мадам Йодскую в дороге; крылось ли в глубине ее души потаенное восхищение этим угрюмым и загадочным человеком, восхищение и желание защитить его, в котором она не признавалась даже самой себе, – о том мы уже никогда не узнаем.
Как бы то ни было, нет ничего удивительного в том, что, проведя несколько недель с отчимом и устав от его возмутительных выходок и жестокости, мадам Йодска решила вернуться. Все это время она непрерывно молилась своим богам. Ее терзала совесть, и она так корила себя за пренебрежение долгом, что окончательно перестала себя уважать.
И вот она вернулась в унылый пригородный особняк. Ее решение было объяснимо, равно как и радость Моники при встрече с любимой гувернанткой, и облегчение полковника Мастерса (впрочем, тот выразил его не лично – поговорить с глазу на глаз им удалось еще не скоро, – а в короткой любезной записке, сформулированной так, будто гувернантка уезжала по делам от силы на пару дней). Кухарка и горничная встретили ее очень радушно, однако после разговора с ними мадам Йодска встревожилась не на шутку. Никаких загадочных «красных пятен» на белье больше не возникало, зато в доме творилось много других необъяснимых и пугающих событий.
– Она ужасно по вам скучала, – сообщила миссис О’Райли, – поначалу плакала, а потом утешилась одной… вещицей, если можно так выразиться. – Она перекрестилась.
– Куклой? – в ужасе спросила мадам Йодска, заставив себя без обиняков перейти к делу и стараясь говорить как можно непринужденнее.
– Да, мадам. Проклятой куклой.
Гувернантка и прежде не раз слышала это слово, однако теперь невольно задумалась, следует понимать его буквально или это просто ругательство. Она остановилась на первом варианте.
– Проклятой? – тихо переспросила она.
Кухарка странно содрогнулась:
– По мне, так эта кукла проклята, да! Заколдована! Она словно живая! Видели бы вы, как девочка с ней играет… – добавила она хоть и громко, но с испуганным придыханием, а ладони выставила перед собой словно в попытке защититься.
– Царапины еще ничего не доказывают, – презрительно вставила горничная.
– Хотите сказать, – в ужасе спросила мадам Йодска, – что кукла способна причинить вред?! – Она едва не задохнулась от волнения, но сделала вид, что не расслышала слов горничной.
У миссис О’Райли сбилось дыхание.
– Не мисс Монике, нет, а кое-кому еще, – зашептала она с вызовом, как только смогла отдышаться. – Вот я о чем. Отродясь не слыхала, чтоб эдакие черные добро в дом приносили.
– Так кому же? – переспросила мадам Йодска, сумев вычленить из тирады кухарки главное.
– Дался тебе этот черный! – не выдержала горничная. – Замолчи уже! Слава богу, я и близко не христианка! Надо признать, я тоже слышала шорохи в детской, будто там кто-то шаркал ногами, а когда заглянула, кукла была больше, чем раньше… будто раздулась…
– Замолчи! – осадила ее О’Райли. – Сама не знаешь, что мелешь!
Она повернулась к гувернантке.
– Об этой кукле болтают столько небылиц, – виновато произнесла она, – сколько я у себя в родном Мейо не слыхивала! И на вашем месте я бы ни слову не верила.
Презрительно повернувшись спиной к незамолкавшей горничной, она подошла вплотную к мадам Йодской.
– Мисс Монике ничего не грозит, мадам, – яростно прошептала она. – Можете мне верить! Плохо придется кой-кому другому. – И она опять перекрестилась.
Мадам Йодска вернулась к себе и в перерывах между молитвами обдумывала все услышанное. Ужасная, неизъяснимая тревога охватила ее.
Кукла! Нелепая дешевая безделица, какие на фабриках производят сотнями, тысячами, на потеху малым детям… Но…
«Вы бы видели, как она с ней играет…» – звенели слова кухарки в ее голове.
Кукла! Все же вид играющего с куклой ребенка, как бы безобразна и нелепа та ни была, наталкивал на глубокие размышления, ибо в этой игре проявлялось материнское начало девочки. Дитя со страстной любовью ласкает и баюкает куклу, заботится о ней, печется о ее благополучии, но, едва за окном прекратится дождь и выглянет солнце, как игрушку не глядя запихивают в коляску, выкрутив ей шею, выломав руки-ноги или вовсе суют вниз головой в позе, делающей невозможным дыхание и кровообращение. Слепой врожденный инстинкт, присущий людям как виду, легко уступает более насущным интересам, однако неизменно проявляется в каждом новом поколении, преодолевая любые препятствия, ибо он – неискореним. Материнский инстинкт бросает вызов смерти, отрицает ее. Кукла – неважно, валяется она на полу с выбитыми зубами и выколотыми глазами или уютно лежит в кроватке, чтобы ночью быть раздавленной, измученной, изувеченной, – сносит любые пытки и невзгоды и в конце концов утверждает свое бессмертие. Она неуязвима. Она превыше смерти.
Девочка с куклой, рассуждала мадам Йодска, есть воплощение беспощадного и неодолимого стремления природы, ее главной цели – выживания вида…
Подобные мысли, быть может, вызванные горькой подсознательной обидой на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли долго занимать мадам Йодскую; вскоре они вернулись ко вполне определенным обстоятельствам, пугавшим и озадачивавшим ее – к Монике и ее дурацкой желтоволосой незрячей кукле. Посреди истовой молитвы гувернантка сама не заметила, как уснула. Всю ночь она проспала без снов и пробудилась бодрой и свежей, решив рано или поздно – лучше рано – поговорить с хозяином начистоту.
