Когда наутро Анук проснулась, дед уже ждал ее. В тщательно отутюженных брюках и добротном, плотной вязки кардигане он сидел за столом в гостиной с чашкой чаю для себя и свежезаваренным кофе для нее. Еще не совсем проснувшаяся, Анук налила себе кофе и заколола волосы. Ее внимание привлекла тонкая книжица, которую дед положил на стол. Это был географический атлас, раскрытый на Азии.
– Вот, – Самир ткнул в едва заметную точку посреди огромного массива суши. – Здесь я и родился.
Анук наклонилась поближе и проследила за кончиком его пальца, найдя город Лахор.
– Так ты из Пакистана? Выходит, мы пакистанцы?! Но ведь магазин называется…
Она ничего не знала, и та непосредственность, с какой она спросила, немного ранила Самира.
– Что ты, голубушка, вовсе нет. Я – индиец, – поправил он ее. – Je suis indien[156].
Она наморщила лоб, соображая.
– Так мы что… из Индии?
– Видишь ли, в той Индии, которая существует сейчас, я жил всего лишь несколько месяцев. – Самир откинулся на стуле и помолчал. Потом продолжил: – Вообще-то можно сказать, что я и индиец, и пакистанец, я из тех времен, когда обе страны были одной – Индостаном. Так что я из Индостана. Но прежде всего – из Лахора, так называется мой город.
В то утро Самир Видж рассказал внучке о временах, когда две земли были одной, когда не существовало ни республики, ни демократии, а была одна лишь колония. Рассказал о торговле шелком, о болезни, что унесла его бабушку, о реке Рави и запахе муссона, о рынке Анаркали и парфюмерном магазине, а еще – о своей семье. Рассказал о временах, когда земля, на которой живешь, была важнее бога, которому молишься. Рассказал о своем бегстве: сначала в Дели, потом в Бомбей, о данном себе зароке никогда не возвращаться в Лахор, о переезде через океаны и об эмиграции во Францию.
– Знаешь, я столько лет вспоминаю прошлое… гораздо дольше, чем я в нем жил, – заключил он.
– И тебе никогда не хотелось вернуться? – выпалила Анук.
– Вряд ли там найдется место для такого, как я, кто не принял раздел Индостана. Я ведь теперь и не индиец, и не пакистанец. По мне так лучше покинуть обе страны, чем жить наполовину в одной из них. Видишь ли, можно отвергнуть одного человека или даже нескольких, но когда отвергаешь собственную страну… это трудно понять. Почва отвергает, воздух изгоняет… А раз уж сами природные стихии отказываются от тебя, понимаешь, что ты здесь незваный гость. Я вынужден был покинуть собственный дом, и каждый день мысли об этом не дают покоя, гнетут, порой прямо-таки давят. Но мне, изгнаннику добровольному, выбравшему изгнание осознанно, пришлось научиться с этим жить, цепляясь за то, что у меня осталось.
Он потянулся и взял руку внучки в свою.
– Парфюмерное дело для меня единственный способ вести нормальную жизнь, – продолжал он, – и это единственное, что связывает меня с Лахором.
– Ты когда-нибудь говорил об этом с мамой? – шепотом спросила Анук.
Софи. Софи с карими, как у матери, глазами, с парижским выговором, его маленькая помощница в магазине, робко стоящая на пороге его мира. Софи, которую он держит от себя на расстоянии.
– Нет, – медленно, с сожалением проговорил он. – Она никогда не спрашивала, ну а я не считал нужным начинать разговор первым.
Он посмотрел внучке в глаза, зная, отлично понимая: тайны, которые поверяешь другому, меняют его отношение к тебе, и сегодняшний день изменит их обоих. И он заговорил не торопясь, тщательно подбирая слова, обдумывая их. Едва ли ему было что сказать в свое оправдание, однако приходилось смотреть правде в глаза.
– Когда я был молод, мне трудно было разобраться с тем, что происходило в моей жизни, казалось, я должен сделать выбор: жить в настоящем или жить в прошлом. Трудно начинать все сначала в незнакомой стране, еще труднее – растить дочь, которая, к несчастью, унаследует и непростое прошлое отца.
Они все сидели в затянувшемся молчании; в комнате, пропахшей ароматом кофе, лучи бледного зимнего солнца падали на пол. Горечь потери выжигала, но лишь изнутри, снаружи это было незаметно. И не существовало никакого способа излечения, никакого срока, отведенного для траура, никаких границ. И неважно, о ком горюешь: о родных ли местах или о родном человеке: приходилось преодолевать эту боль, стиснув зубы.
– Почему же тогда сейчас? Почему мне? – спросила она. – Почему ты рассказываешь все это мне?
Самир смотрел, как внучка задумчиво водит пальцем по твердо прочерченной на карте линии Рэдклиффа, разделявшей Индию и Пакистан.
– Потому что все, о чем я еще помню, теперь и твое. Настало время.
