К книге
Книга извечных ценностейЧасть третья. 35. Уязвимая смертная плоть
58%
Часть третья. 35. Уязвимая смертная плоть
38

В дневниковых записях Вивека воспоминания о доме по-прежнему перемежались с отчетами о войне; так продолжалось до весны 1915 года. В апреле и мае интернациональные вооруженные силы – британские и французские полки, а также их колониальные войска из Индии, Алжира, Марокко – примут участие в ряде сражений, известных под общим названием Вторая битва при Ипре. Самир к тому времени уже прочно уверился: война – явление, которое подчиняется бездушным законам механики.

И вот он перевернул страницу и, к своему немалому удивлению, обнаружил лоскут ткани защитного цвета. Лоскут вполне мог быть частью военной формы или тюрбана; судя по неровным краям, его оторвали безжалостно, словно ребенка от родителя. Самир аккуратно, стараясь не повредить, подцепил его и поднес к носу. После стольких лет от лоскута уже ничем таким не пахло, окопный дух из него давно выветрился, остался только странный, отдающий лекарством, запах палой листвы.

На франко-бельгийской границе образовалась брешь, и, чтобы залатать ее, туда перебросили Лахорскую дивизию; она контратаковала противника в самый разгар дня. Происходило все в сельской местности; солдаты союзных войск перепрыгивали через бруствер окопа и по полю шли на немцев; многих тут же ранило или убивало. Заработала артиллерия, и от чудовищной силы разрывов людей и орудия подбрасывало на метр, а то и больше. Казалось, само небо грохотало. Индийскую траншею уже все покинули, не осталось никого. Никого, за исключением Вивека.

«Все ринулись из траншеи в поле, а я остался. Я было взобрался по лестнице, но так и не перекинул ногу через бруствер: меня как будто парализовало, я не мог двинуться. Вдруг неподалеку грохнуло, и взрывной волной на меня отбросило тело; я свалился обратно в траншею. Почерневшее, измазанное грязью лицо: солдат был мертв, но его глаза оставались открытыми, кровь еще хлестала из ран. Вокруг все взрывалось, тела взлетали в воздух на несколько метров, пустые гильзы моментально насыпались в кучи, как зерно на току, густой запах крови перекрывал все остальные запахи. К горлу подступило, я перегнулся через бруствер, и меня стошнило; не в силах покинуть траншею, я заполз в блиндаж. В этом я видел единственное для себя спасение».

Одной рукой Самир держал раскрытую записную книжку, в другой сжимал защитный лоскут.

Вивек затаился в укрытии, а тела убитых тем временем скапливались, наваливаясь в кучи. Он дышал затхлым воздухом, вдыхая собственный страх, у него на глазах боевые товарищи, те самые, кого он успел хорошо узнать, один за другим погибали. Мягкие, податливые тела, их ничего не стоит продырявить. Тела, разорванные в клочья, превращенные в месиво. Уязвимая смертная плоть. Слыша вопли, от которых в жилах стыла кровь, Вивек сильнее вжимался в укрытие.

Читая эти глубоко личные признания, Самир испытывал противоречивые чувства: ему было стыдно за Вивека, но в то же время он сочувствовал ему.

На мгновение выглянув из укрытия, Вивек увидел, как британские офицеры вдруг замерли в ужасе и тут же позакрывали рты, уткнувшись в толстое сукно рукавов.

«В воздухе повисла желтовато-зеленая завеса. Я не сразу понял, что это. Недавно ходили какие-то разговоры о том, что джарманы применили против франсиси отравляющий газ, дхуан, но мы не придали этому значения, посчитав слухами. Теперь же полуживые пехотинцы ползли и ползли на четвереньках обратно в траншеи, хватая воздух ртом. Никогда не забуду, как они заходились сухим, лающим кашлем – будто кто наждачкой работал».

Самир, вчитываясь, склонился над самой книжкой: все труднее и труднее было разобрать почерк Вивека, значки огласовки плясали вокруг вязи слов. Чтение захватило его, он будто бы снова оказался в детстве, будто бы снова устад-сахиб рассказывал предание о войне. Приходилось самому себе напоминать, что никакой это не вымысел, а самая что ни на есть суровая действительность, свидетелем которой был Вивек.