Она ждала и наблюдала. Наблюдала за Моникой, наблюдала за куклой. Все выглядело совершенно нормально, как в тысячах других домов по всему свету. Мысленно она вновь и вновь возвращалась к истории с куклой, и в любой схватке здравого смысла с суеверностью разум легко одерживал победу. В свой выходной мадам Йодска с удовольствием посетила местный кинотеатр и вечером покинула душный зал с твердым убеждением, что цветной кинематограф притупляет чувства и воображение, ведь повседневная жизнь сама по себе прозаична. Однако не успела она прошагать полмили до дома, как глубокая безотчетная тревога вернулась и захлестнула ее душу с новой силой.
Миссис О’Райли уже уложила Монику в постель, и именно миссис О’Райли впустила гувернантку в дом. Лицо у нее было белое как мел.
– Я слышала разговор! – с порога зашептала кухарка.
– Разговор? Чей? О чем вы?
Миссис О’Райли тихо затворила дверь.
– Их обеих! – трагически проговорила она, затем села и отерла лицо; вид у нее был растерянный и испуганный.
Мадам Йодска поняла, что пора брать дело в свои руки – невзирая на ужас и неразбериху происходящего.
– Да кто же разговаривал? – вопросила она намеренно громким – против кухаркиного шепота – голосом.
– Они разговаривали,обе! – заявила миссис О’Райли.
Гувернантка помолчала, борясь с подступающим к сердцу ужасом.
– Стало быть, вы слышали, как они беседуют друг с другом? – переспросила она дрожащим голосом, пытаясь совладать с собой.
Миссис О’Райли закивала, одновременно оглядываясь через плечо. Нервы у нее, очевидно, были напряжены до предела.
– Я уж думала, вы никогда не вернетесь, – всхлипнула она. – Не могу больше находиться в этом доме!
Мадам пристально поглядела ей в глаза.
– Что именно вы слышали?.. – тихо спросила она.
– Я стояла под дверью. Из комнаты доносилось два голоса. Разные голоса, понимаете?
Мадам Йодска не стала подвергать кухарку подробному допросу: страх, казалось, сделал ее мудрее.
– То есть, миссис О’Райли, – ровным тихим голосом произнесла она, – вы слышали, что мисс Моника, как обычно, беседовала с куклой и отвечала сама себе от лица игрушки, чуть меняя голос? Правильно я вас понимаю?
Однако миссис О’Райли была несгибаема. Вместо ответа она перекрестилась и помотала головой.
Наконец она едва слышно зашептала:
– Пойдемте наверх, мадам, сами все услышите.
Было уже за полночь, Моника давно спала, и две обитательницы пригородного особняка, горничная и гувернантка, заняли свои места в темном коридоре под дверью детской. Стояла тихая безветренная ночь; полковник Мастерс, несомненно, к тому времени уже отдыхал в своей спальне на другом конце несуразного дома. Минуты ожидания тянулись мучительно долго, но вот наконец из детской донеслись первые звуки – два тихих голоса. Заговорщицкий, неприятный, жуткий шепот летел из комнаты, где Моника сладко спала в своей кроватке, уложив рядом любимую куклу. Да, в комнате говорили двое, это не подлежало сомнению.
Обе женщины резко выпрямились, машинально перекрестились и поглядели друг на друга, окаменев от ужаса.
Что происходило в голове у миссис О’Райли, известно одним лишь богам «старушки Ирландии», зато ясно, как день, о чем думала молодая полячка: из спальни доносились не два голоса, а один. Она приникла ухом к дверной щели и, дрожа как осиновый лист на ветру, прислушалась. Когда человек разговаривает во сне, вспомнила она, с голосом происходят странные перемены.
– Дитя разговаривает во сне, – решительно прошептала она. – Только и всего, миссис О’Райли. Она просто разговаривает во сне! – напористо сказала она кухарке; та прильнула к ее плечу, словно искала поддержки. – Вы разве не слышите? – добавила она в сердцах. – Это один и тот же голос! Прислушайтесь внимательней и убедитесь сами!
Мадам Йодска и сама напрягла слух.
– Ну! Слышите?! – прошептала она, сосредоточившись на странных звуках. – Один и тот же голос отвечает сам себе!
Однако тут ее внимание привлек другой звук, раздавшийся у нее за спиной: едва слышный шорох, словно кто-то торопливо шел на цыпочках по коридору. Мадам Йодска резко повернула голову и обнаружила, что последние ее слова были обращены в пустоту. Рядом никого не было. Она осталась одна в темном коридоре. Миссис О’Райли пропала. Из лестничного колодца донесся ее сдавленный стон: «Матерь Божья и святые угодники…»
Несомненно, с губ гувернантки сорвался вздох изумления и тревоги, ведь она осталась совершенно одна, но тут, совсем как в книжках, новый звук заставил ее затаить дыхание от ужаса: лязг ключа в скважине входной двери! Полковник Мастерс, по-видимому, только теперь возвращался домой! Успеет ли миссис О’Райли проскочить на кухню незамеченной? А самое страшное: не вздумается ли полковнику перед сном заглянуть в спальню дочери? Мадам Йодска напряженно прислушивалась, ее нервы были на пределе. Она услышала, как полковник скинул пальто, – он всегда все делал быстро, – затем грохнули по полу зонт и трость, и тотчас на лестнице зазвучали торопливые шаги. Полковник поднимался. Еще минута – и он войдет в коридор, где под дверью детской сидела, скорчившись, мадам Йодска.
Он поднимался быстро, одолевая по две ступеньки за раз.
Гувернантка тоже действовала без промедления. Решение пришло молниеносно. Полковник подумает о ней плохо, если застанет ее в темном коридоре под дверью, но присутствие гувернантки в детской не должно вызвать у него никаких подозрений.