На следующий день он снова дожидался ее. Он не все рассказал вчера: многие тайны еще оставались нераскрытыми. Анук стала для Самира тем человеком, которым Самир был для Вивека: она вернет его к жизни во всей ее полноте. В это утро кофе не было, однако Самир стоял у плиты и подогревал в кастрюльке молоко. На разделочном столе лежали несколько разрезанных, с вынутой косточкой фиников: жирные, мясистые, клейкие внутри. Когда появилась Анук, он бросил половинки фиников в подогретое, с пенкой молоко, размешал, чтобы молоко стало сладким, и протянул стакан внучке. Та состроила недовольную мину.
– Ишь ты! А вот мне мама часто готовила такое. Кхаджур-дудх, финики в молоке, – сказал дед.
При первом же упоминании прабабушки Анук отбросила всякие капризы. «Савитри», – повторила она про себя, растягивая слово. «Са-ави-итри-и». Протяжное «а», глухое «т» и раскатистое «р» на конце. Дед рассказал внучке, какая она была из себя. Савитри, дочь лекаря, владела знаниями о целебных свойствах трав: сандал снимает напряжение, лимонное масло хорошо при вздувшихся венах, жасмин лечит кожные заболевания, вытяжка из ноготков заживляет раны, ну а роза… роза врачует душу. Само имя, Савитри, означало «луч света». Вчера вечером Анук в библиотеке листала словарь санскрита и нашла его.
– Слушай, деда, а расскажи еще про Лахор… про дом, про улицы… в общем, про город. – Она отпила из стакана подслащенное, с пенкой молоко.
– «Нану», ты можешь называть меня «нану». Так у меня на родине обращаются к деду по материнской линии.
– На-ану-у, – старательно выговаривала Анук за дедом.
– Лахор… – произнес дед, откидываясь. – О чем же тебе рассказать… Разве что о том, что, когда мы были маленькими, и подумать не могли, что2 придется пережить нашему городу. Лахор – древний город, его история соткана из сказок, мифов, легенд. В нем, как в любом городе столь почтенного возраста, настоящее тесно переплетается с прошлым. Лахор каких только влияний на себе не испытал, кто только в нем не жил: индусы, мусульмане, сикхи, афганцы, моголы, персы, англичане, и все это их наследие присутствует в нем одновременно. Во всем мире не найти ничего подобного.
Мечтательный голос деда перенес Анук в город его детства и юности, ставший теперь и ее городом – городом мечты. Давно уже не существовало его отчего дома, улицы, по которым он бегал мальчишкой, смело страшным пожаром 1947 года, даже остатки древних ворот, Шах-Алми Дарваза, наверняка сравняли с землей. Он произносил незнакомые слова; она их никогда не слышала, но с готовностью принимала, будто они звучали на ее родном языке: пхул – цветок, ласси – вспененное молоко, ам – манго, пьяз – лук, патанг – воздушный змей, куча – улица, иттар – аромат. Он говорил о местах, которые она и представить не могла: Мачи-Хата Базар, Папар-Манди Базар, Суа Базар, рассказывал о хакимах с Вачовали, описывал мавзолей танцовщицы по имени Анаркали, которая была погребена заживо, огромную крупнокалиберную пушку «Замзама», отлитую из переплавленных кастрюль и сковородок жителей Лахора, повозку танга и ее возницу, танга-валу, праздники Басант и Холи, Ид-ул-адха и Лохри. Время шло, один час сменялся другим, а ее дед все рассказывал и рассказывал, он словно ходячая энциклопедия мог рассказать все про город, о существовании которого она даже не подозревала. И теперь забрасывала деда вопросами.
Утро плавно перешло в день, а день так далеко ушел в прошлое, что в конце концов Анук почудилось, будто она уже в Лахоре. Ее удивило, с какой быстротой совершенно незнакомое место стало своим, как целые океаны оказалось возможным пересечь с помощью одних лишь слов и как она до обидного мало знала о своей собственной семье.
Вскоре Анук стала зачитываться книгами по истории Индии и Пакистана, этих сиамских близнецов, двух половинок единого целого, чьи дети рождались на одной и той же земле под одним и тем же небом, вместе пережив двести лет рабства и британского правления. И все для чего? Чтобы их грудь рассекли надвое? В результате раздела страны индусы и сикхи перебрались в Индию, а мусульмане – в Пакистан; Индия стала светским государством, Пакистан – религиозным, исповедующим ислам. Для деда лишиться Лахора значило лишиться сердца, легких… всего того, что поддерживает в человеке жизнь. Со времени раздела между Индией и Пакистаном произошло четыре военных столкновения, они с тех пор существовали как зеркальные отражения друг друга: с общей историей, но и с общей ненавистью. Представительный незнакомец, который невольно подтолкнул ее деда к воспоминаниям, был пакистанцем, но, если бы Анук этого не знала, ни за что не догадалась бы: внешне они ничем не отличались.
Анук, читая в книгах об угнетении индийцев во время иностранного владычества, стыдилась собственного происхождения. Пусть со стороны матери она на четверть индианка и на четверть француженка, со стороны отца она наполовину англичанка: выходило, что в ней сошлись обе стороны колониального прошлого.
