Уже и апрель наступил, однако в городе по-прежнему соблюдался комендантский час, и это воцарившееся на короткое время спокойствие усыпляло бдительность лахорцев, заставляя поверить, что жизнь вернулась в прежнее русло. После завтрака Алтаф шел в каллиграфический класс. Что же до Фирдаус, то ей больше не позволяли даже показываться на улице: недавно студенток из ее колледжа, устроивших митинг в поддержку Мусульманской лиги, разогнали слезоточивым газом и дубинками. Зейнаб воспользовалась тем, что дочь сидит дома, и решила приохотить ее к ведению домашнего хозяйства.
В дни, когда комендантский час отменяли, Самир проезжал на велосипеде мимо дома возлюбленной, передавая ей письма, скопившиеся за недели. Он ждал под окном, пока Фирдаус не появлялась и не спускала ему корзинку, которую мать привязала длинной веревкой к ограде балкона, чтобы поднимать наверх овощи. В эту корзинку Самир и складывал все свои письма. Фирдаус никому не рассказывала об их тайном общении – мать запретила ей видеться с Самиром. Запрет и правда соблюдался, влюбленных удавалось держать на расстоянии, если не считать этого время от времени происходившего ритуала.
Апрель был в самом разгаре. Однажды утром Алтаф шел от почти безлюдного рынка Кашмири Базар к мечети Вазир-Хана. Вообще-то занятия пока прекратились, и большинство каллиграфических классов стояли запертые. Да и молитвенные беседки для ученых богословов, находившиеся во дворе мечети, пустовали. Но даже если работы было немного, Алтаф предпочитал трудиться в классе. Бывали дни, когда вынужденное затворничество, да еще настойчивые увещевания Зейнаб, убеждавшей его в необходимости присоединиться к шествиям и митингам Мусульманской лиги, переполняли чашу его терпения. В такие дни он искренне сочувствовал дочери, которая послушно, не прекословя, исполняла все поручения матери.
В тот день он дошел до ступеней мечети, где его встретил уже почти забытый аромат, столь всепоглощающий, что на мгновение заслонил собой ужасы многих месяцев резни. Ну конечно, это гулабджал – служитель окропил землю розовой водой. Раньше ритуал проводился каждый день, теперь же приходилось ограничиваться пятницей, днем молитвы. Стоя у входа в мечеть, Алтаф вспомнил о друге-парфюмере: как тот поживает? На душе у него было неспокойно, он нет-нет да порывался съездить на другой конец города в Анаркали. Но не все так просто: пока весь мир сражался за землю, в стенах дома семьи Хан тоже шла битва, пусть и местного значения, невидимая чужому глазу. В этой битве Алтаф, с юности проникшийся светскими убеждениями, в конце концов проиграл, уступив непреклонной Зейнаб, и ниточки искренних привязанностей оборвались.
День выдался на удивление спокойным; после молитвы аср каллиграф запер класс и уже спускался по лестнице, ведущей от мечети. На майдане было пустынно, но вдруг Алтаф заметил в отдалении что-то, грузно привалившееся к мраморному фонтану. Остановившись, он огляделся по сторонам и двинулся в том направлении. На полпути дорогу ему преградила тоненькая струйка чего-то липкого, красного. Встревоженный, он пошел вдоль нее. Она привела его к изуродованному телу; из раны, в которой все еще торчал кирпан, сочилась кровь. Поблизости валялась кем-то брошенная длинная палка. Вокруг хищно роились мухи.
Алтаф перевернул тело и тут же вскрикнул: это был Ризван. Пошатнувшись и не удержав равновесие, Алтаф упал навзничь. Внезапно мир вокруг посерел, окропленный кровью – точно аляповатый лист крапчатой бумаги для переплета. Поспешно схватив свои вещи, Алтаф побежал – и бежал, не останавливаясь, до самого дома. Уже на следующий день семья Хан собралась и уехала на окраину Лахора, в Бадами-Багх, где жила Насрин.
Однажды в мае Усман постучал в дверь «Видж Бхавана». Черной, связанной крючком шапочки куфи, которую он обычно носил, на нем не было, бороду, раньше торчавшую во все стороны, он тщательно пригладил – все эти предосторожности ему приходилось соблюдать в районе Шах-Алми, среди жителей которого почти не было мусульман. Выглядел Усман встревоженным.
Вивек, Мохан и Сом Натх прошли с ним в гостиную. Самир встал у порога, облокотившись о дверной косяк. Савитри, собиравшей угощение, ничего не оставалось, как подать мутный черный чай: с продуктами перебои, и молока не достать. То тут, то там устраивали погромы, и те, кто трудился в гошалах[100], опасались возвращаться к работе. Испытывая неловкость за столь скудное угощение, Савитри поставила поднос на столик и тут же исчезла.
Сом Натх вздохнул.
– И угостить-то нечем… Уж ты не обессудь, путтар.
– Что вы, не стоило беспокоиться, – возразил Усман, пригубив отдававший горечью чай. Потом вытащил из кармана огромную связку ключей и положил ее на диван.