С замиранием сердца она открыла дверь и скользнула в детскую. Секундой позже мимо по коридору прошагал в свою спальню полковник Мастерс. Мадам Йодска облегченно выдохнула.
Очутившись за закрытой дверью, она отчетливо увидела все, что происходило в комнате.
Моника, несомненно, крепко спала и во сне играла с любимой куклой: грубо теребила ее пальчиками, дергала из стороны в сторону, будто ей снился страшный сон. Девочка бормотала во сне, однако слов было не разобрать. Приглушенные стоны и вздохи срывались с ее губ, сопровождаемые, несомненно, другим звуком, исходившим вовсе не от девочки. Откуда же он шел?
Мадам Йодска, затаив дыхание, прислушались. Сердце колотилось в груди. Она внимательно присмотрелась к девочке и кукле. Через минуту она убедилась, что писк и кряхтение исходили не от Моники, а от игрушки, которую та мяла и теребила во сне. Так скрежетали и пищали кукольные ручки и ножки, когда Моника их выворачивала: опилки в коленях и локтях терлись о шарниры. Девочка, судя по всему, ничего не слышала. Когда она принялась откручивать кукле голову, от противоестественного трения опилки, ткань и воск причудливо заскрипели, издавая звуки наподобие отдельных слогов или даже слов.
Мадам Йодска стояла и слушала, похолодев и вытаращив глаза от изумления. Она пыталась найти естественное объяснение происходящему и не находила. В голове теснились молитвы и вопли ужаса. На лбу выступил пот.
Вдруг Моника с самым умиротворенным и безмятежным видом повернулась во сне на другой бок и выпустила из рук ужасную куклу. Та скатилась на кровать и некоторое время безжизненно лежала на боку. А потом – к ужасу и потрясению мадам Йодской, – она опять заскрежетала. Сама собой. Затем она рывком встала и, переставляя вывернутыми ножками, шатко потопала по стеганому одеялу. Ее стеклянные незрячие глазки, казалось, смотрели прямо на мадам Йодскую. Зрелище было поистине кошмарное и невероятное, сверхъестественное. Странно подергивая вывороченными руками и ногами, кукла с самым решительным и грозным видом двигалась по холмам и впадинам скользкого одеяла. Звуки – или слоги, скрипучие и бессмысленные, – явно выражали ярость. Игрушка шла к гувернантке, как живая. Весь ее облик говорил о том, что она готовится к нападению.
И снова вышло так, что вид простой детской куклы, имитирующей нелепым дерганьем омерзительного крохотного тельца движения злобного чудища, довел отважную гувернантку до обморока. Кровь отхлынула от ее сердца, сознание отключилось, и мир перед глазами мадам Йодской потемнел.
На сей раз, впрочем, обморок длился недолго: гувернантка лишь на миг забылась от обуявших ее чувств. И чувства эти, несомненно, были весьма сильны, ибо бурная реакция не заставила себя ждать: вместе с вернувшимся сознанием сердце мадам Йодской захлестнула безудержная ярость – быть может, то была трусливая, преувеличенная ярость загнанного в угол зверя? Так или иначе, это помогло. Она пошатнулась, сделала глубокий вдох, вцепилась в стоявший рядом буфет – и сумела взять себя в руки. Ярость и негодование бушевали в ее груди, ярость на эту восковую поделку, что разгуливала по детской кроватке и скрипела, словно действительно обладала сознанием, разумом и речью! Вот только языка ее гувернантка не знала.
Если некое кошмарное зрелище способно парализовать человека, то оно же способно и оскорбить его. Вид дешевой фабричной игрушки, выдающей себя за живое, наделенное разумом и сердцем существо, заставил гувернантку прибегнуть к насилию, ибо терпеть это дальше она не могла. Мадам Йодска кинулась в атаку, взяв единственное доступное ей оружие – собственную туфлю на высоком каблуке, которую она в яростном порыве стянула с ноги, намереваясь разнести чудище вдребезги и тем самым уничтожить. Да, несомненно, порыв был истерический, но в то же время объяснимый. Богомерзкую куклу следовало сейчас же стереть с лица земли. Гувернанткой двигало лишь одно желание: разломать игрушку на мелкие куски, искрошить в пыль.
Они замерли друг против друга. Стеклянные глазки куклы сверлили ее глаза. Мадам Йодска изо всех сил замахнулась туфлей – но удара не последовало. Резкая боль, жгучая, как укус змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку. Женщина ослабила хватку, и туфля, вертясь в воздухе, полетела через комнату. В дрожащем пламени свечи мадам Йодской показалось, что стены комнаты содрогнулись. Парализованная и беспомощная, она в ужасе замерла. Кто из богов или святых мог сейчас прийти ей на помощь? Никто. Надеяться приходилось только на себя, на собственную волю. На грани обморока она все же сумела выдавить несколько слов.
– Боже!.. – услышала она свой надсадный шепот. – Это неправда! Тебя нет! Мой Господь отрицает твое существование! Взываю к Господу своему…
К ее вящему ужасу гадкая кукла тоже взмахнула рукой и яростно прокаркала в ответ что-то невразумительное, некие слова на неизвестном гувернантке наречии. В тот же миг она рухнула на одеяло, точно воздушный шарик, который проткнули иглой. На глазах мадам Йодской кукла съежилась и превратилась в бесформенное месиво, а Моника – о, ужас! – беспокойно заворочалась во сне, шаря руками по одеялу. Увидев, как невинное спящее дитя бессознательно стремится к непостижимому злу, гувернантка вновь не выдержала.
Все вокруг в очередной раз поглотила тьма.
