Когда Самир только начал зачитывать Леа дневниковые записи, ей было просто любопытно, она с интересом слушала, как индийские солдаты привыкали к местным условиям. Но когда Вивек взялся описывать свой первый бой, да во всех подробностях, что видел глаз и чувствовало сердце, ей стало не по себе. Образы войны, которые, как ей казалось, она похоронила, звуки, которые она надеялась никогда больше не услышать, запахи, ощущения, ужас до дрожи, чувство тревоги и горечь потерь – все стало возвращаться после беспощадных в своей правдивости слов Вивека.
«27 октября 1914. Ипрес». Держа записную книжку в одной руке, другой Самир отметил на карте город Ипр. И только потом начал переводить.
«В опускавшихся сумерках наш полк бросился в атаку по размокшему от дождей полю; после недолгой артподготовки мы побежали к окопам джарманов. Перед глазами до сих пор море крови, в ушах – разрывы снарядов. И звук, его невозможно забыть. Бомба ложится за бомбой: кого-то накрывает взметнувшейся землей, кого-то разрывает на части. Какие-то доли секунды, и… одни ошметки. Такое невозможно передать словами. Я впервые увидел мертвого человека: на моих глазах субедара Мансура Хана убило снарядом. Он стоял так близко, что моя курта оказалась вся в его крови, фрагментах тела, а еще – в грязи, окопной воде и моей блевотине».
Самир помолчал и закончил: «Я представлял себе это совсем иначе».
– Ну а чего он ожидал? – вздохнула Леа из дальнего угла комнаты, где сидела и вязала дочери шерстяную шапочку. – Это война. Зачем тогда было идти добровольцем?
– Похоже, он задается тем же вопросом…
Самира, продолжавшего читать с того места, где остановился, поразило, что дядя, вернувшись в казармы, составил подробнейший отчет о своей замызганной форме, не пропустив ни единого пятна или прорехи, – получилась своеобразная опись сражения. От его кожаных ботинок, пропитавшихся влагой, воняло. Из-за шерстяных обмоток, туго затянутых вокруг ног от щиколоток и до самых колен, ноги распухли и онемели. Тюрбан и саффа под ним промокли до самой головы. Он освободился от кожаной портупеи, патронной ленты через плечо, фляги с водой, заплечного ранца, ружья, штык-ножа, снял с себя прилипшие к телу брюки и курту, забрызганные тем, что осталось от субедара.
«В голове роятся мысли, но ни одной разумной. В окопах мы теряем способность мыслить здраво, нас охватывает страх и отчаяние, вдруг приходит осознание: а ведь каждый следующий миг может стать последним. Глухое уханье снарядов созвучно биению сердца. Земля дрожит, будто вот-вот извергнется, нас окутывают клубы пыли, любые звуки тонут в оглушительной пальбе. Все, кто выжил в этом бою, теперь страшно боятся».
Полк Вивека стал первым индийским полком, вступившим в сражение в Первую мировую – под бельгийским Ипром. И в описании боевого крещения было столько ужаса, что даже Самиру, читавшему записи по прошествии многих лет, передалось это чувство. Записи делались в спешке, на страницах остались смазанные места и чернильные отпечатки пальцев, попадая в которые своими пальцами, Самир будто бы писал поверх истории дяди свою собственную.
Леа видела, как Самир зарывался в журнал носом, вдыхал сохранившиеся запахи войны и перенесенных страданий: воспоминания дяди будто бы передавались ему по наследству. Она заметила, что эти дневниковые записи стали для него не только ключом к неизвестной истории семьи, но и способом пусть запоздалого, но разговора с дядей. Бесчеловечность военного опыта пробудила в нем желание задавать вопросы, прерывать, спорить, давать свои оценки; выглядел этот диалог с давно ушедшим из жизни родственником трогательно и одновременно грустно.
Из-под Ипра полк Вивека перевели в Мессин; Самир и это передвижение аккуратно обозначил на карте.
