Однажды поздно вечером (все сестры приехали домой на выходные) Грейс проснулась от приглушенного смеха из гостиной. Там что-то происходило – без нее. Там перебрасывались остротами, которых она не понимала. Грейс уснула бы опять, но тут послышался четвертый голос – определенно мамин, но какой-то новый, непривычный:
– Я вам серьезно говорю, девочки.
Мать и сестры самозабвенно обсуждали некую важную тему. Грейс прокралась к лестнице, навострила ушки. Внизу отсмеялись и снова начали говорить, но теми особенными голосами, в которых улавливается послевкусие недавнего веселья. Слегка, без постороннего вмешательства, поскрипывали старые половицы. Путаясь в длинной ночнушке, Грейс стала спускаться. На нижней ступени замерла, потрясенная. Венди с Лизой сидели в креслах, мама и Вайолет – напротив них на диване, причем мама – волосы собраны в хвост, сама в папиной футболке с красными рукавами – водрузила ноги на журнальный столик. Грейс никогда не видела ее такой… похожей на Венди, вообще на подростка, и никогда при ней мама не позволяла себе класть ноги на стол. Фоном к собранию шла песня: «Я – поденщик завшивленный, из отбросов отброс…»[140]; Венди слегка подергивалась в такт.
– Итак, перечисляю подводные камни университетской жизни, – произнесла мама.
Тут-то Лиза и заметила Грейс, улыбнулась, подмигнула и показала язык. Обычно Лиза была просто золото (за исключением тех случаев, когда, по маминому выражению, «на нее находил стих»).
– В доме привидение завелось, – выдала Лиза.
И все уставились на Грейс.
Метаморфозу, произошедшую с мамой, она запомнила на всю жизнь. Пока Грейс не рассекретили, мама сияла глазами, как девчонка, готовая раскрыть тайну, – а сникла, погасла в один миг. Грейс вторглась и испортила маме настроение. Обида и чувство вины захлестнули ее. Только что мама была юной и счастливой – и вот она всегдашняя, если, конечно, не считать папиной футболки. Вообще Грейс порой казалось, что у нее две мамы. Одна изрядно старше, чем мамы ее ровесниц, а другая – сильно моложе, примерно того же возраста, что сестры. Это обстоятельство приятно щекотало нервы, но лишь до сегодняшнего вечера. Мама между тем справилась с эмоциями, и лицо у нее стало такое, каким Грейс его наблюдала по четыре миллиона раз на дню: полусонное, улыбчивое, с веснушками и большущими зелеными глазами, млеющее от Грейс (если, конечно, она не капризничала).
– Какое же это привидение? – Мама спустила ноги на пол и раскрыла объятия. – Это же Гусенок! Ну иди сюда, радость моя!
Грейс сразу бросилась к маме. Потому что испугалась: вдруг сейчас и у сестер лица вытянутся? Не смотреть на них, забраться на мамины колени, ткнуться лицом в теплую выпирающую ключицу.
– Мы слишком расшумелись, да, плюшечка? – спросила мама.
– Давай, кайфоломка, разнюнься, не стесняйся! – Голос принадлежал Венди.
Мама напряглась:
– Не называй ее так!
– А кто это? – Слово больно кольнуло, но любопытство пересилило – Грейс даже отняла личико от материнской груди.
– Кайфоломки – они в компанию вторгаются, когда кайф в разгаре. Причем на них обычно униформа – ночнушки с русалками.
– А что вы тут делали? – спросила Грейс.
– Разговаривали. Разговор у нас шел – между нами, девочками. – Мама не столько произнесла эти слова, сколько продышала их Грейс в пробор – восковую речку меж темных берегов.
– Но я же ведь тоже девочка! – возмутилась Грейс.
Мать и сестры переглянулись, подавляя смех. Венди фыркнула.
– Конечно, милая, конечно. Только я говорю о больших девочках. О моих старшеньких.
– Мы обсуждаем взрослые вещи, Грейси. Тебе это неинтересно, – вмешалась Вайолет.
– Уже очень поздно, солнышко, – подхватила мама.
– Я ее уложу, – вызвалась Лиза. – Пойдем, Гусенок.
Грейс зло взяло. Она девочка или нет? Ее всякими словами обзывают да еще хотят в постель загнать, чтобы самим с мамой остаться – с необычной, удивительной мамой! Не на ту напали! Грейс прижалась к маминой груди – вот вам, получите! – и прохныкала:
– Нет, пусть мама меня уложит!
Мама хотела что-то сказать, даже рот открыла. Поерзала на диване – и сдалась:
– Все равно я свое время пересидела. Вот мы с Гусенком сейчас и уляжемся – правда, Гусенок? Пойдем баиньки?