Дальше в памяти мадам Йодской случился провал: эмоции и суеверия окончательно затуманили ей рассудок. Она запомнила лишь несколько порывистых, безотчетных действий, а после очнулась уже у себя в комнате, где она стояла на коленях и твердила молитвы. Мадам Йодска не помнила, как попала в свою комнату, как прошла по коридору и поднялась по лестнице. Однако туфлю она крепко сжимала в руке. И еще в памяти сохранилось, как она судорожно вцепилась в неподвижную восковую куклу и долго колошматила, рвала и била ужасное тельце, покуда опилки не брызнули из лопнувших суставов, а сама игрушка, если не превратилась в пыль, то, по крайней мере, была обезображена до неузнаваемости. Затем гувернантка безжалостно запихнула ее в стол, до которого Моника не могла дотянуться во сне. Все это время девочка крепко спала. Это мадам Йодска помнила очень хорошо. Перед глазами застыла такая картина: изувеченное маленькое чудовище лежит вниз головой в ящике, непристойно задрав юбку и растопырив голые ноги, лежит без движения, сверкая окосевшими глазками, и все же оно полно жизни и злого умысла.
Никакие истовые молитвы не могли стереть эту картину из ее памяти.
Теперь она окончательно убедилась, что должна открыто, с глазу на глаз поговорить обо всем с хозяином дома; того требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Гувернантка вполне сознательно не заговаривала о кукле с самой Моникой и считала, что поступает правильно. Опасно заострять внимание ребенка на том, о чем тот пока и не задумывается. Однако с полковником Мастерсом, своим нанимателем, убежденным в ее порядочности и доверившим ей самое дорогое – свое дитя, – следовало объясниться немедленно.
Устроить такую беседу оказалось до абсурда непросто. Во-первых, хозяин ненавидел подобные разговоры и избегал их; во‑вторых, слуги крайне редко видели его дома, ибо по вечерам он уходил играть в бридж, а по утрам никто не смел к нему приближаться. Он считал, что за хозяйством не нужен присмотр, если однажды поставить все на правильные рельсы. Единственной из домочадцев, изредка осмеливавшейся подходить к полковнику Мастерсу, была миссис О’Райли. Раз в полгода она врывалась к нему кабинет, сообщала хозяину о своем уходе, получала прибавку к жалованью и оставляла его в покое еще на шесть месяцев.
Мадам Йодска, зная о привычках хозяина, подстерегла его днем в коридоре, пока у Моники был предобеденный сон. Полковник собирался уходить, и она наблюдала за ним с лестничной площадки второго этажа. Со дня своего возвращения она еще ни разу его толком не видела. В очередной раз она восхитилась его выправкой и бесстрастным смуглым лицом. «Настоящий воин», – подумала гувернантка. Сердце ее часто забилось в груди, и она побежала вниз. Все заготовленные фразы вмиг вылетели у нее из головы, стоило ему замереть и обратить на нее строгий взгляд; с губ гувернантки хлынул поток бессвязных английских слов. Полковник быстро остановил ее тираду, хотя поначалу слушал вполне вежливо.
– Повторюсь, я очень рад вашему возвращению. Монике вас не хватало…
– Видите ли, у нее появилась игрушка…
– Вот именно! – перебил ее полковник. – Ничуть не сомневаюсь, что игрушка пришлась очень кстати. Целиком доверяю вашему выбору… Если вам что-то понадобится, не стесняйтесь ко мне обращаться… – И он отвернулся, давая понять, что спешит.
– Но это не я ее подарила! Она ужасна, ужасна…
Полковник Мастерс усмехнулся, что случалось с ним крайне редко.
– Безусловно, все детские игрушки ужасны, но раз ребенку нравится… Я сам игрушку не видел, судить не могу… Если вы знаете, чем ее заменить, пожалуйста, я не против. – Он пожал плечами.
– Я ее не покупала, ее принесли! Она издает звуки… Разговаривает! И я своими глазами видела, как эта кукла двигается… Ходит сама по себе.
Полковник Мастерс к тому времени успел подойти к двери. При слове «кукла» он развернулся, как громом пораженный, лицо его вспыхнуло и тотчас побелело, а в горящих глазах мелькнуло странное выражение, не вязавшееся с его суровым обликом: казалось, душа полковника ушла в пятки.
– Кукла… – очень тихо повторил он. – Вы сказали – «кукла»?
Его взгляд и выражение лица так смутили гувернантку, что она сумела выдавить из себя лишь сбивчивый рассказ о доставленной в особняк посылке. Когда полковник сурово уточнил, не та ли это посылка, которую он приказал уничтожить, мадам Йодска пришла в еще большее смятение.
– Не та ли?! – грозным шепотом повторил он вопрос, словно у него не укладывалось в голове, что кто-то мог ослушаться его приказа.
– Если не ошибаюсь, сэр, сверток выбросили, – покривила душой гувернантка, пытаясь спасти кухарку от хозяйского гнева. – А Моника, видно… нашла его.
Как бы ни кляла она себя за малодушие, суровость и непреклонность полковника не позволяли ей собраться с мыслями; кроме того, ее не покидало желание уберечь его от страданий, словно на кону были счастье и благополучие не Моники, но его самого.
– Кукла разговаривает! И ходит! – в отчаянии выпалила мадам Йодска, наконец заставив себя посмотреть ему в глаза.
Полковник Мастерс окаменел. Казалось, у него перехватило дыхание.
– То есть сейчас эта кукла у Моники? Она с ней играет? И вы видели, как кукла говорит и двигается? – Все эти вопросы он задавал тихо, будто обращаясь к самому себе. – Вы ее… слышали? – прошептал он.
Гувернантка не нашлась с ответом и уронила голову. От полковника исходил такой ужас, что ее, казалось, обдало порывом ледяного ветра. Она поняла, что он напуган до глубины души.
