Однако, внезапно возникло напряжение из-за недопонимания…
Хасан, едва заметив краем глаза смазанное движение в густой портовой тени, отреагировал с проворством уличного кота. Его правая рука, покрытая сеткой старых шрамов от канатов и соли, метнулась к широкому узорчатому кушаку. Пальцы с пугающей скоростью обхватили потертую костяную рукоять кривого ножа, наполовину вытащив лезвие из деревянных ножен. Глухой скрежет металла о край ножен прозвучал в тишине причала пронзительным предупреждением. Лицо старого турка разом утратило малейшие признаки усталости или благодушия. Глубокие морщины вокруг рта и на лбу прорезались резкими, жесткими бороздами, превратив физиономию купца в непроницаемую, враждебную маску хищника, загнанного в угол. Он вскочил, перенося вес на заднюю ногу, готовый в любую секунду отбить атаку или нанести колющий удар исподтишка.
Лукьян, прекрасно понимая, на волоске от какой катастрофы они сейчас балансируют, сделал медленный, демонстративно плавный шаг вперед. Он поднял обе ладони на уровень груди, снова показывая пустые руки, и свободной левой кистью откинул с лица край вонючей холстины, служившей ему своеобразной чалмой. Толмач заговорил на турецком. Его голос звучал приглушённо, размеренно, без суетливых интонаций или заискивающих нот. Посадский слегка склонил голову в знак уважения к старшинству и статусу собеседника, выстраивая словесную вязь восточной лести. Он аккуратно, подбирая каждое слово, объяснял Хасану, что из мрака вышли исключительно мирные путники, которых злой рок крепко приложил мордой о камни. И теперь эти самые сбившиеся с пути люди отчаянно нуждаются в свободном месте на палубе до Кафы, за которое они готовы расплатиться весьма щедро.
Следующие три минуты растянулись в изощренную психологическую пытку. Хасан не проронил ни единого звука. Он стоял неподвижно, лишь слегка покачиваясь в такт волнам, бьющим в деревянные сваи причала. Его цепкий, колючий взгляд педантично, сантиметр за сантиметром, препарировал наши фигуры. Я кожей, каждым оголенным нервом ощущал, как этот старый лис сканирует нашу дырявую, пропитанную горной грязью и застарелым потом одежду. Он читал нас, как открытую конторскую книгу. Изучал сбитые носки обуток Лукьяна, мои перепачканные сажей предплечья, общую ссутуленность и ту неуловимую ауру загнанных волков, которую невозможно скрыть никакими тряпками. Под этим прицельным, препарирующим вниманием воздух казался густым и напряжённым. Тишина давила на барабанные перепонки, перемежаясь лишь скрипом швартовых концов.
— Закрой рот, — внезапно рявкнул Хасан, оборвав Лукьяна на полуслове.
Голос купца оказался скрипучим, прокуренным до самого основания легких. Он сделал шаг вперед, не отпуская рукоять клинка. Лукьян судорожно сглотнул, быстро переводя суть. Турок требовал немедленных и четких ответов: кто мы такие и из какой канавы вылезли. От нас, по его словам, несло откровенной бедой на три версты против ветра, а портовая стража Синопа не отличается слепотой или снисхождением. Хасан прямо и грубо заявил, что лишние неприятности с портовым начальством в его деловые планы совершенно не входят, и никакие сказки про заблудившихся путников здесь не сработают. Ему нужна была гарантия, а не проблемы.
Я понял, что время словесной дипломатии истекло окончательно. Не дожидаясь, пока Лукьян подберет новый умиротворяющий ответ, я молча зашагал ближе к тусклому кругу света от фонаря. Мои огрубевшие пальцы опустили края грязной мешковины на просоленные доски причала прямо перед носками сапог турка. Одним уверенным, плавным движением я аккуратно раскрыл ткань. Темно-вишневая, глянцевая поверхность керамики мгновенно поймала ленивые отблески пламени. Стекловидный слой вспыхнул насыщенным, благородным цветом, контрастируя с окружающей нищетой портовых задворок. В ту же секунду глаза Хасана округлились, зрачки расширились, поглощая этот неожиданный визуальный удар.
Купец шумно втянул носом воздух. Он забыл про свой клинок, обеими руками потянувшись к кувшину, словно к величайшей святыне. Хасан осторожно, почти нежно поднял посудину, поднося ее ближе к коптящему фитилю фонаря. Его пальцы скользнули по крутому изгибу бока. Купец согнул указательный палец и коротко, звонко щелкнул по черепку костяшкой. Высокий, чистый звук подтвердил монолитность и качество обжига. Затем его большой палец принялся сосредоточенно поглаживать процарапанный орнамент на горловине, оценивая глубину проникновения глазури в канавки. Кадык на морщинистой шее турка дернулся вверх-вниз. Он судорожно сглотнул набежавшую слюну. Старик был опытным торговцем и прекрасно понимал реальную, рыночную стоимость предмета, оказавшегося в его ладонях.