«5 ноября 1914
В битве при Ипресе поубивало многих. Бомбили по ночам; от пронзительных звуков впору было оглохнуть. Повсюду валялись тела, где целые, где разорванные на части. Кремировать их не было никакой возможности, всех хоронили в братских могилах. Находились такие, кто считал это святотатством. Сант Рам мертв. Мунши и Варьям Сингхи мертвы. Шер Хан, Махант Рам, Сардар Али, Джанг Бахадур – все мертвы. Раненых отправили в госпиталь, но очень многие числятся пропавшими без вести, пули и дым сделали их невидимыми на нейтральной полосе… Хан Бахадур, Джагдир Сингх, Джафар Али – все они исчезли. Да уж, такой войны на нашем веку еще не было, может, и не будет. Пройти ее и остаться в живых – все равно что заново родиться».
Леа крепко зажмурилась. Здесь, в Париже, шел снег, они с мужем сидели в перерыве в коридоре больницы, но мыслями она была в Нормандии, где стояла тяжелая, удушающая жара. Вивеку не довелось больше участвовать в подобной войне, а вот она, Леа, застала ее, хотя и времени-то прошло совсем ничего. Но все повторилось. Раненых одного за другим доставляли с передовой на носилках в госпиталь. Полевые госпитали устраивали как можно ближе к местам боевых действий, иногда настолько близко, что те становились мишенью для вражеских снарядов. Бойцов вносили кого без ноги, кого без руки, с ожогами или в шоковом состоянии; Леа как могла поддерживала в них волю к жизни. Она занималась всем: перевязывала, делала уколы, давала кислород, приходилось даже констатировать смерть. Когда не хватало коек, раненых укладывали прямо на пол. Забрызганная кровью операционная выглядела ничем не лучше поля боя. Но почти всегда те, кто выжил, радовались подаренному им второму шансу.
«Пройти ее и остаться в живых – все равно что заново родиться». Сколько раз ей приходилось слышать это от других! А теперь, когда война далеко позади, вдруг то же самое повторяет Самир, вслед за дядей. Леа изо всех сил сопротивлялась грозившей поглотить ее тьме, вот только Вивек в своих заметках делился всем, до мельчайших подробностей. Глядя на стерильно-белый больничный коридор, Леа боролась с призраками прошлого, а Самир тем временем продолжал читать.
В тот вечер, закончив дежурство, она сидела в комнате отдыха медсестер и думала, как же поступить. Только она успокоилась, решив было, что все позади, как вдруг впервые за многие годы рану на сердце снова разбередили. Действуя вопреки всякому здравому смыслу, она достала из отделения в своем кошельке помятую фотографию. И нежно погладила выцветший снимок того, в кого влюбилась с первого взгляда: аккуратно зачесанные каштановые волосы – девчонкой она любила растрепать их; губы – там, в порту, она целовала их; глаза – она долго-долго смотрела в них, перед его уходом на фронт. Все эти воспоминания о войне воскресили ее мертвецов.
Прошли две недели с тех пор, как они начали вместе читать дневниковые записи, это стало для них уже привычным занятием. Но однажды вечером Самир почувствовал: что-то у них неладно, между ними будто кошка пробежала. Тягостные воспоминания Вивека не оставили в их жизни места ни отдыху, ни романтике, только трагедии, которую они переживали, читая глубоко личные записи уже умершего человека. Однако Самир был настроен решительно: раз появилась надежда узнать о прошлом дяди, он прочтет все до конца.
Вивек писал о том, что внезапно усилившиеся бои заставили многих всеми правдами и неправдами искать способ вернуться домой. Разразилась целая эпидемия членовредительства. Но ничто так не потрясло Самира, как письмо сипая Мухаммада Дина, адресованное брату в Объединенных провинциях: он просил выслать одно редкое растение.