Полковник не стал, однако, бранить или винить гувернантку.
– Вы правильно сделали, что сообщили… Благодарю вас, – уравновешенно произнес он и добавил – так тихо, что она едва различила зловещие слова: – Я ведь ждал чего-то подобного… рано или поздно… это должно было случиться. – Последние слова утонули в платке, который он поднес к лицу.
Тотчас что-то в душе гувернантки словно бы откликнулось на его безмолвную просьбу о сочувствии: ее страх как рукой сняло. Она шагнула к полковнику и заглянула ему в глаза.
– Вы можете убедиться в этом сами! – с неизвестно откуда взявшейся решительностью сказала она. – Пойдемте со мной в детскую.
Полковник пошатнулся и несколько секунд молчал.
– Кто – срывающимся голосом спросил он, – кто принес сверток?
– Мужчина, как я поняла.
Последовало молчание, тянувшееся, казалось, несколько минут.
– Белый… – наконец вымолвил полковник. – Или… чернокожий?
– Смуглый, – ответила гувернантка. – Очень смуглый.
Полковник Мастерс дрожал как осиновый лист, лицо его стало кипенно-белым. Поникший, обессилевший, он прислонился к двери. Мадам Йодска поняла, что, если сейчас же не возьмет дело в свои руки, все может закончиться обмороком, свидетельницей которого она вовсе не хотела становиться.
– Сегодня ночью вы пойдете со мной в детскую, – твердо проговорила она, – и мы вместе послушаем, что там происходит. Подождите, я сейчас вернусь. Вам необходим глоток бренди.
Минутой позже она вернулась, запыхавшаяся, со стаканом бренди. Глядя, как полковник его осушает, она поняла, что поступила верно. Его покорность это доказывала. Ей и самой было удивительно, как из ее трусости и нерешительности могло родиться бесстрашие.
– Встречаемся сегодня, – повторила она, – после вашего бриджа, в коридоре возле детской. Буду вас ждать в половине первого ночи.
Полковник Мастерс наконец выпрямился, пристально поглядел на мадам Йодскую и едва заметно опустил голову в кивке и поклоне одновременно.
– В двенадцать тридцать, – пробормотал он, – рядом с детской.
Тяжело опираясь на трость, он вышел на улицу. Она проводила его взглядом, чувствуя, как ее страх сменяется состраданием, и сознавая, что сейчас наблюдает за неверной поступью человека, которого ни на минуту не оставляют муки совести и который напуган так, что не может даже помыслить о Боге.
В назначенное время мадам Йодска была готова к встрече; она не спускалась к ужину и весь вечер молилась у себя в комнате, однако пришла уложить Монику спать.
– Хочу куколку! – взмолилось милое дитя. – Без нее мне не заснуть.
Мадам Йодска неохотно взяла куклу кончиками пальцев и положила на прикроватный столик.
– Здесь ей будет гораздо удобнее, милая, а в постельке ей не место. – Гувернантка заметила, что кукла аккуратно зашита и скреплена булавками.
Девочка жадно схватила куклу обеими руками.
– Нет, пусть спит со мной! – с улыбкой потребовала она. – Вот тут, рядышком. Мы рассказываем друг другу сказки. А когда она далеко, я ее плохо слышу. – Она так ласково ее обняла, что у гувернантки невольно сжалось сердце.
– Конечно, милая, раз она помогает тебе заснуть, пусть лежит рядом.
Моника не заметила ни трясущихся рук любимой воспитательницы, ни ужаса в ее глазах и голосе. Действительно, едва лишь кукла легла на подушку и детские пальцы погладили ее розовощекое восковое личико и желтые волосы, как Моника закрыла глаза, удовлетворенно вздохнула и погрузилась в сон.
Мадам Йодска на цыпочках вышла из комнаты, ни разу не посмев обернуться. В коридоре она отерла со лба холодный пот и зашептала молитву:
– Господи, спаси и сохрани ее! И прости меня, Боже, если я согрешила.
Она пришла вовремя и знала, что полковник Мастерс тоже не заставит себя ждать.
Вечер тянулся очень долго. Гувернантка решила во что бы то ни стало не приближаться к двери детской до назначенного времени, боясь ненароком услышать звук, который потребует от нее немедленных действий. Она сидела у себя в комнате и не выходила в коридор. Через некоторое время запас молитв иссяк, ибо они одновременно ободряли ее и обманывали. Если Господь может помочь, с ее стороны довольно и одной короткой просьбы. Многочасовые мольбы же не просто оскорбляли Бога, но и изматывали физически ее саму. Потому она умолкла и взялась за трактат одного польского святого, но не поняла из прочитанного ни единой строчки. Позже она погрузилась в тревожную дрему, а потом заснула…
Ее разбудили тихие шаги за дверью. Взглянув на часы, она увидела, что уже одиннадцать. Шаги были знакомые: это миссис О’Райли шла в свою спальню. Вскоре они стихли. Мадам Йодска с неизъяснимым чувством стыда вернулась к книге польского святого, решив ни в коем случае больше не засыпать, но все же опять задремала…
Она и сама не поняла, что разбудило ее на сей раз. Сердце испуганно сжалось. Она прислушалась. Ночь была неприятно тихая, в доме стояла гробовая тишина. Никто не проезжал мимо особняка по улице, не шелестели на подъездной дорожке мрачные сосны. Кругом – ни звука. И вдруг, когда она взглянула на часы и увидела, что уже за полночь, в тишине щелкнула, закрываясь, входная дверь – из-за расстроенных нервов гувернантке показалось, что грянул выстрел. Затем в коридоре на первом этаже раздались шаги. Вот они уже на лестнице. Полковник Мастерс вернулся домой. Он шел медленно, с неохотой, мадам Йодска это чувствовала.