– Видж-сахиб, – обратился Усман к Вивеку, – я пришел сказать, что больше не могу работать в перегонном цехе. Поначалу все казалось, что беспорядки вот-вот стихнут, однако в районе ворот Мочи обстановка все хуже и хуже. Моему племяннику Ясиру, который работает в аюрведической лавке «Бели Рам», угрожали, и это средь бела дня. И потом, я собственными глазами видел, как людей избивают. В общем, не могу я подвергать опасности свою семью, работая… – тут он запнулся, – работая на индусов.
И пододвинул связку ключей от перегонного цеха и магазина к братьям.
– Ариф и Джамил тоже не смогут продолжать работу. Простите меня, если сможете. Никогда не думал, что до такого дойдет.
– Усман, дело ведь не в людях, это наверху никак не могут поделить страну, – убеждал его Вивек. – Йе саб сиясати чал хей. Ты же начинал с нами… Случись что, мы тебя в обиду не дадим. Обещаем.
Усман печально улыбнулся.
– Так-то оно так, Видж-сахиб, да только своя рубаха всегда ближе к телу.
– Разве ты нам не свой? В Лахоре всегда уживались люди самых разных религий, – уверял его Сом Натх. – Сикх, индус, мусульманин – все жили вместе. Все мы пенджабцы, это наша общая культура, никакие политические козни нас не разобщат. Туси апне ап ну хамсе алагтходи на кар сакте а, мы – единое целое, ты не можешь взять и оторвать себя от нас.
– В армии между нами не было никаких разногласий. Мусульмане были мне такими же боевыми товарищами, как индусы или сикхи, – прибавил Вивек. – Мы сидели в одних окопах, сражались против общего врага, за общее дело. И сейчас так же, разве нет? Никаких «я» или «ты», Усман, только «мы». Все вместе. Подумай, может, когда все это закончится, вернешься?
Главный мастер перегонного цеха смотрел себе под ноги.
– При всем уважении к вам, сахиб… Считаю, что и вы должны уехать из города, пока все не уляжется.
– Но, Усман-чача… – начал было Самир, однако перегонщик жестом остановил его, печально качая головой.
Погрустневший Сом Натх вздохнул. Ему вспомнился Башир и воздушные змеи. Он подумал о стариках Анаркали: давние приятели сидят все вместе, несмотря на различия в вере. Он подумал о Лахоре – городе, в котором родился, городе, в котором течет Рави, городе сикхских махараджей, городе Великих Моголов, городе древних индуистских раджпутов. Ему вспомнилось, что предрек тогда Муштак Алам: с каждым днем сказанное им все более походило на правду.
Обведя взглядом наглухо закрытые окна, запертые на замки двери, вдохнув спертый воздух, он заговорил:
– До сих пор все общины Лахора жили вместе, никто не обособлялся. И эти бесчинства, эти страдания, это горе, память об этом времени тоже будут общими. И покинем ли мы город или останемся, Усман, путтар, все будем одинаково страдать от его утраты.
«20 мая 1947
Фирдаус, этот комендантский час словно смертный приговор, мы напрочь отрезаны от внешнего мира. Иногда нет воды, бывает, печь дровяную разжечь нечем. Порой вокруг столько слухов, что, кажется, и дышать уже нечем. И в природе сплошная тоска: кассии завяли, стручки мелии побурели на солнце. На прошлой неделе, когда комендантский час временно отменили, я проезжал на велосипеде мимо вашего дома – заперто. Отправился к мечети, к каллиграфическому классу – тоже заперто. Аж на душе стало нехорошо. Но мне повстречался мавлави, и он-то сказал, что устад-сахиб на время беспорядков вывез свою семью.
Эти невыносимо долгие дни комендантского часа лишили нас божественных ароматов, наполнявших раньше магазин. Жасмин, сандал, роза уступили место запахам самым приземленным: дыма, керосина, лепешек роти, непроваренных бобов. Однажды отец сказал, что наше ремесло дарит людям утешение, успокаивает, облегчает их страдания и дает передышку. Временами, когда мир меняется до неузнаваемости, даже слабое дуновение знакомого аромата способно перенести нас туда, где все остается по-прежнему. Но мне начинает казаться, что это правило больше не действует. Магазин иттаров закрыт, в городе то и дело учиняют поножовщину, улицы Лахора начали патрулировать войска гуркхов. Недавно возле мечети возник пожар: подожгли площадь Вазир-Хан-Чоук, рынок пряностей Акбари Манди и что-то еще на куча Ванватан. Но когда я узнал, что ты далеко от тех мест, у меня от сердца отлегло.
Лахор как будто замер в ожидании; вот и у нас возникла передышка, и мы робко надеемся на чудо. Ты стала для меня такой недосягаемой! По ночам я мечтаю обернуться одной из засушенных тобой веточек или курчавым листом, а лучше – полировальным камнем, чтобы навечно остаться в твоей согревающей теплом ладони. Я, хранитель рая, кхазин-е-фирдаус, ожидаю тебя.