«7 ноября 1914
Если дымом от растения бхелва[116] окурить какую-нибудь часть тела, она воспалится. Еще растение можно растолочь и нанести кашицу на кожу, а можно истереть в мелкий порошок и посыпать в области паха. Если все сделать правильно, эффект продлится три дня, а уж за это время сипая увезут в госпиталь. Мухаммад Дин клятвенно заверил меня, что врачи ничего не заподозрят. И принялся просвещать насчет других способов симуляции: можно, мол, добиться воспаления в глазу – с помощью измельченных семян клещевины или ушной серы, поместив ее кончиком тупой иглы в глаз. Еще неплохо вызвать лихорадку или поранить ногу ножом, заложив в рану кусочек меди… Слушая его и ужасаясь, я поскорее запечатал письмо и сунул ему дрожащей рукой, хотя думается мне, цензоры-сахибы такое едва ли пропустят».
Самир с содроганием – в свое время то же самое наверняка испытал и его дядя – повернулся к Леа.
– Да это просто… бесчеловечно! Война вынуждает к такому, о чем раньше и помыслить было невозможно!
«Не желая описывать бои, которые похожи в своем однообразии и вызывают один только ужас, я пишу лишь по необходимости. Спасают меня в этой жуткой действительности воспоминания о доме. Там светит солнце, а по вечернему небу плывут облака. Я смотрю на дождь, иду босиком по песку, вдыхаю свежий утренний воздух. Я вижу реку Рави, засеянные пшеницей поля, змеев в небе, летящих голубей… Каждую ночь передо мной разворачиваются картины из прежней жизни в Лахоре».
Самир проснулся посреди ночи, охваченный тревогой, – ему не давали покоя чужие сны, его преследовали образы земли, куда он едва ли вернется. Тоска по Лахору давно уже грызла его изнутри; засунув руку под подушку, он нащупал там дневник Вивека и сжимал его в руке, пока не заснул.
А рядом с ним Леа лежала без сна до самого рассвета, когда тьма ночи постепенно сменилась утренним светом: всякий раз, стоило ей закрыть глаза, она видела Мишеля. Она вспоминала тот день, когда он ушел на войну: его волосы в ореоле солнечного света, его так много обещающий поцелуй… И другой день, когда в госпитальную палатку внесли тело без признаков жизни. Леа не могла ни двинуться, ни закричать, только с ужасом слушала, как врачи подтвердили смерть: ее суженый скончался задолго до того, как его доставили. Его лицо выражало спокойствие, хотя и было покрыто грязью; тело все изрешечено пулями: ранило обе ноги, шрапнелью посекло руку. Но именно бледно-голубые глаза Мишеля, пустые и безжизненные, неотступно преследовали ее, не давали забыться сном.
Наутро она решила: все, довольно с нее этих военных мемуаров! И как раз в то самое время, когда она ломала голову над тем, как сохранить остатки разума, а вместе с ним и брака, ей совершенно случайно предложили место в реанимационном отделении. На новой работе было больше обязанностей, приходилось задерживаться допоздна, и она с готовностью на нее согласилась.
Самир долгое время не мог свыкнуться с тем, что остался с записями Вивека один на один. Часто, вычитав что-нибудь в дневнике, он начинал оглядываться в поисках жены, чтобы поделиться с ней, но тут же вспоминал: теперь ему предстоит совершить этот путь в одиночку. Вышло так, что записная книжка стала его постоянным спутником: он читал за столом, по пути на работу, когда укладывал дочь или ждал возвращения жены.
Он прочел, как дядя пытался выучить язык франсиси: слова – bonjour, merci, oui, non, soldat[117] – были выписаны в столбик, а напротив разборчиво, на урду даны их перевод и произношение. Он прочел, что полк Вивека выступил маршем к Эсару; там до их лагеря дошли слухи о двоих сипаях из 15-й сикхской роты – их приговорили к тридцати ударам кнутом прилюдно за то, что они заснули на посту. Он прочел, как Вивеку с группой солдат приказали обследовать разбомбленный госпиталь в городке Фестюбер, рядом с линией фронта. И вдруг, перевернув страницу, увидел засушенную веточку. Так Самир обнаружил первую дневниковую запись о запахе – первый проблеск интереса к миру ароматов, пробудившегося у дяди во время войны.