Она вскочила со стула, глянула в зеркало, сбивчиво помолилась и открыла дверь в темный коридор.
Она похолодела – и телом, и душой. «Что ж, теперь он сам все увидит и услышит, – подумала она. – Да поможет ему Бог!»
Гувернантка пересекла коридор и приблизилась к двери в детскую. Она так усиленно прислушивалась к тишине, что, кажется, слышала смятенный бег собственной крови по венам. Добравшись до условленного места, она выпрямилась и стала ждать. Шаги приближались. Мгновением позже в конце коридора появилась высокая мужская фигура: темный силуэт в тусклом свете, проникавшем сюда из коридора на первом этаже. Силуэт стремительно приблизился к ней. Мадам Йодска тихо вымолвила: «Доброй ночи», а полковник пробормотал: «Я же обещал прийти… Господи, какой бред…» или что-то в таком роде, после чего оба заняли свои места в темном коридоре и больше уже ничего не говорили. Они стояли рядом, плечом к плечу, у двери в детскую. Сердце мадам Йодской неистово колотилось.
Она слышала его дыхание. Когда он неловко переступил с ноги на ногу, пахнуло спиртным и табачным дымом, и вдруг все ее существо захлестнуло удивительное чувство: материнское стремление защитить этого человека и одновременно физическое влечение, желание обнять, прижать его к себе, впиться поцелуем в его губы… и в то же время уберечь его от ужасной беды, которую он навлек на себя по неведению. С отвращением, прискорбием и ощущением собственной греховности она признала в себе эту низменную страсть, а в следующий миг перед глазами возник лик варшавского священника. Значит, где-то рядом зло. Сам дьявол. Гувернантку заколотило, затрясло так неудержимо, что она потеряла равновесие и в поисках опоры качнулась не к стене, а к полковнику. Еще миг – и она упала бы в его объятия.
Тут некий звук нарушил тишину, и гувернантка выпрямилась. Звук доносился из-за двери.
– Слушайте! – прошептала она, вцепившись в руку полковника.
Он не пошевелился и ничего не сказал, но всем телом подался к закрытой двери. В самом деле, из детской спальни доносился звук – точнее, звуки. Отчетливо угадывался голос Моники и чей-то еще, более тонкий и пронзительный, который перебивал и отвечал. Два голоса.
– Слушайте, – повторила она едва различимо и почувствовала, как полковник до боли крепко стиснул ее руку.
Поначалу слов было не разобрать, лишь два голоса звучали в мертвой тишине спящего дома: сонный детский и еще один, странный, скрипучий и едва ли человеческий, но все же голос.
–Que le bon Dieu…[14] – начала было гувернантка и тотчас умолкла, увидев, как полковник Мастерс нагнулся и сделал последнее, что могло бы прийти ей в голову: опустившись на одно колено, он приник глазом к замочной скважине и почти целую минуту смотрел в нее, не отпуская руки мадам Йодской.
Звуки смолкли, в комнате воцарилась полная тишина. Мадам Йодска знала, что в свете ночной лампы полковник сейчас ясно видит головку Моники на подушках и куклу в ее руках. Да, он должен был все видеть, но в таком случае, почему он молчит? На несколько мгновений гувернантку охватило странное чувство. Она почти решила, что все это ей привиделось и она выставила себя перед полковником полоумной истеричкой. От этой мысли ее обдало жаром, и царившая в коридоре мертвая тишина только усилила ее дурноту. Неужели она и впрямь сошла с ума? Неужели зрение и слух ее обманули? Почему он ничего не видит, не говорит, не делает? Почему смолкли голоса? Из комнаты не доносилось ни звука.
Тут полковник Мастерс резко выпустил ее руку и встал в полный рост. Мадам Йодска сжалась, морально готовясь к шквалу презрительных упреков, который вот-вот должен был на нее обрушиться. Тем сильнее было ее удивление, когда вместо ожидаемой брани она услышала сдавленный шепот:
– Я все видел. Кукла ходила!
Мадам Йодска обмерла.
– Она наблюдает за мной, – добавил он едва слышно. – Смотрит прямо на меня!
В первый миг она лишилась дара речи, такое на нее нахлынуло отвращение; затем, различив в шепоте полковника Мастерса непередаваемый ужас, она сумела частично восстановить присутствие духа. Однако полковник ее опередил, он первым нашел слова, ужасные слова, обращенные, казалось, к нему самому, а не к ней:
– Этого я и боялся… Да, я знал, что однажды это случится… Но не так… Не так.
И тут же из-за двери долетел голос, милый, родной, искренний и нежный голос Моники, которая воскликнула:
– Нет! Не уходи! Вернись ко мне… Прошу!
Точно в ответ на ее мольбу опять раздались тихие скрежещущие звуки. В них угадывались слова, но слова незнакомые и непостижимые. Они пронзили мадам Йодскую подобно ледяным иглам. Она застыла. Напротив замер полковник Мастерс – неподвижная, неодушевленная глыба сначала стояла без движения, а потом качнулась к ней. Губы полковника оказались так близко, что она ощутила дыхание на своей щеке, когда он зашептал:
–Бут лага… – вновь и вновь твердил он незнакомые слова. – «Месть»… на языке хиндустани!
Он испустил долгий мучительный вздох. Скрипучие слова просачивались в ее душу подобно каплям яда – слова, которые она прежде слышала, но не понимала. Теперь ясно, что они означали. Месть!
– Я должен туда войти, – пробормотал полковник. – Должен.
Смутная догадка мадам Йодской подтвердилась: опасность грозила не Монике, а ему! Этим и объяснялось ее безотчетное материнское желание уберечь полковника от зла. Смертоносная сила, заключенная в омерзительной кукле, была направленапротив него.
