В самолете Дэвид протянул жене упаковку бенадрила. Знал, что Мэрилин боится летать. Они возвращались домой из Портленда. Мэрилин приняла лекарство, всплакнула, затем устроила голову на мужнином плече и отключилась. До конца полета ей снилась Грейс – большеглазая, неприкаянная, в незнакомом кампусе. Потом картинка сменилась: Мэрилин снова баюкала младшенькую на груди, ощущала, будто наяву, в районе солнечного сплетения восхитительную тяжесть мягонькой детской головки.
Приземлились. Поехали забирать Лумиса из собачьей гостиницы. На пороге медлили: уже и дверь отомкнули, а войти не решались. Лумис вырвался и вбежал в дом.
– Иди первый, Дэвид, – сказала Мэрилин.
Он повиновался. Шагнул внутрь. Бросил сумки в прихожей. Крикнул:
– Эй!
Эхо получилось абсолютно такое же, как раньше, когда Грейс жила с родителями. Не настолько она крупная, их девочка, чтобы физическим своим присутствием абсорбировать звуки. И все же Мэрилин вздрогнула.
– Ну-с…
Шутки насчет опустевшего гнездышка ее коробили. Теперь, стоя в прихожей, Мэрилин отчетливо, дословно вспомнила их все – даже как будто услышала. Тем более странно, что в последние месяцы (а если уж совсем честно – то и в последние НЕСКОЛЬКО ЛЕТ) Грейс не доставляла ей особой радости своим присутствием. Типичный подросток, она была угрюма и вспыльчива. Нарочито громко топала, говорила на повышенных тонах, злоупотребляла гиперболами, иногда мимикой выражала уверенность, что Мэрилин недалеко ушла от одноклеточных. Но без нее – в абсолютно пустом доме – даже воздух другой. Лумис взлетел вверх по лестнице – в комнату Грейс торопится, догадалась Мэрилин. Хотела задержать дыхание – получился всхлип.
– Ты в порядке? – спросил Дэвид.
Лабрадор уже мчался вниз по ступеням. Резкое торможение на когтях – и вот он возле Мэрилин, тычется мордой ей в колени.
– Что, дружок, нету твоей сестренки? – Дэвид наклонился, стал чесать Лумиса за ушами.
У Мэрилин в глазах защипало. Дэвид поднял взгляд, сжал ее бедро.
Она шагнула к мужу. Он ее обнял. Лабрадор втиснулся между ними.
– Дэвид, мы ведь знали, что в конце концов они все разлетятся. А я себя веду, словно это полная неожиданность.
– На самом деле это и есть полная неожиданность, – рассудил Дэвид. – Грейси жила с нами с рождения. Разве мы могли настроиться на ее отъезд?
Спокойствие Дэвида раздосадовало Мэрилин. С другой стороны, она ведь видела его лицо в момент прощания с Грейс. Муж держится ради нее, это ясно.
– Давай-ка Лумиса выгуляем, пока я от этой тишины не рехнулся. Потом, конечно, я во вкус войду, только время нужно.
А ведь и впрямь – они совершенно одни впервые с айовских времен, да и тогда они были предоставлены друг другу только в первые несколько месяцев. Та же мысль посетила и Дэвида – он подвел Мэрилин к кухонному столу, прижался бедрами к ее бедрам.
– Интересно, кто-нибудь уже пытался острить насчет пары желторотиков в опустевшем гнездышке? – Дэвид поцеловал Мэрилин возле уха, скользнул губами ниже, на шею.
Мэрилин рассмеялась, но в следующее мгновение посерьезнела. Она – в собственном доме, с милым мужем. Гнездышко не опустеет, пока есть Дэвид. Оба замерли в непривычной тишине, и Мэрилин запрокинула голову, вгляделась мужу в глаза, прежде чем поцеловать его – по-настоящему, не боясь вмешательства извне.
Лумис, почуяв, что прогулка откладывается, ретировался догрызать сыромятную псевдокость.
Первую беременность Вайолет пережила в благословенном неведении. Даже не догадывалась о меланхолии, которая обрушивается сразу после родов и длится, длится… Да что там меланхолия! Ни набухание сосков, ни омерзительные кровянистые выделения, ни паническая скачка мыслей, ни плаксивость даже не снились той, другой Вайолет – беспечной, бездумной. А послеродовые схватки! Вайолет от них корчило, она сворачивалась клубком в постели. Венди была при ней. Пичкала болеутоляющими, оставляла под дверью гостевой комнаты подносы с чаем и тостами, словно кухарка, а не хозяйка дома. Заботы сестры позволяли Вайолет абстрагироваться от всего внешнего, нянчить только собственное истерзанное тело. Порой она спала по двадцать часов в сутки. Ее стихия – психотропный туман, ее атрибуты – капустные листья, приложенные к соскам, и толстенные допотопные гигиенические прокладки. Она лежит как мертвая, она отреклась от жизни – ибо так, и только так можно сделать вид, будто кое от чего другого, важного, отрекаться она и не думала.