«Мы шли сумрачным лесом, продираясь через густые заросли; поразительно, что каким-то былинкам удалось выстоять среди этого смертного боя, затеянного человеком. Я отломил ветку с какого-то высокого дерева – оказалось, она вся покрыта плоскими, напоминающими иголки листьями. Сняв рукавицы, я растер листья и понюхал. В нос как будто ударило мощным зарядом жизни, а ведь само пространство вокруг казалось безжизненным. Я словно ненароком приподнял завесу и посреди зимы заглянул в другой мир. Может, я и обманывался, однако иголки пахли самым что ни на есть лимоном. Мне тут же вспомнился наш Кхушбу Лал: в детстве я бывал у него и, рассказывая мне про тот или иной аромат из своей богатейшей коллекции, он тем самым брал меня с собой в путешествие по всему миру. И вот я здесь, на пороге этого самого мира, а в мыслях одно – скорее бы обратно, домой».
Самир взял сухое растение и повертел его, рассматривая со всех сторон. Потом не удержался, понюхал. Пихтовая нота, средняя. Тяжко вздохнув, он положил растение и записную книжку на колени. Хотя с каждой прочитанной страницей боль от утраты семьи все усиливалась, дядя по-прежнему оставался для него самым главным учителем. Самир вспомнил, что, когда был подростком, Вивек составил причудливую композицию: что-то древесно-хвойное и спелое зеленое манго; отец еще посоветовал подсластить ее, добавив немного жасминовых бутонов. Все трое тогда от души веселились, экспериментируя, а в итоге иттар, смешанный с пчелиным воском, оказался удачным вариантом твердых духов на лето, его явно выраженный аромат свежести особенно полюбился одному английскому сахибу. И теперь Самир подумал: может, Вивек тогда черпал вдохновение из опыта, полученного в войну? Спросить бы, да вот только уже не у кого.
Похолодало, бои усилились. Вивек стал писать реже, а если и писал, то все больше что-то странное. То о жирных крысах и мешках с отсыревшим песком, укреплявших траншеи, в другой раз – о причудливо извивавшихся струйках дыма из кальянов, которые курили в индийском лагере. Заметки об удачных способах лечения ран сменялись целой страницей размышлений на тему отвратительного вкуса черствого хлеба. За отрывком, посвященным кавалеристу, чистившему своего коня, шли рассуждения о красных от постоянного употребления жевательного табака зубах сипая. Писал он о хмуром небе, об одиночестве часового на посту, о вкусе молока в стране вилаят… Конечно, попадались и записи исключительно здравые, из которых можно было получить ясное представление о военных действиях – они будто разворачивались у Самира перед глазами. Но чаще Вивек обозначал мысль лишь намеками, не развивая: едва вспыхнув, точно луч света, она тут же гасла.
Он по-прежнему писал письма за своих боевых товарищей и замечал, что многие, как, впрочем, и он сам, так и не разобрались в причинах войны. Всю корреспонденцию, пересылаемую на родину, досматривали английские цензоры; иногда они не пропускали письма, и сослуживцы предпочитали умалчивать о том, о чем не могли написать открыто. Надписывая конверты и открытки, Вивек узнал про такие уголки земного шара, о существовании которых даже не догадывался; мало-помалу у него сложилось представление об истинных масштабах военных действий. Индостанских сипаев разметало – как песчинки ветром – по всему миру: от Восточной Африки до Месопотамии, по всей Франции и Бельгии, где проходил Западный фронт, где Вивек всю зиму просидел в наскоро вырытых окопах, мужественно перенося непогоду и постоянные обстрелы врага. Заметки больше не обнаруживали ни восторгов, ни даже страхов, теперь они были полны отчаяния и пораженческих настроений.