«Я плотно, до боли сжал губы, зажмурился и стал молиться, чтобы этот кошмар кончился. Я молился и молился, я думал о Мохане, маме и отце, обо всем хорошем, что есть в мире, о Лахоре, о тонком запахе сандала… Но когда открыл глаза, меня по-прежнему окружали земляные пол и стены, я по-прежнему задерживал дыхание, стараясь не дышать, по-прежнему боролся со смертью, стараясь не задохнуться в ядовитых парах. Газ, пахнущий ананасом и перцем, вызывал обильные слезы из глаз, слизь из носа, отек горла и удушье, а на губах агонизирующего выступала пена. Страшное зрелище, его невозможно забыть».

Самир зажмурился в надежде, что, когда откроет глаза, слова в записной книжке волшебным образом переменятся: его дядя будет сражаться во Второй битве при Ипре, а не забьется трусливо в нору. Когда он открыл глаза и продолжил читать, перед ним снова возник образ Вивека. Вражеский обстрел прекратился, начало смеркаться, но даже в опустившейся темноте газ казался таким плотным, что можно было, протянув руку, дотронуться до каждой частицы, составлявшей эту завесу. Все еще сжимая губы, чтобы ненароком не глотнуть ядовитый воздух, Вивек затянул рот концом тюрбана, запачканным сгустками крови, землей и источавшими вонь остатками его собственной блевотины.

У Самира екнуло в груди – теперь он догадывался, что это за лоскут, заложенный в книжку. Он снова понюхал его, на этот раз ожидая почувствовать запах рвоты или крови. Но лоскут ничем не пах. Самир снова перечитал страницы, не пропуская ни одной детали. И, закончив, уставился в темноту. Так он сидел, не двигаясь, в задумчивости приоткрыв рот; он вспоминал все те моменты, когда дядя вздрагивал от громко взрывавшихся хлопушек на праздник Дивали, радостных воплей на новогодний Байсакхи, когда уходил подальше от суматохи, будь то неистовые пляски вокруг костра на праздник Лохри, свадебные процессии и танцы в Анаркали, даже митинги протеста, то и дело проводимые перед разделом страны. Вивек никогда в них не участвовал, он предпочитал оставаться дома, с закрытыми окнами, в тишине. Оказывается, все дело в его военном прошлом, которое невозможно забыть. Хотя, если не знать причину этих страхов, можно даже и не заметить их проявление. Самир и не замечал. Только теперь, прочитав дневниковые записи, он многое понял задним числом.

В марте 1947 года, когда Тара Сингх[120] выступал в Анаркали с речью против Мусульманской лиги, Самир очень хотел послушать его, он отстаивал свое право сражаться против раздела страны. Вивек тогда еще посмотрел на него гневно. «Хватит уже сражений с нашей семьи», – сказал он. Теперь Самир жалел, что не прислушался к его словам.

Решив, что уже поздно и самое время прерваться, Самир захлопнул записную книжку и, растянувшись на софе – там же, где и сидел, – заснул. Он забылся беспокойным сном, постоянно ворочаясь и принимая неудобные позы – так корчило солдат на поле боя, вдохнувших ядовитый газ. Во сне оба они, он и дядя, забились со страху в укрытие и отсиживались там. Самир проснулся как от толчка, все лицо в поту; руками, влажными от испарины, он пошарил вокруг, нащупывая книжку. Ему надо было узнать, что дальше, и в оставшиеся до рассвета часы он глотал страницу за страницей.

Вивек выполз наружу, карабкаясь из черного зева блиндажа. По его признанию, из убежища его гнал вовсе не зловонный дух, а страх, животный страх быть пойманным. Страх, что откроется правда: в то время как его товарищи бесстрашно ринулись в бой навстречу собственной смерти, он отсиживался в безопасном месте. Вивек перелез через бруствер и оказался на поле битвы: повсюду тела, оторванные руки, ноги… У погибших на губах пена: они сделали вдох и встретили свою смерть. Ни клочка чистой земли – все вокруг красным-красно от крови. Джемадар[121] из племени африди, который удерживал позиции до самой ночи, теперь в одиночку вытаскивал с поля раненых и убитых. Подозвав Вивека, он велел ему поискать выживших.