С Уоттом все повторилось, но лишь на физиологическом уровне. Боли, чувство разбухания, геморрой, растяжки, кровь наличествовали где-то на втором, если не на третьем плане. Ибо первый план принадлежал чудесному существу, которое Вайолет произвела на свет, чей сон был прерывист, чей голод – ненасытный, судя по шуму, – Вайолет могла утолить за считаные секунды. За это маленькое совершенство Вайолет несла полную ответственность – его жизнь зависела от нее одной. И она его любила; о, вне всякого сомнения! Мощь ее любви уже сама по себе поднимала ставки на неслыханную высоту, заставляла Вайолет полностью сконцентрироваться на нуждах сына. Вайолет не знала ни дня ни ночи. Однажды в помутнении рассудка, вызванном недосыпом, забыла сменить прокладку. Кормила Уотта в постели – и туда же, на эту постель, выделяла кровянистую слизь, вся поглощенная процессом, не помнящая о необходимости контролировать свой организм. В тот период Вайолет обходилась без анаболиков. Стимулировала себя единственной в день чашкой кофе – не могла допустить, чтобы Уотт всасывал вместе с молоком всякую «химию». Однако ее сын не знал и не мог знать, что за счет него, желанного и запланированного, Вайолет тщилась искупить вину перед другим ребенком – отвергнутым. Что разум ее успешно подогнал решение задачки под готовый ответ: не давай себе ни отдыху ни сроку – и наверстаешь, в смысле изнуренности от забот, и выйдет тебе прощение. Поистине, в лице Уотта судьба дает Вайолет второй шанс. Ей повезло, и будь она проклята, если примет этот дар как должное. Нет, даже не так: Вайолет воздается по заслугам, она расплачивается за то, что столь бесцеремонно отказалась от первенца. За то, что вообразила: отказ ей никак не аукнется.
Несколько недель Вайолет не находила в себе мужества признать само наличие проблемы. Была точно слепая от перманентной усталости. Рутина отупляла, опустошала изнутри. Вайолет плакала, кормя грудью и баюкая. Иногда под утро ей представлялось, как она душит ребенка, из-за которого и так уже бодрствовала всю ночь. Видения рассеивались, когда возвращался с работы Мэтт, когда они трое устраивались на диване – Вайолет и два самых дорогих для нее существа. По вечерам возникала иллюзия, будто скоро все наладится, уже начало налаживаться. А потом они ложились спать, и пробуждение было неизбежно – заодно с осознанием, что предстоят бесконечные часы наедине с Уоттом, которому постоянно что-то надо, который не может ждать, которого никуда не денешь в отличие от первенца. Уотт – постоянно, ежесекундно с ней, и это страшно, это – ее кошмар.
Словом, каждое утро слезы, мысли об удушении, дистанцирование от ребенка шли на новый круг. Правда, как-то вечером Мэтт сам уложил сына, а потом обнял Вайолет и сказал: «Милая, ты начинаешь меня беспокоить». Но тогда Вайолет смалодушничала и прикинулась оскорбленной. Она упорствовала еще некоторое время, пока однажды, перепеленывая Уотта, не уставилась на голенькое, совершенно беззащитное тельце и не произнесла в уме: «А ведь я сейчас могу сделать с ним все что угодно». Ее потрясла даже не мысль как таковая, ее потряс ледяной расчет. Опомнившись, Вайолет позвонила мужу на работу, и он примчался живо – и часу не прошло. Только много позже Вайолет осознала: Мэтт ворвался в дом уже с планом, его фразы о пошаговом выходе из кризиса и обращении за профессиональной помощью были продуманы заранее.
Диагноз сомнений не вызывал, озвучен был четко, назван нефатальным. Терапия сводилась к приему конфетно-ярких таблеток. Вайолет перевела Уотта на детские смеси. Привыкла, что муж с ней особенно предупредителен. Почти сроднилась с мутной полудремой, в которой теперь постоянно пребывала ее душа; никаких эксцессов, все в границах разумного, даром что сам разум резко сбавил обороты. Еле-еле что-то шевелилось в ее черепной коробке – будто бы по инерции, вот как двигатель не сразу глохнет, не в один миг. Склоняясь над сыном, Вайолет ощущала эти остаточные, тщетные рывки.
– Прости меня, – сказала она однажды вечером.
Они с Мэттом лежали в постели, скованные неловкостью. Забыли, как обниматься. Он зачем-то обхватил живот Вайолет, она делала усилия, чтобы не вывернуться. Ее очень смущали как избыточная плоть, так и подзабытая пустота что в душе, что в теле. На тот момент таблетки вызвали у Вайолет чувство ущербности, но не вселили надежд на ее преодоление. Снова управляя своими эмоциями, Вайолет была уже не хозяйка своему разуму.
– Тебе не за что извиняться, – возразил Мэтт, прикладываясь губами к ее виску.
– Я бы в жизни Уотту вреда не причинила.
– Конечно, милая. Я знаю.
– Я никогда не видела тебя таким напористым.
– Потому что ты изменилась до неузнаваемости. Я испугался.
– Я устала. Для меня это все – в смысле, ВСЕ – слишком.
– Понимаю. Новые ощущения, новые заботы, да еще в режиме без передышки, – конечно, ты переутомилась. Молодец, что позвонила мне.
Обыденность, с которой говорил Мэтт – будто у них в семье полный порядок, будто самое плохое уже позади и можно двигаться дальше не оглядываясь, – одновременно импонировала Вайолет и коробила ее. В самом деле, всему виной гормоны и лекарства, а психологический дисбаланс ничего общего не имеет с произошедшим ранее? Как бы не так.
– Со мной, Вайол, ты можешь поделиться абсолютно всем, – заверил Мэтт.
Но ей будто кто-то посторонний ладонь к губам прижал. Ничего она не рассказала, потому что Мэтт лукавил. В тот теплый будничный вечер между ними наметилась тонюсенькая трещинка. Вайолет винила только себя – и за эту трещинку, и за остальное – за то, чем поделилась и чем не поделилась с мужем. И с той среды она не пропускала прием таблеток. Подумаешь, долгосрочные последствия! Главное – Мэтта больше ТАК не пугать.