К книге
Ясырь 2Глава 14
54%
Глава 14
14

Второй день нашего добровольного погребения в чреве «Хасановой калоши» начался не с криков чаек, а со вспышки острой, ослепляющей боли в левом плече. Я словно вынырнул из липкого киселя беспамятства прямо под удар кузнечного молота. Сустав заклинило намертво — я пролежал на этом боку добрых двенадцать часов, потому что малейшая попытка перевернуться в нашей щели грозила обрушением тюков с сукном прямо нам на головы. Левая рука ощущалась как чужеродный кусок дерева, приставленный к туловищу.

Я зубами прикусил нижнюю губу, чтобы не взвыть, и начал медленно, по миллиметру, отвоевывать конечность у онемения. Сначала в пальцы ударила жгучая, покалывающая волна, будто под кожу запустили миллион взбесившихся муравьев. Кровь возвращалась с боем, прорываясь сквозь пережатые сосуды. Дыхание участилось, в висках застучало. Я осторожно прижал правую ладонь к деревянной переборке борта. Дерево под пальцами было влажным, холодным и покрытым скользким налетом плесени. Корабль жил: он стонал, скрипел и вздрагивал на каждой встречной волне, передавая мне свою лихорадочную дрожь.

Рядом заворочался Лукьян. В густой, почти осязаемой темноте трюма его движения казались возней крупного грызуна. Он бормотал что-то несвязное, дёргался в конвульсиях, издавая прерывистые, жалобные стоны. Похоже, парня снова накрыли кошмары — галера, плети или те ледяные горы, что мы оставили за спиной. В этом замкнутом пространстве его страх ощущался почти физически, как неприятный, кислый запах.

— Тс-с-с, тихо ты, посадский… — прохрипел я, нащупывая в темноте его плечо.

Я сжал его пальцами, стараясь не напугать, а просто вывести из этого вязкого забытья. Лукьян резко дернулся, захлебнулся собственным вдохом и затих, мелко дрожа. Я чувствовал через ткань его рубахи, как бешено колотится его сердце. В этом гробу на воде мы были единственной опорой друг для друга, и если один из нас окончательно съедет кукушкой, второму не вывезти.

Еда в нашем положении превратилась в некий сакральный ритуал, где каждое движение было выверено необходимостью выживания. У нас не было обеденного стола, только шершавые бока бочек и вечная тьма. Я нащупал в мешке сухари — уже жёсткие, как речной щебень. Мы не грызли их сразу, нет. Мы отламывали по крохотному кусочку, клали на язык и долго, до изнеможения, размачивали слюной, прежде чем сделать скудный, строго отмеренный глоток воды. Каждый такой глоток ощущался как драгоценный эликсир.

Достав нож, я принялся за вяленое мясо. В темноте работать лезвием — то еще удовольствие, но пальцы уже привыкли чувствовать фактуру волокон. Я пластовал кусок на тонкие, почти прозрачные ломтики. Если резать толсто — быстро кончится, если слишком тонко — не почувствуешь вкуса. Мы жевали эту соленую кожуру медленно, заставляя рецепторы выжимать из неё максимум.

— Слышишь, Лукьян? — шепнул я, протягивая ему его долю. — Это тебе не в офисе суши заказывать. Тут каждый кусок — на вес золота. Жуй до тех пор, пока мясо в пыль не превратится. Нам сейчас из этой подошвы нужно всю силу достать, до последней капли.

Лукьян молча взял ломтики. В темноте я слышал только его сосредоточенное сопение и редкий стук зубов о сухарь. Мы ели в тишине, нарушаемой только плеском воды за бортом. В такие моменты остро понимаешь ценность простых вещей. Кусочек соли, глоток теплой воды, возможность просто сидеть, не чувствуя цепей на ногах — это и есть настоящая свобода, а всё остальное — шелуха.

После полудня второго дня привычный ритм нашего существования разлетелся вдребезги. Сначала я уловил изменение в песне ветра в снастях, а потом до палубы долетел чужой голос. Это был не Хасан и не его матросы. Голос был властным, резким, привыкшим отдавать приказы, которые не обсуждаются. Наверху началась суета: топот ног, скрип блоков, глухие удары чего-то тяжелого о борт.