Бродя по полю боя, Вивек тормошил то одного, то другого заснувшего беспробудным сном. Везде валялись трупы – ногу некуда было поставить, – и ему приходилось идти по телам. Услышав, как Суча, придавленный убитым, судорожно хватает воздух ртом, он вызволил его и оттащил к траншее. Ближе к вражеской линии лежало еще одно тело; подползя к нему, Вивек перевернул убитого, положив его голову себе на колени. Облепленное грязью лицо, широко распахнутые фисташково-зеленые глаза: это было безжизненное, с тремя пулями в груди, тело Икбала Хана.

Самир охнул в тишине комнаты. «Фисташково-зеленые глаза!»

«Я затряс его что было силы, но он давно уже был мертв; я закрыл ему глаза и помолился, чтобы его душа попала в рай. Не знаю, что нашло на меня, но я расстегнул сумку, висевшую у него на портупее, и нащупал там тот самый бамбуковый калам ручной резки. Сунув его в карман – на память, я поднял тело Икбала и отнес к траншее».

Охваченный ужасом, Самир оторвался от страницы. В квартире было темно, все уже спали, и он тихонько, чтобы никого не разбудить, пробрался к платяному шкафу. Вытащив саквояж Вивека, где в свое время обнаружил записные книжки, он стал искать на ощупь небольшой, похожий на ручку предмет – тайное свидетельство чужой истории, лежащее на самом виду. Ничего не нащупав, открыл дядин пенал с набором парфюмерных инструментов и в нем нашел: что-то тонкое, завернутое в ткань. Развернув сверток, он с шумом выдохнул – на ткани лежал калам с пером, кончик которого потемнел от чернил. Самир примерился к нему, взяв так, как когда-то учил устад-сахиб. Значит, вот оно, то самое, что связывало их с Фирдаус еще до того, как они появились на свет. Нет никаких сомнений: их встреча была предопределена самой судьбой! Как бы ему хотелось соединить те разорванные ниточки, что связывали оба семейства! Но люди, чьи истории он читал, ушли в мир иной.

Когда утром Леа проснулась, она обнаружила Самира спящим на софе. На полу рядом с ним лежал узкий жестяной пенал, а в руке была записная книжка, которую он читал, да так с ней и заснул. Проходя мимо него, Леа недовольно фыркнула. Она вышла на кухню, но и там наткнулась на записные книжки: весь стол был ими завален. Там же лежали небольшая стопка книг, карта с условными сокращениями и огромное количество листов со списками. Покосившись на спящего мужа, Леа присела за стол и начала просматривать вороха бумаг: оказывается, Самир не только проследил во всех подробностях передвижения своего дяди, но и начал составлять списки выживших и убитых в его полку. Рядом с некоторыми бойцами стояли названия населенных пунктов и лишь напротив очень немногих – даты: все, что можно было выудить из дневниковых записей. Сдвинув бумаги в сторону, Леа встала и подошла к плите.

Отмерив в чашку молоко для Софи, она разогрела его в кастрюльке и перелила в бутылочку. Огонь на плите еще горел, когда она вдруг остановилась – в голову ей пришла недобрая мысль. Схватив со стола одну из записных книжек, Леа провела рукой по страницам, исписанным на непонятном ей языке. Она подумала о том, как легко было бы стереть прошлое, уничтожить его, превратить в горку пепла всего за несколько мгновений. Из-за этих записных книжек от нее отдаляется муж, и вот она, возможность вернуть его. Закусив с досады нижнюю губу, она поднесла книжку к пламени, но в последнюю секунду остановилась.

Тут из комнаты донеслось хныканье Софи, и Леа почувствовала комок в горле. Дрожащей рукой она выключила плиту, а записную книжку положила обратно на стол. Ей было обидно до слез, но в душе она понимала: даже если уничтожит записи, это ничего не изменит.

Несмотря на то что после Второй битвы при Ипре Вивек остался в живых, он вовсе не был уверен, что так будет продолжаться и дальше, что ему вообще удастся вернуться домой. Из последующих записей Самир понял, что Вивек перестал писать за солдат письма. У него больше не осталось сил возиться с чужой ношей, чужими страхами, он готов был нести только собственное бремя. Новобранцы, прибывавшие к ним в качестве пополнения, не знали, что Вивек исполнял должность писаря, и постепенно эта его обязанность сошла на нет. Да и вообще после сражения при Ипре он начал все больше уходить в себя, он думал лишь о том, как выжить, а еще – о том, как же мир собирается воздать должное тем, кто выдержал нечеловеческие испытания.