Софи в ее зрелые годы больше всего радовала та тесная связь, что установилась между отцом и дочерью: они нашли общий язык, занимаясь парфюмерным делом. Раз в месяц она садилась в Лондоне на поезд до Парижа и, приехав к отцу, наблюдала, как ее Анук учится всему тому, чего она, Софи, к сожалению, так и не постигла. Но только когда ей стукнуло пятьдесят, отец поделился с ней самым сокровенным в своей жизни.
День, когда ему исполнилось семьдесят восемь, выпал на выходной; парфюмер привел дочь и внучку в лабораторию. Одну за другой Самир разворачивал перед ними семейные реликвии, которые хранил многие годы: сломанный браслет Савитри, обугленную книгу Сома Натха, кусочек перил от особняка «Видж Бхаван», выстоявший в огне, пригоршню фамильных драгоценностей. Все это он передал своим наследницам. Лишь коричневую дупатту и фотографию Фирдаус сохранил до поры до времени в тайне. Рассказать о ней он еще не успел.
Софи держала отца за руку; Анук, подойдя к старинным вещицам, нежно поглаживала каждую. Она наклонилась, чтобы понюхать их, – а как иначе, ведь она все пробовала на запах, – и пожалела, что не отличалась любознательностью в детстве, не расспросила деда о том незнакомом языке сразу же, как только услышала, не поинтересовалась, отчего это дед говорит с забавным акцентом, почему такой смуглый, почему у него такие глаза, не полюбопытствовала, откуда он берет вдохновение, создавая духи, где его родная земля… Иначе сейчас она знала бы гораздо больше. Уткнувшись матери в плечо, она всплакнула – по тем, кого никогда в жизни не видела, но чьи истории теперь бережно хранила…
Прапрадед Сом Натх, любивший свою Лилу, от которой всегда веяло сандалом и которая слишком рано ушла из жизни. Прадед Мохан, неразговорчивый, но мудрый, и его Савитри, названная в честь солнца, мастерица готовить горячее молоко с финиками. Старший брат Мохана, Вивек, от которого она и унаследовала тонкое чутье, он первым в роду занялся парфюмерным делом. Все они – часть ее, а она – часть их.
– А знаешь ли ты, откуда это имя – Анук? – спросил отец Софи.
Она помотала головой, и он поведал им историю любви, величайшую из всех, какие только знал: историю Вивека и его Амбретты. Тот факт, что дочь благодаря своему имени оказалась причастна к этой истории, тронул Софи до глубины души.
Самир показал дочери и внучке свадебную фотографию дяди и тети. Софи поднесла ее ближе, рассматривая; она задумчиво водила пальцем по контурам их радостных лиц.
– Как ты узнал о ней? – поинтересовалась она.
– От человека, которого уже не было в живых, – сказал он. – Мертвый поведал мне о мертвом.
И он достал записные книжки, в которых было все: невзгоды войны, позор дезертирства, рассказы о Грасе и невыносимая боль утраты.
– Вот почему ты выбрал Францию… – вслух размышляла Софи, – вот почему поселился в Грасе.
– Я знал, что в Грасе, хоть он и далеко от Лахора, я буду чувствовать себя как дома, – признался он.
Софи ничего не знала о Великой войне, а уж об индостанцах, принимавших в ней участие, и подавно. И тот факт, что она потомок того, кто, в свою очередь, был потомком солдата, ставшего парфюмером, вызвал у нее массу вопросов, причем самых невероятных. Повернув свадебную фотографию, на обороте она прочитала: Ambrette & Vivek Vij, 13 Avril 1918. Grasse, France[157]. Тот самый Вивек, старший брат Мохана, чье лицо она запомнила по черно-белой фотографии 1937 года, висевшей в парфюмерном магазине. Но на этой фотографии, снятой двадцатью годами ранее, он был гораздо моложе и сильно смахивал на ее отца, Самира Виджа.
– А как ты думаешь, нану, зачем он вел эти дневники? – спросила Анук, окидывая взглядом внушительную стопку записных книжек. Она листала страницы с выцветшими записями, водя по очертаниям незнакомых слов. Язык был ей недоступен, но так будет не всегда. Впоследствии Анук еще многому научится.
– Не знаю, путтар, я сам задавался этим вопросом, и не раз. Почему он пошел добровольцем? Почему писал в записных книжках? Может, так он вел счет дням? Или же, раз доверив пережитое бумаге, надеялся впоследствии все забыть? Может, считал, что выполняет свой долг как свидетеля истории, непосредственного участника известных сражений? А может, думал сохранить воспоминания для потомков… Кто знает… Но от дяди я научился многому – как при его жизни, так и после его смерти, – к примеру, он наставлял меня, говоря, что время и обстоятельства вынуждают проживать разные жизни, иногда одновременно, иногда даже помимо нашей на то воли. Видишь ли, он умер, унеся с собой так много тайн!.. Лишь по чистой случайности я наткнулся на эти записные книжки и узнал дядю с совершенно другой стороны, которую он скрывал или предпочел забыть. Из его записных книжек мне открылось такое, чем сам он едва ли поделился бы.
Встретившись взглядом с внучкой, Самир сглотнул подступивший к горлу комок.
– Но я поступлю иначе. Я хочу сам рассказать о себе, своими словами, рассказать тем, кто мне дорог.