Моё сердце мгновенно переключилось в боевой режим. Кровь ударила в виски, выжигая остатки сонливости. Я инстинктивно прижал Лукьяна к доскам настила, накрыв его своим телом. Рука сама собой, без участия сознания, скользнула к поясу, нащупывая тряпичную рукоять ножа. Сталь была холодной и надежной. В голове закрутились варианты: сколько их? Есть ли у них огнестрел? Сможем ли мы прорваться, если люк откроют?

— Стой, не дыши… — выдохнул я прямо в ухо толмачу.

Лукьян замер, превратившись в камень. Он вытянул шею, вслушиваясь в турецкую речь, которая теперь отчетливо просачивалась сквозь палубные щели вместе с пылью. Его губы зашевелились, переводя едва слышным шепотом:

— Досмотр… сборщики пошлины на встречной галере… Проверяют грамоты у Хасана. Спрашивают, откуда идёт и что в трюме. Говорят, ищут вино мимо пошлины и каких-то беглецов из Синопа.

Я почувствовал, как мышцы спины превратились в натянутые струны. Вот оно. Неужели Мехмед успел поднять такие связи? Или это просто обычная рутина османской бюрократии? Хасан заговорил в ответ. Его голос звучал удивительно спокойно, даже слегка скучающе — так говорит человек, который за свою жизнь видел сотни таких сборщиков и знает цену каждому их слову. Он начал перечислять груз монотонным, усыпляющим тоном: масло, шерсть, сукно. Ни слова о двух «пассажирах», забитых между бочками.

Я мысленно аплодировал его актерскому мастерству. Старик не заикался, не частил, он просто играл роль бывалого торговца, которого оторвали от важных дел ради пустой формальности. Прошло десять минут, которые для нас в трюме растянулись в бесконечный час ожидания приговора. Наконец, чужие голоса стихли, раздался прощальный окрик, и наше судно снова вздрогнуло, набирая ход. Досмотрщики не полезли в трюм, удовлетворившись списком и, судя по характерному звяканью, парой-тройкой соблазнительных монет, перекочевавших в нужные карманы.

Лукьян шумно, со свистом выдохнул, и в наступившей тишине я услышал, как у него начали мелко стучать зубы. Нервное напряжение, державшее его в тисках, разрядилось запоздалым ознобом. Он весь обмяк, словно из него вытащили стержень. Я сам разжал пальцы на рукояти ножа, чувствуя, как ладонь стала мокрой от пота. Пронесло. Еще раз пронесло.

* * *

На третий день наше «уютное» убежище решило показать характер. Море, до этого относительно умеренное, начало не на шутку буянить, основательно так. Качка усилилась настолько, что бочки с оливковым маслом, до этого мирно стоявшие в своих гнездах, начали зловеще поскрипывать. Судно швыряло с волны на волну, и в один из особенно резких провалов я услышал хруст лопнувшей веревки.

Одна из бочек, сорвавшись с крепления, с глухим рокотом поехала по трюму. Это было страшно — больше сотни килограммов дерева и масла превратились в неуправляемый снаряд. Бочка ударилась о переборку, отскочила и на обратном пути буквально прижала Лукьяна к тюку с сукном. Парень даже вскрикнуть не успел, только воздух из легких вылетел с хрипом.

— Держись, мать твою! — рявкнул я, бросаясь наперерез этой дуре.

Я уперся ногами в палубный настил, а плечом — в шершавый, пахнущий дегтем бок бочки. Мышцы затрещали от колоссального напряжения, перед глазами поплыли кровавые круги. Я стопорил её всем весом, чувствуя, как дерево впивается в плечо, стараясь раздавить меня вместе с напарником.

— Вылазь! Лукьян, живо вылазь! — прохрипел я сквозь стиснутые зубы.

Толмач, извиваясь ужом, сумел выскользнуть из-под нависшей массы. Как только он оказался в безопасности, я резко оттолкнулся и отпрыгнул в сторону. Бочка с грохотом врезалась в соседний ряд груза и затихла, заклиненная другими тюками. Я упал на спину, жадно хватая ртом спертый воздух трюма. Плечо горело так, будто к нему приложили раскаленное железо, но Лукьян был цел.

Вода в бурдюках заканчивалась пугающе быстро. К вечеру третьего дня на донышке оставалось всего несколько глотков — теплая, пахнущая кожей жидкость, которая больше дразнила, чем утоляла жажду. Лукьян переносил обезвоживание гораздо хуже меня: его губы потрескались и покрылись белой коркой, глаза запали, а движения стали совсем вялыми.