Не спуская Грейс с рук, мама поднялась. Грейс не преминула крепче за нее уцепиться, оплести всеми четырьмя конечностями. Из-за маминого плеча она видела: Лиза огорчена, Венди и Вайолет раздосадованы.
– Сладких снов, мои дорогие. Не засиживайтесь, ладно?
Мама послала воздушный поцелуй – всем сразу – и пошла вверх по лестнице. Грейс прикорнула у нее на плече, притворилась сонной. Она сестрам насолила, а что там у них дальше будет – лучше не смотреть. В голове вертелось это слово – «кайфоломка».
Лиза решилась на татуировку, потому что сочла дело перспективным. Этакий скачок в эволюции обычной простушки; уж конечно, в нужных кругах его заметят и оценят. Жизнь заиграет новыми красками. Но, поскольку Лизе сравнялось лишь семнадцать, план требовал изворотливости. Родительского запрета на татуировки не было, но, спроси Лиза напрямую, папа с мамой не позволили бы. Поэтому Лиза дождалась, пока мама уедет на выходные к Вайолет в колледж, и стащила из спальни, которую еще недавно занимала Венди, ее старое удостоверение личности. Тиская файл с образцом (сама срисовывала звезду с обложки альбома Smashing Pumpkins, а вот ангел, из этой звезды вылезающий, ей не нужен), Лиза отправилась на Дивижн-стрит, в тату-салон «Голубая луна». Прежде чем лечь на обитый кожей топчан, долго собиралась с духом. Не пикнула, пока парень по имени Дирк (имя было на рубашке – принт машинописного курсива, привет из пятидесятых; Лиза сначала прочла его как «Дик») вытравливал картинку на ее шее.
Что в тату-салоне ей занесли инфекцию, Лиза поняла только через три мучительно тягостных дня. В субботу проснулась с температурой. Несколько часов надеялась, что само пройдет, – свернувшись калачиком в гостиной на диване, смотрела «Секретные материалы». Боль между тем усиливалась. Шея сзади распухла, горела – не дотронуться. И пластыри воняли. Тут-то Лизе и стало ясно: усилием воли воспаление не снимешь.
Первая мысль: позвонить кому-нибудь. Кому? Не то чтобы Лиза была вовсе непопулярна в школе – просто не котировалась. Нет, каждый день обязательно кто-нибудь разговаривал с Лизой – кто-нибудь из таких же, как она, середнячков; подкреплял впечатление, что Лиза – не изгой. Однако в кризисных ситуациях (подцепив заразу в тату-салоне, где тебе в твои семнадцать вообще находиться было нельзя) к школьным шапочным знакомым не обращаются. Что ж, на крайний случай у Лизы есть папа. Он на работе, но примчится по первому зову. Рассердится, конечно, отчитает Лизу (пожалуй, даже выругается вполголоса) – но спасет. И вдруг Лиза вспомнила про Венди. Старшая сестра материализовалась в сознании – этакий брахман, бесящий умудренностью. Венди со своим престарелым бойфрендом еще и живет недалеко – в новом гайд-парковском особняке. Короче, Лиза вдохнула поглубже и набрала номер Венди.
– Лиза! – раздалось в трубке.
Столь бурной реакции Лиза не ожидала.
– Слава богу! Мне нужен твой совет. – Будто это Венди была инициатором созвона. – У нас сегодня прием, Лиза. Гости из Гонконга – целая толпа, век бы их не видеть. И вот я себе уже весь мозг своротила – ну, на предмет платья. У вас же там, в Ок-Парке, еще водятся азиаты, правда? Не скажешь, адекват среди них попадается?
– В смысле? – Лиза почти упала на стул.
– В смысле, можно мне надеть платье выше колена? Или все азиаты сверхконсервативны?
– Наверно, не все, – выдала Лиза, впрочем со скептицизмом в голосе.
– Платье черное – с цветом промашки быть не должно. Мы его в Милане купили. Как думаешь, сгодится?
– Не зна…
– Спасибо, Лиза. Блин, сейчас нагрянут. Пора одеваться. Тебе нужно что-то или ты так просто позвонила?
В их семье не принято было звонить «просто так». Чтобы не расплакаться, Лиза сделала несколько глубоких вдохов:
– Просто так, Венди.
– Молодец. Очень выручила. Ну, где твое «Ни пуха ни пера»?
Послышались гудки – Венди не дождалась пожелания удачи. Лиза куснула губу, повесила трубку – и снова сняла.
Папа вошел в гостиную, сел рядом. Лиза старалась не плакать, но получалось у нее не очень. Она смотрела на пальцы собственных ног, а слезы капали, капали…
– Прости, – наконец вымучила Лиза, все еще не глядя на папу.