Он порывисто шагнул к двери.
– Нет! – вскричала она. – Лучше я! Пустите!
Она кинулась к полковнику Мастерсу и хотела оттолкнуть его в сторону, но тот уже положил ладонь на дверную ручку, и дверь распахнулась. На секунду они вместе замерли на пороге детской. Правда, мадам Йодска оказалась за спиной полковника и теперь отчаянно пыталась пробиться вперед и перегородить ему дорогу.
Она посмотрела из-за его плеча. В попытке объять взглядом все сразу она так широко распахнула глаза, что рисковала и вовсе ничего не увидеть от напряжения. Впрочем, зрение ее не подвело; она увидела все – то бишь ничего. Ничего необычного в комнате не было, ничего пугающего или сверхъестественного… Вновь мадам Йодскую постигло разочарование. Неужели она довела себя до такого исступленного ужаса лишь затем, чтобы увидеть, как Моника мирно спит в своей уютной спальне? В неверном свете ночной лампы они увидели спящее дитя, причем никаких игрушек в ее кроватке не оказалось. На прикроватном столике – ваза с цветами, рядом стакан воды, на подоконнике прямо над изголовьем кровати лежала книжка с картинками, а само окно снизу было приоткрыто. Моника лежала с закрытыми глазами, мерно и тихо дыша, – ни намека на недавнее волнение, каким должны были сопровождаться прозвучавшие минуту назад мольбы. Разве что стеганое одеяло сбилось комком в изножье, как будто Монике стало жарко во сне, и она его скинула. Больше ничего.
За несколько мгновений полковник Мастерс и мадам Йодска успели осмотреть комнату целиком. Стояла такая тишина, что слышно было даже дыхание девочки. Тщетно они обыскивали глазами спальню: нигде не было никакого движения… И тут мадам Йодска увидела. Или, скорее, почувствовала кожей, поскольку остальные органы чувств молчали. Да, определенно, в тихой неподвижной комнате некое движение все же угадывалось. И оно таило в себе угрозу.
Гувернантка была твердо убеждена – ошибочно или нет, – что ни ей самой, ни спящему ребенку опасность не грозит, зато она грозит полковнику Мастерсу.
– Ждите у двери, – произнесла она почти командным голосом, почувствовав, что полковник пытается ее обойти. – Вы же видели, что кукла наблюдала за вами. Она где-то здесь… Берегитесь!
Она было схватила его за руку, но полковник уже шагнул к кроватке.
– Бред сумасшедшего… – пробормотал он.
Ни разу в жизни она не испытывала такого восхищения перед мужчиной, как в тот миг, когда увидела его решительный шаг навстречу явной опасности – физической и духовной, – ни до, ни после той ночи столь кошмарное и пугающее зрелище не представало ее взору. Сострадание и ужас захлестнули ее, с головой увлекая в пучину безысходной тоски. Мелькнула мысль: нельзя живому человеку видеть, как другой идет навстречу своему року. Никто не в силах изменить уготованного звездами.
Вдруг ее взгляд ненароком остановился на стеганом одеяле. Скомканное, оно лежало в тени изножья, и, если бы Моника не пошевелилась, пролежало бы там до самого утра. Но Моника пошевелилась. Ровно в тот миг она вытянула ножки и переменила позу, слегка примяв складки тяжелого одеяла, отчего гористый ландшафт чуть изменился, обнажив нечто странное – и очень маленькое. До сих пор оно пряталось в тени, а сейчас выскочило на свет из своего темного гнезда, как черт из табакерки. Оно двигалось с нечеловеческой, поистине пугающей скоростью и вселяло ужас: невероятно крошечное, невероятно злобное, с запрокинутой головой и яростно пылающими глазками – кошмарное подобие человека, – оно неистово перебирало ножками и ручками. Неукротимое потустороннее зло, воплощенное в нелепом обличье.
Кукла с поразительным проворством и решительностью неслась по скользкому атласному одеялу, спускаясь в низины и взбираясь на холмы, образованные мягкими складками. Не подлежало никаким сомнениям, что она наметила себе цель и двигалась именно к ней. Ее неподвижные стеклянные глазки смотрели за спину помертвевшей от ужаса гувернантке – туда, где стоял полковник Мастерс.
Она инстинктивно обернулась и обхватила его плечи рукой, которую он мгновенно скинул. Ее судорожный жест – попытка защитить его, – словно растаял в воздухе, оставшись никем не замеченным…
– Пусть нападает! – крикнул полковник Мастерс. – Я с ней разделаюсь!..
Он с силой оттолкнул мадам Йодскую в сторону.
Кукла приближалась. Шарниры ее крошечных ручек и ножек издавали тонкий скрежет, в котором угадывались те самые слова, что мадам Йодска слышала уже не раз. Слышала, не понимая их кошмарного смысла, который теперь был ей ясен: «Бут лага». Месть.
Кукла со сверхъестественной скоростью метнулась к полковнику Мастерсу.
Тот не успел ни отшатнуться, ни отскочить в сторону – не успел принять вообще никаких мер для своей защиты: чудище спрыгнуло с кровати и мгновенно атаковало, впившись крошечными зубками в глотку полковника Мастерса. Кукольные челюсти плотно сомкнулись на его горле.
Все произошло так быстро, что мадам Йодска не успела ничего рассмотреть. Ее память запечатлела только мелькнувшую в воздухе черно-белую молнию. Это мимолетное событие, казалось, существовало лишь в настоящем, не имея прошлого. Яркая вспышка парализовала гувернантку, отчего та на миг утратила способность различать прошлое и настоящее. Она стала свидетельницей этого события, но не сумела его осознать и потрясенно замерла, не в силах пошевелиться или вымолвить хоть слово.