Я посмотрел на остатки воды и принял решение. Свой паек я пить не буду. В двадцать первом веке я, конечно, не был мастером выживания, но здесь, в шкуре Семёна, я научился расставлять приоритеты. Если я ослабну — это плохо, но если Лукьян впадет в беспамятство — мы оба трупы в порту Кафы.

— Пей, — я протянул ему бурдюк, когда он в очередной раз облизнул сухие губы. — Допивай всё. Мне не хочется, завтра и так берег будет.

— А ты как же, есаул? — он попытался протестовать, но в его взгляде была такая жажда, что спорить он не мог.

— Я привычный, — соврал я, чувствуя, как язык прилипает к нёбу. — У меня в роду все верблюды были. Давай, не рассуждай, пей и попытайся поспать.

Он выпил. Жадно, до последней капли, а потом виновато отдал мне пустой мех. Ночью третьего дня я лежал без сна, прислушиваясь к каждому звуку за бортом. Ритм волн начал меняться — я это почувствовал всем телом. Море стало беспокойнее, удары в борт участились, стали короче и злее. Так бывает, когда глубина уходит, и волна начинает чувствовать близость дна. Мы были недалеко от Кафы.

Я нащупал на груди костяной амулет Беллы. Он был гладким, нагретым теплом моей кожи, и в этой темноте казался единственной реальной связью с тем миром, в который я так отчаянно стремился вернуться. Я сжал его в кулаке так крепко, что острые края кости впились в ладонь, принося отрезвляющую боль.

Впервые за всё время этого бесконечного перехода в трюме я позволил себе по-настоящему подумать о том, что будет, если мы всё-таки доберемся. Раньше я боялся этих мыслей — боялся сглазить, боялся, что надежда станет слишком тяжелой ношей. Но сейчас, когда берег был уже где-то рядом, образы хлынули неостановимым потоком.

Я видел лицо Беллы — её насмешливые глаза и гордый разворот плеч. Я чувствовал запах нашего Тихоновского острога: смесь дыма, свежего дерева, конского пота и степных трав. Я слышал скрип тяжелых ворот и громовой, ворчливый голос Бугая, перекрывающий суету двора. Эти картинки были такими яркими, такими осязаемыми, что в горле встал ком такой плотности, что стало трудно дышать.

Я возвращаюсь домой. И пусть этот турецкий берег попробует меня остановить — я выгрызу себе путь к своим, чего бы мне это ни стоило. Качающийся трюм, вонь овчины и жажда — всё это мелочи. Главное там, за горизонтом. Там моя жизнь.

* * *

Четвертая ночь в трюме превратилась в тревожное ожидание. Я лежал, вжавшись лопаткой в шершавый бок бочки, и слушал. Корабль — это ведь не просто кусок дерева, это огромный музыкальный инструмент, который вечно поет свою заунывную песню. Но сейчас мелодия сменилась. Пронзительный скрип снастей вдруг перешел в низкое, ворчливое кряхтение. Я почувствовал, как палуба под нами перестала крениться, а ритмичные удары волн в носовую часть сменились ленивым, сонным плеском.

— Парус убрали, — прошептал я в темноту, нащупывая руку Лукьяна. — Ложимся в дрейф.

Толмач вздрогнул. Его пальцы, холодные и влажные, судорожно вцепились в мое запястье. Я слышал, как он часто дышит, пытаясь подавить нарастающий приступ паники. В этой кромешной тьме любое изменение привычного ада казалось предвестником конца.

— Слышишь? — Лукьян придвинулся ближе, его голос дрожал. — Тишина какая-то… неправильная. Нас сейчас топить будут, есаул? Скажи правду, Хасан нас за борт решит выкинуть, чтобы концы в воду?

— Не неси ахинею, посадский, — я легонько тряхнул его за плечо. — Хасан — делец, а не мясник. Лишние грехи на душу брать за здорово живешь он не станет. Просто мы, видимо, приехали.

Лязгнул засов. Звук был таким резким, что по нервам ударило, как хлыстом. Крышка люка, до этого казавшаяся монолитной частью потолка, вдруг дрогнула и с грохотом откинулась в сторону.