Но лед между ними треснул. Папа чуть отодвинулся, приподнял Лизины волосы. Долго (Лизе казалось, целых несколько минут) изучал татуировку. Констатировал:
– Воспаление определенно есть.
Еле дотронулся до шеи – Лиза напряглась.
– Больно, да?
– Да. В смысле, так, чуть-чуть.
– Лицом повернись.
Лиза послушалась. Папа потрогал ей лоб:
– Не пойму, повышена температура или нет. Ну-ка, вот так попробуем.
Последовал мамин прием. Папа им тоже иногда пользовался: не ладонь ко лбу прикладывал, а щекой приникал. С Лизой он этого не проделывал уже много лет.
– Температура есть, Лиза. Пока средняя, но может и подняться. Я сейчас позвоню на работу, чтобы тебе выписали рецепт на антибиотик, и мы за ним съездим.
– Спасибо.
– Почему ты это сделала, Лиза? – Папа все еще удерживал в приподнятом положении Лизины волосы, все еще смотрел на воспаленное пятно. – Ты хоть понимаешь, чем чревата наколка в дюйме от спинного мозга?
– Захотелось. – Лиза старалась говорить раздраженно и в то же время беззаботно – только бы не выплеснуть вместе со слезами непомерную жалость к себе, разнесчастной. – Мое тело – как хочу, так с ним и поступаю.
– Боже, что за клише! – В папином голосе сквозила печаль, отчего Лизе стало совсем тошно. – А поговорить со мной или с мамой не догадалась? Жаль. Такой подход куда как менее банален.
Лиза, сама та еще язва, отцовский сарказм не оценила. Скривилась – реально злую мину состроила – и отвернулась.
– Что мне теперь делать, Лиза? – Папа заговорил неожиданно мягко. – Ответь: что мне делать?
– Ничего.
Она отстранилась, встала с дивана, взбежала на второй этаж и с грохотом захлопнула за собой дверь спальни.
Назавтра рано утром папа сам к ней пришел. Лиза проснулась от саднящей боли – а папа уже сидит рядом.
– Насколько больно – по нашей шкале?
Шкалу боли папа придумал для них давным-давно. Симулянтство было исключено после случая с девятилетней Вайолет – ей вздумалось соврать, будто горло у нее болит на девять с половиной баллов, а папа взял да и усадил их рядком и давай живописать неизлечимые болезни. Добавил после рассказа: если нет уверенности насчет девяти с половиной, значит, боль гарантированно на этот балл не тянет. И вот Лиза стала прикидывать – насколько в действительности ноет и дергает татуировка? Приятного мало, да. Но аналогично ли ее самочувствие ощущениям человека, который получил ожоги третьей степени тяжести? Или страдающего раком кости? Сравнить ей было не с чем, но она рассудила: дискомфорт (усугубленный, без сомнения, стыдом) едва ли превышает отметку в четыре балла. Так она и ответила отцу.
– Дай-ка я взгляну. Потерпи чуток – возможно, марля присохла, будет больновато.
Лиза настроилась на резкую боль, но папа действовал с профессиональной осторожностью.
– Гм. – Его пальцы коснулись кожи, только что освобожденной от пластыря. – Ничего фатального. Разумеется, с поправкой на то, что за приличные деньги мою дочь в прямом смысле заклеймили гигантской звездой, а инфекция пошла в качестве бонуса. Ладно, по крайней мере хуже не становится.
Папа говорил почти игриво. Лиза в очередной раз подумала: а какой он был в молодости? Пока не женился, пока они с сестрами не родились? Добрый, ласковый, заботливый и строгий, Дэвид словно и на свет появился уже чьим-то папой, ему словно и привыкать к этой роли вовсе не пришлось.
– Еще секунду, солнышко.
Шеи коснулось что-то острое, почти как игла тату-мастера.
– Папа… – простонала Лиза.
– Прости за лишнюю боль, родная. Нужно было обвести воспаленное пятно ручкой, чтобы в дальнейшем видеть, уменьшается оно или увеличивается.
Лиза не уставала удивляться: какой папа умный, какой умелый! Сколько ему известно полезных мелочей! Он сделал новую повязку – марля с противовоспалительной мазью, пластырь – и сказал:
– Мама, если узнает, будет совершенно удручена. – Он неловко погладил Лизины волосы. – Поэтому мы с тобой вот как поступим: ты отслеживай свое состояние, а перевязки я беру на себя.
Лиза, потрясенная, подняла голову, уставилась на отца – он это серьезно? Он ее прикроет? Татуировка отреагировала дергающей болью.
– Короче, родная, это останется между нами.
Кажется, никогда еще он так с Лизой не говорил. В его любви к ней и сестрам она не сомневалась, но знала отца как человека немногословного, чуждого сантиментам.