К концу мая семейство Видж всерьез обеспокоилось: ходили слухи, что мусульмане, желая выкурить иноверцев из Лахора, вознамерились поджечь общины индусов и сикхов. В доме начали собирать все ценности, какие были, решив для пущей надежности запереть их в магазине: если случится поджог, в Анаркали они будут в большей безопасности, нежели здесь, в квартале, где и мусульман-то почти нет. Мохан и Сом Натх собрали деньги и купчие: на дом, магазин и цветочные поля в Паттоки; Савитри принесла завязанные в дупатту украшения, Самир добавил свои записные книжки с формулами ароматов. Большая часть сокровищ Вивека – дневники из страны вилаят, саквояж из коричневой кожи, флаконы с духами – уже хранилась в парфюмерной лаборатории. В общую кучу он добавил лишь старый оловянный пенал, в котором лежали перо Икбала Хана и выцветшая фотография пары, слишком дорогая Вивеку, чтобы ее потерять. Затем, после долгих раздумий, он положил в пенал еще одну реликвию войны – острый, украшенный ручной резьбой по рукояти нож в деревянных ножнах – и захлопнул крышку. Упаковав все это в небольшой чемодан из дубленой кожи с медными застежками и обитыми медью углами, они принялись ждать; город тоже затих.
И вот с первого июня комендантский час временно отменили. Прикрывая глаза от яркого солнца и с опаской поглядывая по сторонам, мужчины семейства Видж двинулись к рынку в Анаркали, неся с собой чемодан с сокровищами. Савитри и Сом Натх с тревогой наблюдали за ними из окна. Жители Лахора, месяцами сидевшие в четырех стенах, потихоньку начали выходить: кто за овощами, кто отпереть магазин или контору. В доме возле Золотой мечети вновь объявилось семейство Хан, накануне вернувшееся из района Бадами-Багх; в этот утренний час они принялись за скромный завтрак, который Зейнаб удалось соорудить из продуктов, выдававшихся строго по норме.
Однако вечером 2 июня 1947 года семья Видж и некоторые другие владельцы магазинов в Анаркали слушали выступление по Всеиндийскому радио вице-короля Маунтбеттена; тот подтвердил, что вскоре единый и неделимый Индостан, каким они его всегда знали, прекратит свое существование. Независимость будет предоставлена индийцам в августе 1947 года при условии раздела страны. И хотя точные границы определит Пограничная комиссия, деление на Индию и Пакистан – вопрос решенный, провинции же Пенджаб и Бенгалия поделят между обеими странами. После Маунтбеттена говорил Неру от Индийского национального конгресса, Джинна от Всеиндийской мусульманской лиги и Балдев Сингх от сикхов: все они поддержали раздел страны.
Заявление восстановило мир повсеместно, кроме Пенджаба, где враждебные настроения между общинами сгущались подобно зловещим тучам во время муссонных дождей. Поскольку на первый взгляд было трудно разобрать, кто есть кто среди пенджабцев, многие индусы стали рисовать на лбу тилак, а мусульмане – носить топи, называя шапку «джинна» – по имени своего лидера, Джинны-сахиба. В газетах советовали христианам и потомкам от смешанных браков англичан с индийцами надевать крестик, обозначавший их религиозную принадлежность. Покупатели на рынке, прохожие в переулках то и дело перешептывались: «Лахор кидхарджайега?» Люди гадали: по какую сторону границы определят Лахор, оставаться или спешно покидать город? Семья Видж никуда не собиралась уезжать, рассудив просто: беспорядки сойдут на нет, и они по-прежнему будут жить в Лахоре, чей бы он в итоге ни оказался. Но Самира, давно не видевшего Фирдаус, будущее страшило, он не был уверен в нем. Во многих районах города возобновились вооруженные нападения и поджоги, и в попытке защититься от мусульман неверные принялись сооружать заграждения и укрываться на крышах своих домов, запасаясь кирпичами и камнями. И снова в городе ввели комендантский час.
Тем временем Сундеру и Джагдишу удалось привлечь на свою сторону еще больше молодежи из числа индусов и сикхов, поклявшихся биться за Лахор; от этой их борьбы всерьез страдала учеба. Многие были свидетелями устроенного недавно мусульманами в Папар-Манди пожара. Тогда прибывшая полиция, по большей части все те же мусульмане, не позволила местным жителям, среди которых были в основном индусы, выбраться за пределы Старого города, поскольку действовал комендантский час. Лахорцы, не доверяя больше властям, решили позаботиться о своей безопасности сами, заявляя, что они не дадут оттяпать от Пенджаба ни кусочка, ни полкусочка. В середине июня трое подростков-мусульман швырнули на территорию больницы Лачман Дас возле Шах-Алми бомбу, отчего погибло человек сорок; это еще больше разъярило возглавляемую Сундером и Джагдишем молодежь. Было назначено собрание, на котором предполагалось выработать план действий; весть об этом дошла через Притхви и до Самира.
– Это битва за Лахор, – сказал ему Притхви; глаза его горели огнем энтузиазма. – Битва за наш дом, за землю, где мы родились. Мы не позволим раздробить Индостан на части, не позволим кромсать Лахор. Подумай хотя бы о Фирдаус, о том, какое вас ожидает будущее. И вступай в наши ряды. Хотя бы ради нее.