В лицо ударил воздух. Это был не тот затхлый, пропитанный вонью овчины и прогорклого масла кисель, которым мы дышали последние четверо суток. Это был ледяной, соленый поток, пахнущий свободой и ночной бездной. Он ворвался в трюм, мгновенно выжигая остатки тепла. Легкие обожгло так, будто я глотнул расплавленного свинца. Глаза, привыкшие к абсолютной тьме, тут же заслезились, а мир превратился в мешанину серых пятен и слепящего лунного сияния. Луна была то ли полной, то ли почти полной.

В проеме возник черный силуэт. Хасан. Его чалма казалась огромным светящимся нимбом на фоне звездного неба. Старик не спускался. Он присел на корточки у края люка, и я увидел блеск его глаз — холодный и решительный.

— Эй, гончары! — его голос прозвучал глухо, придушенный ветром. — Вылезайте, пока я не передумал.

Лукьян перевел, запинаясь на каждом слове. Я полез первым. Мышцы, задеревеневшие в тесноте, протестовали, суставы стреляли сухими щелчками. Я цеплялся трясущимися руками за скользкие, пропитанные солью ступени трапа, чувствуя, как каждый дюйм подъема дается с боем. Выбравшись на палубу, я на мгновение ослеп.

Мир был огромным. Чёрная, фосфоресцирующая вода Чёрного моря дышала под бортами судна. А прямо по курсу, там, где небо сливалось с водой, я увидел её. Тёмную, едва различимую полосу. Она была лишь на тон светлее окружающей черноты, но для меня она сияла ярче всех огней Москвы. Берег.

Хасан подошел вплотную, его кафтан хлопал на ветру. Он указал рукой на эту полосу и заговорил быстро, отрывисто.

— До Кафы полдня хода, — переводил Лукьян, ёжась от холода. — Но в порту сейчас собаки злые. Дозоры на каждом шагу, янычары досматривают каждый тюк. Я не дурак подставлять шею под топор ради двух беглых гяуров. Дальше вы сами.

— Сами? — я прищурился, оценивая расстояние. — Ты предлагаешь нам лететь?

— Плыть, — старик криво усмехнулся. — До берега не больше версты. Может, чуть меньше. Течение сейчас идет к земле, оно само вас вынесет, если барахтаться будете.

Верста. Около километра в ночной воде. Море в это время — не парное молоко, а… скорее холодный компресс, от которого сердце может встать после первого же гребка. Но выбор был невелик: либо прыгать, либо ждать, пока нас найдут в трюме и вежливо проводят на ближайшую виселицу.

— Понял тебя, эфенди, — кивнул я. — Твоя правда. Своя шкура ближе к телу.

Я развернулся к Лукьяну. Тот стоял у борта, вцепившись в фальшборт так, что кости на пальцах выпирали острыми буграми. Его лицо в лунном свете казалось белой гипсовой маской. Он смотрел вниз, на черную, маслянисто поблескивающую воду, и я видел, как его мелко бьёт озноб.

— Ну что, посадский? — я постарался, чтобы голос звучал бодро, с легкой иронией. — Час пробил. Вперёд и с песней!

— Семён… — он повернулся ко мне, и в его глазах я увидел чистый, дистиллированный ужас. — Там же… там же бездна. Мы там и останемся.

— Не останемся, — я отрезал это жёстко, не давая панике прорасти глубже. — Слушай меня. Мы сейчас пакуемся. Почтенный эфенди, окажи милость — дай нам воды и немного еды. Нам на берегу силы понадобятся.

Старик, на удивление, не стал жадничать. Видимо, кувшины с глазурью действительно растопили остатки его купеческой совести. Он принёс свёрток: сушёное мясо, лепёшки, большую горсть фиников. И наполнил наши два бурдюка свежей водой. А ещё дал нам напиться воды перед заплывом. Я быстро упаковал его дары в свой мешок, стянул лямки так, чтобы он не болтался за спиной, и примотал его к поясу обрывком верёвки.

Хасан вынес обрезок толстого каната. Аршина четыре, не больше.

— Вяжитесь, — буркнул он. — В темноте потеряетесь — и вам конец. Море одиноких не любит.

Я обмотал один конец вокруг своего левого запястья, затянув узел наглухо. Второй конец так же плотно зафиксировал на руке Лукьяна. Оставил провис — такой, чтобы можно было свободно грести, не задевая друг друга, но при этом чувствовать малейший рывок напарника.

Предыдущая главаГлава 14 из 26Следующая глава