– Нет, если хочешь, конечно, расскажи маме. Но я – я тебя не выдам. Моя задача – снять воспаление.
Лиза открыла было рот, но слова, хоть убей, не шли. Папа наклонился, поцеловал ее в лобик:
– Ты моя дорогая девочка! Если станет хуже хоть на полбалла, немедленно – слышишь, немедленно – дай мне знать.
– Ладно, – сквозь слезы выдавила Лиза.
Силуэт в дверном проеме исчез, поглощенный коридорным полумраком.
Удивительно просто это оказалось – стать женой. Вскоре после знакомства Венди перебралась к Майлзу и сразу же начала «метить территорию»: в холодильнике – соевое молоко, в ванной в шкафчике под раковиной – тампоны, на постельном белье – мускусный шлейф ее любимого «Bvlgari». Свадьбу сыграли через год у родителей во дворе; гости – сплошь не знакомые Венди, будто прямо со съемок «Великого Гэтсби»; всё важные персоны. А после свадьбы словно переключателем кто щелкнул: Венди сделалась хозяйкой трехэтажного особняка в Гайд-Парке, Майлз регулярно водил ее на коктейли и ужины в благотворительных организациях. Пару раз Венди промахнулась с нарядом, но быстро усвоила дресс-код (платья с запа́хом и пашмины – правильно, трикотаж и топы без бретелей – моветон). Короче, она вписалась. Будто под такую жизнь и была заточена. Очаровывала пожилых коллег Майлза, у их жен тоже нареканий не вызывала (тут срабатывали фразочки типа «Поверьте, я гораздо старше, чем кажусь» и «Бог мой, мне у вас еще столько предстоит перенять!»). Тоже – работа, если уж на то пошло, но работа как раз для Венди. Наконец-то она отыскала себе место в мире. Она была молода и красива, производила впечатление остроумной и находчивой. Все почему-то думали, что она «держит Майлза в рамках», хотя на самом деле это он ее держал. Майлз был богат (капиталы унаследовал от деда с бабкой – просто повезло родиться в нужной семье) и щедр – Венди сразу получила доступ ко всем кредиткам, деньги тратить могла сколько угодно.
Деятельность Майлз в колледже Гарольда Вашингтона до некоторой степени служила оправданием капиталам. Родители, конечно, хотели, чтобы сын преподавал в Нортвестерне[141] или в Калифорнийском университете, и на раз бы его устроили, но Майлз воспротивился. Венди он так объяснил свой выбор: начни он распинаться перед студентами, родители которых, подобно его собственным родителям в недалеком прошлом, запросто выкладывают по сорок штук баксов ежегодно, – его устойчивая ненависть к американской элите с каждой лекцией полыхала бы все жарче, даром что сам Майлз по происхождению тоже представитель элиты. Такие вот внутренние противоречия, такая вот вечная борьба с привилегиями, которые другой принимал бы как должное. Венди видела: Майлз своих студентов любит, времени не жалеет на проверку тетрадей и подготовку к лекциям. Вообще серьезно относится работе, хотя в материальном смысле она ему погоды не делает от слова «совсем». Это ли не проявление благородства?
Вдобавок Майлз числился в комитетах нескольких некоммерческих организаций и фондов. Но времени это почти не отнимало. Иными словами, Венди не приходилось скучать дома одной. Майлз втянул ее в благотворительность, обеспечил членство в престижных клубах. Вскоре жизнь Венди была уже расписана по часам, и вот тогда-то она бросила убиваться по поводу неполученного высшего образования и увольнения из стейк-хауса.
Венди стала адаптироваться к новой своей, удивительной жизни, в которой наличествовали «Ауди», чековая книжка и муж – очумительный потрясатель устоев. Все у нее наконец-то налаживалось, она привыкала к хорошему. Почти забыла про свою неудачливость и повышенную тревожность – словом, про неполноценность, в сравнении с родителями и сестрами с их неоспоримой принадлежностью к среднему классу, с коэффициентом полезности, который колеблется между средними и высокими значениями. Венди была влюблена и любима.
А потом Венди, вместо того чтобы проигнорировать телефонный звонок, сняла зачем-то трубку. Звонила Вайолет – ее одной только и недоставало Венди для полного счастья. Но прежде чем Венди успела обрадоваться, Вайолет заговорила, точнее залепетала, сбиваясь и запинаясь, в совсем не свойственной ей манере. С того-то дня и началось скольженье по склону – все ниже, ниже, ниже, скорость растет, фонари по обеим сторонам сливаются в две световые полосы, не оставляющие надежды свернуть, санки мчатся, уносят Венди, словно маленького шалуна, который уже обречен.