«27 ноября 1914
Задействован в серьезной операции: выбиваем врага с занимаемых им позиций. После атаки вернулись в свои окопы, подобрали убитых. Уже три месяца мы находимся в стране вилаят, но впервые я видел джарманов так близко. В этой схватке мы вышли победителями; они остались лежать бездыханными, в лужах крови, в грязи, обезображенные, с погасшими глазами… Некоторые сипаи, обходя недавнее поле битвы, сдирают с убитых товарищей шинели, подбирают их оружие и вообще все, что подвернется. Я – нет, я этим скотством больше не занимаюсь».
«5 декабря 1914
Холодно, задувает сильный ветер. Мы бьемся день и ночь. Как ни старайся, а то, что здесь творится, словами не передать. Когда-то эта земля виделась нам раем, теперь тут кромешный ад. Согреться не получается: нам не разрешают и спичкой чиркнуть, чтобы зажечь свечу, не говоря уже о том, чтобы развести огонь. Да, многие не переживут эту ночь».
«18 декабря 1914
Мы расплачиваемся нашими жизнями за какие-то жалкие одиннадцать рупий в месяц. Целым домой не вернется никто: если и избежит ран телесных, душевные уготованы всем. Вот уже которые сутки наши полки денно и нощно бьются с джарманами. Мы несем большие потери, немало наших попало в плен. Суча, получив ранение в ногу, попал в госпиталь. Не понимаю, как я сам еще живой. При встрече с врагом меня парализует страх и я пытаюсь затаиться; никто из моих товарищей так не поступает. На поле боя мне совсем не место, я бы дорого дал, чтобы исчезнуть отсюда. Прав был отец: нечего делать на войне сыну торговца тряпками».
Оставаясь до сих пор в живых, Вивек думал про одно из двух: либо смерть по какой-то необъяснимой причине сжалилась над ним, либо бог Яма, повелитель царства мертвых, из презрения к его трусости отказался затребовать его к себе.
«А может, мне на роду написаны долгие мучения», – предположил Вивек; Самиру тут же вспомнился пожар в Шах-Алми.
Год подходил к концу. Одно из событий заключалось в том, что полк, в котором служил Вивек, сменили британские войска. Кроме того, сипаи стали очевидцами снегопада – Вивек писал о нем с давно уже забытым восторгом. Впервые за все время на чужбине они как дети играли в снежки, словно и не было войны. А на следующий день подморозило, и снег превратился в лед, вынудив всех сидеть по казармам.
Потом на Рождество 1914 года каждому бойцу на фронт пришел подарок от семнадцатилетней английской принцессы Марии: латунная коробочка, заполненная сахаром, фруктами, леденцами, орехами и прочими лакомствами. К угощению прилагались пара теплых носков, сигареты и письменные принадлежности. На крышке коробки была гравировка: профиль принцессы и названия стран-союзниц Британии в войне. Читая эти строки, Самир глянул в окно: и в Париже наступило Рождество. Леа вместе с Софи спустилась на первый этаж к мадам Бланше и принялась помогать ей с праздничным ужином, оставив Самира наедине с дядей.
Самир перешел к последней в этом году записи: о приезде британского фотографа. В боях наступила передышка, что, по-видимому, сочли удачным временем для прогулки по окопам. Фотограф нес с собой небольшую портативную камеру; вставая на бруствер, он делал снимки разоренной местности. Нащелкал он и немало других кадров: сипаи с походными кухнями, повседневная жизнь в смрадных траншеях, портреты жизнерадостных индийцев.
«Мы улыбались в объектив, продолжая исполнять наши ежедневные обязанности. Молодой Сингх из Куллу позировал с джарманским шлемом, который подобрал на нейтральной полосе. Ашраф Хан похвалялся своим ножом, сделанным вручную из толстого куска ненужной проволоки. Нас фотографировали с ружьями, направленными вверх, в неподвижную синь неба, или с лопатами, или в момент подъема мешков с мокрым песком, или за чаем, или когда мы повязывали тюрбаны… Такими нас и запомнят: бравыми, с душой нараспашку парнями на службе государству. Такими и запомнят: безвестными солдатами на дне сырых траншей, мелькнувшими в кадрах хроники. Но если нам случится выжить, какой запомним эту землю мы? О чем будем рассказывать?»