Полковник Мастерс стоял рядом с нею так тихо, словно ничего не произошло – он был хладнокровен и спокоен, как всегда. В миг атаки ни звука не сорвалось с его губ, он даже не попытался отмахнуться от куклы. Судя по всему, он смирился со своей участью и решил принять ее достойно. Наконец он заговорил, и произнесенные им слова потрясли мадам Йодскую своей кошмарной обыденностью и приземленностью:
– Одеяло сбилось… Хорошо бы его расправить, не так ли?
Приземленные слова и действия, как известно, – отдушина для выпуска паров истерии. Мадам Йодска недоуменно охнула, но повиновалась. Машинально шагнув к кровати, чтобы выполнить просьбу полковника Мастерса, она заметила краем глаза, как он небрежно смахнул что-то с шеи – словно прихлопнул осу, комара или некое ядовитое насекомое, пытавшееся его ужалить. В остальном он был совершенно спокоен и неподвижен.
Мадам Йодска взялась за края одеяла и с ужасом увидела, что Моника сидит в кровати и смотрит на нее широко распахнутыми глазами.
– Ой, Доська! – воскликнула девочка, спросонья употребив ласковое прозвище, которое дала гувернантке еще в раннем детстве. – И папа тут! Ух ты…
– Я т-только укрыть тебя зашла, – с запинкой ответила мадам Йодска, почти не слыша саму себя. – Спи, спи, дитя… Я заглянула тебя проведать, – бормотала она первое, что приходило на ум.
– И папа с тобой! – радостно повторила не до конца проснувшаяся Моника, гадая, что все это значит, и протягивая ручки к гувернантке. – О! О!..
Этот разговор, хотя на описание его ушла минута, длился от силы секунд десять, пока мадам Йодска расправляла одеяло, а полковник Мастерс стряхивал что-то с шеи. Никаких звуков сзади не раздавалось, если не считать короткого резкого вдоха, который тут же оборвался, а потом мадам Йодска кое-что заметила. Она клянется памятью своего варшавского священника, что видела это своими глазами.
В минуты парализующего оцепенения нас подводят отнюдь не чувства; напротив, органы чувств вовсю бьют тревогу; куда больше времени требуется мозгу на осознание того, что же они пытаются сообщить. На нас находит ступор, и мыслительные процессы замедляются.
Лишь секундой позже мадам Йодска поняла, что именно предстало ее глазам. В открытом окне над изголовьем кроватки показалась черная рука и схватила с пола отброшенную полковником Мастерсом куклу, после чего молниеносно исчезла в ночном мраке.
Никто, кроме гувернантки, этой руки не увидел, с такой сверхъестественной скоростью она промелькнула.
– А теперь ты быстренько уснешь, милая моя Моника, – шептал полковник Мастерс, склонившись к дочери. – Я просто хотел тебя проведать. – Голос у него был ужасно тонкий, почти беззвучный.
Мадам Йодска, окаменев, стояла у двери, наблюдала и слушала.
– У тебя все хорошо, папочка? Мне что-то снилось, но я забыла что.
– У меня все замечательно. Лучше не бывает. Хотя нет, станет еще лучше, когда я увижу, как ты сладко спишь. Ну, закрывай глазки. Давай я погашу этот дурацкий светильник, это из-за него тебе плохо спится.
Они вместе задули огонь в лампе, после чего девочка сонно хихикнула и утихла. Полковник Мастерс на цыпочках подошел к стоявшей у двери мадам Йодской.
– Столько шума из ничего, – пробормотал он тем же ужасным тонким голосом.
Когда они вышли в коридор и закрыли за собой дверь, полковник сделал нечто совершенно неожиданное. Он заключил молодую полячку в объятия, на миг прижал к себе, исступленно поцеловал в губы и тотчас оттолкнул.
– Спасибо, и благослови вас Господь, – тихо и яростно проговорил он. – Вы сделали все, что могли. Отважно сражались. Но я получил по заслугам. Я ждал этого много лет. – С этими словами он пошел вниз, в свою спальню, однако на середине лестничного пролета замер и, подняв голову, посмотрел на нее. – Скажите врачу, что я принял снотворное, – хрипло прошептал он, – слишком большую дозу.
Примерно это мадам Йодска и сообщила явившемуся наутро врачу, которого домочадцы спешно вызвали по телефону, как только обнаружили в спальне мертвеца с распухшим черным языком. Следователю она рассказала ту же историю, и найденный рядом с кроватью пустой пузырек из-под сильного снотворного подтвердил ее слова.
Удивительно, что Моника, в силу возраста пока воспринимавшая горе поверхностно и эгоистично – как прискорбную личную утрату, – с той поры ни разу не вспоминала о любимой кукле, которая скрашивала ее одиночество и которой она, не имея иных друзей, днем и ночью поверяла все свои сокровенные тайны. Кукла совершенно стерлась из детской памяти, будто ее и не было. Если же кто-то заговаривал с Моникой о кукле, она непонимающе хлопала ресницами и отвечала, что ей куда больше нравятся плюшевые медведи. Эта страница ее памяти была девственно-чиста.
– Они такие мягкие и уютные, – говорила она про мишек. – И не колются, когда их обнимаешь. К тому же, – простодушно добавляла она, – они не пищат и не норовят вырваться из рук…
Оттого в иных дальних предместьях – где свет от редких фонарей тонет в глухом мраке, где влажный ветер едва шевелит кроны горных сосен, а люди то и дело восклицают: «Пора переезжать в город!» – иногда слышно, как шевелятся иссохшие кости прошлого, скрытого за стенами респектабельных особняков.