«16 мая 1915

Истории наших сипаев канут в небытие, будут похоронены – совсем как тела многих, кто полег в этой чужой земле. Но люди должны помнить: мы здесь были. Мы тоже здесь были».

Дальше записи Вивека пошли на убыль. Если он и делал заметки, то – как можно было догадаться – писал совсем кратко: как их сначала пригнали на поле боя, а после отвели обратно. Обычно пауза затягивалась на недели, и Самира мучило страстное желание узнать, что же там происходило. В какой-то момент его будто осенило: это какие же мучения выпали на долю не имевшей с ним никакой связи семьи! Если даже его, Самира, по прошествии стольких лет изводит отсутствие новостей, то что уж говорить о родителях Вивека. Находясь далеко, – между ними пролегали никому не известные земли и моря, – они наверняка ждали весточек, которые никогда не придут. Вскоре Самир догадался: Вивек отнюдь не случайно предпочитал умалчивать о своем местопребывании и состоянии здоровья. Да, это было жестоко, но объяснялось просто: позором и угрызениями совести.

Весь июнь продолжались обстрелы, но потери были небольшими. Полк Вивека по-прежнему оставался на постое в домах на улице Лоретто, только теперь к ним добавилось подразделение французских солдат. Выходцы из Индостана начали осваивать иностранный язык: если раньше их речь состояла из отдельных звуков на французский манер, то теперь она стала обретать смысл. За едой один сипай спрашивал Вивека, показывая на еду: «Кескерсей?»[122], а Вивек, зачерпывая ложкой жиденький гороховый суп, отвечал: «Ла суп о пуа»[123]. Отдавая приказ индийскому корпусу, командир спрашивал: «Компрей?» – «Поняли?» Молоко стало называться «дю лэ», а вода – «де л’о». Так сипаи завязывали дружбу с товарищами из самых разных уголков мира, а Вивек подружился с рядовым по имени Поль.

«Из портмоне он достал черно-белую фотографию: уютный сельский домик, за которым простираются цветочные плантации. Я всматривался в этот небольшой снимок, и таким он мне показался раем… Я ни о чем подобном и не мечтал. Хотелось утонуть в этих цветах, чтобы их лепестки, листья укрывали как одеялом, окутывали ароматом. Хотелось забыть обо всем, особенно о войне. Поль, показывая на дом и изображая, будто наслаждается ароматом дорогих духов, произнес: „Грас. Се Грас“[124]. И с сегодняшнего вечера моя жизнь переменилась, на душе впервые за долгое время стало легко: я нашел свой приют. Оставалось лишь изобрести способ, как туда добраться».

Самир оторвался от записной книжки. «Грас». Откуда он мог слышать это слово? Может, где прочел? Прикрыв глаза, он задумался. И вспомнил: в возрасте десяти лет он сидел вместе с дядей в лаборатории; тот вынул из запертого ящичка стопку запретных для чужих глаз записных книжек и водрузил на стол перед ним. Тех самых, которые достались ему сейчас. Самиру тогда не позволили даже прикоснуться к ним, но именно в записной книжке он углядел это слово. Развернув карту, Самир принялся искать по всей Франции, пока не нашел.

– Грасс, – шепотом произнес он, грассируя, совсем как тогда, в детстве.

К концу месяца утративший последние иллюзии Вивек наконец решился. Он слишком многое повидал, многое вынес, пережил много утрат. Он готов был мириться с чем угодно: с отсыревшей формой и ботинками, с нашествием вшей и вспышками болезней, с тяготами строевой подготовки и марш-бросков, с необходимостью тащить на себе окопный миномет и пушку, с жуткой канонадой, сотрясающей воздух и землю, с утомительными перемещениями ползком, с одиночеством на караульном посту… Даже пробирающий до костей холод и тот не имел значения. Не смог он привыкнуть к одному: вот человек жив, а через мгновение уже мертв.

«За все то время, что я проторчал в этих окопах, мне ни разу не встретился сахиб, который рискнул бы своей жизнью ради спасения одного из нас, в то время как мы с готовностью подставляем себя под пули ради них. Мы связали себя обязательствами, встав под флаг, который в любой момент может стать нашим саваном. Изо дня в день слышишь разговоры о смерти. Мужчины молодые и уже пожившие свое – кто в обычное время работал бы себе в полях, ходил за скотом, чинил обувь, обрезал деревья, – толкуют о смерти буднично, точно о погоде. Изо дня в день ведется счет убитым. Изо дня в день нас преследует запах смерти. Изо дня в день мы подбираем: обрывки формы, пучки волос, нагрудные знаки, осколки снарядов… Изо дня в день видим искалеченные тела, остекленевшие глаза, стиснутые челюсти, лужи крови… Обыденность смерти быстро уничтожает веру в жизнь, начинаешь думать, что только война на этом свете и существует».

И образ Граса становился все притягательней. Как утверждал Поль, все в этом небольшом городе было подчинено производству парфюмерии, а тень войны его еще не коснулась. Но где духи и где окопы! Однако Грас сделался его целью. И наконец к июлю упавшее в благодатную почву семя проросло – он замыслил побег.

«На севере Франции госпитали уже забиты под завязку. Теперь всех выздоравливающих бойцов начнут переправлять железной дорогой на юг – в Марсей».

Далее в заметках наблюдалась путаница: прежде Вивек описывал события одно за другим, теперь же отбросил всякую последовательность. И все-таки по кое-каким намекам можно было догадаться о том, как и куда он отправился. Во-первых, Вивек вдруг припомнил различные способы членовредительства: как симулировать воспаление, покраснение глаз, лихорадку и пневмонию. Солдаты прибегали к ним либо описывали их подробно в своих письмах за последний год. Один способ показался Вивеку самым действенным: если все сделать правильно, то вышедшего из строя бойца наверняка отошлют подальше от передовой в госпиталь, причем в ту часть Франции, что не охвачена войной. Задумывая побег, Вивек сочинил руководство к действию:

«Измазать в кашице из красных семян ратти[125] хлопчатобумажную нить и ввести ее с помощью швейной иглы под кожу в области шеи. Заболевание с виду довольно серьезное – шея в районе миндалин и ключиц воспаляется, становится болезненной – и смахивает на заразное».

На этом записи обрывались.

Обескураженный Самир пролистал страницы дальше – пусто. Вивек перестал вести дневник. Вплоть до самого конца записная книжка хранила молчание. Самир предположил, что дяде удалось ввести себе под кожу эту нить и его отправили на юг страны, в Марсель. Но вопросы возникали один за другим, и в поисках ответов на них он еще раз просмотрел всю записную книжку, даже тряхнул ее разок. К его огромной радости, из нее выпали несколько сложенных листков. Выпало и засушенное растение, и лоскут защитного цвета, и карточка из тех, что вкладывали в сигаретные пачки. Самир один за другим развернул листки и прочитал: то были письма из дома, каждый листок был письмом из дома.

У него в глазах защипало, когда он читал письмо своего отца, нацарапанное угловатым детским почерком. Писем от деда было несколько, самых разных, но очень эмоциональных, а от матери – одно письмецо, помеченное концом июля 1915 года. Он бережно взял его, положил на кончики пальцев, поднес ближе и вдохнул: в затхлом, отдающем древесиной и картоном запахе он невольно ждал нотку сандала, знаменитого аромата Лилы. Самир прикинул: дядя наверняка бежал вскоре после того, как получил ее письмо, потому что писем с более поздней датой не оказалось.

Затем Самир принялся рыться в куче записных книжек. Если Вивек каким-то образом добрался до парфюмерного городка – а, как Самир предполагал, он все же добрался, – то следует искать ту самую книжку, по которой дядя обучал его, еще ребенка, схеме обонятельной пирамиды: она средних размеров, в синей обложке, слегка потертая, с потрепанными углами. И книжка нашлась, точно такая, какой он ее запомнил. От волнения Самир Видж перестал дышать; он раскрыл записную книжку на первой странице, чтобы прочесть слова, которые, как он помнил, там были: «Грас, 1916».

Предыдущая главаГлава 38 из 65Следующая глава