Лукьян чуть подался ко мне, приглушённо зашептав перевод того, что Хасан начал бормотать себе под нос. Купец признавал: вещь изумительная, тонкой работы. Но тут же его голос приобрёл жёсткие коммерческие нотки. Провоз двух очевидных беглецов без грамот в трюме — это гарантированная петля на его собственную шею, если сборщики пошлины в Кафе или Синопе решат сунуть нос глубже обычного. Пеньковая верёвка стоит дёшево, а жизнь у него одна. За один-единственный кувшин, пусть и невероятной красоты, он рисковать своей седой головой категорически отказывался.
Я неспешно кивнул, показывая полное понимание правил игры. Запустив обе руки в мешки, я начал выставлять на доски остатки нашего керамического капитала. Глухое постукивание посуды о дерево отмеряло ритм сделки. Рядом с первым кувшином встали еще три таких же пузатых красавца, а следом я выложил пять глубоких, расписных плошек. Выставлял я их бережно, словно это были яйца Фаберже, но при этом аккуратно удерживал в мешке ещё две последние миски (с учётом того, что Лукьян разбил восьмую). Это был мой крошечный, скрытый от чужих глаз резерв на случай непредвиденных обстоятельств.
Хасан выразительно поцокал языком, оценивая выросшую перед ним батарею сокровищ. Он покачал головой из стороны в сторону, театрально вздыхая и закатывая глаза к небу. Начался классический, изнуряющий восточный торг. Купец принялся сбивать цену нашей жизни, приводя десятки аргументов о свирепости стражи, дороговизне места в трюме и непогоде на море. Он откровенно давил, требуя вывернуть карманы подчистую, забрать скрытые резервы, если такие имеются, и то и дело грозил просто крикнуть патрульным, которые быстро решат судьбу двух оборванцев. Напряжение спрессовалось до звона в ушах.
Я посмотрел на Лукьяна. Мой взгляд был лишен всяких эмоций, превратившись в два куска битого льда.
— Переведи ему слово в слово, посадский, — произнёс я негромким, пугающе спокойным тоном. — Скажи этому почтенному господину: если он сейчас кликнет стражу, мы не станем убегать. Но прежде чем нас закуют в колодки, мы успеем во всех подробностях, очень громко и прилюдно рассказать старшему стражи, кто именно только что алчно и с жаром торговался с беглыми невольниками посреди ночи на причале. Уверен, ага в порту вряд ли расценит его предприимчивость как верную службу султану.
Перевод Лукьяна прозвучал хлесткой пощечиной. Хасан всем телом вздрогнул. Его рука рефлекторно, почти судорожно снова дернулась к поясу, нащупывая нож. Старик рассчитывал запугать двух грязных бродяг, но внезапно сам оказался на мушке шантажа. Он вскинул голову, его глаза встретились с моими. Я стоял ровно, не мигая, не отводя взгляда и не выказывая ни капли испуга. В эти секунды купец понял, что перед ним стоит человек, которому абсолютно нечего терять, и угроза поднять шум была совершенно реальной, холодной и просчитанной.
После этого перелома торг закрутился по новой орбите. Еще добрых десять минут взаимного давления, словесного перетягивания каната и уступок по миллиметру. Хасан потел, сыпал проклятиями, заламывал руки, но в итоге уперся в непреклонную калькуляцию. Одиннадцать предметов. Он соглашался спрятать нас в трюме среди тюков с шерстью, если заберет четыре кувшина и семь плошек.
Я не собирался отдавать свой последний козырь, припрятанный на самом дне. Впившись в торговца цепким взглядом, я сухо и категорично отрубил часть сделки. В обмен на проезд мы передаем ему все четыре кувшина и ровно шесть плошек. Ёпта! Десять предметов. Ни черепком больше. Хасан понял, что дальше давить бессмысленно, и если он продолжит упорствовать, сделка сорвется, а роскошный товар уйдет к другому капитану.
Купец шумно выдохнул, демонстрируя крайнюю степень разорения и обиды. Он отрывисто кивнул и приложил ладонь к груди — знак согласия. Сделка была скреплена. Хасан быстро, озираясь по сторонам, проинструктировал нас сдавленным шепотом. Судно отходит послезавтра, с первыми лучами солнца. Мы обязаны явиться сюда в самую глухую темноту, до рассвета, и главное — не притащить за собой на хвосте портовых ищеек или стражу.
Мы медленно, пятясь спиной и не сводя глаз с нового компаньона, отступили в спасительный мрак. Когда мы окончательно скрылись среди нагромождения прибрежных скал, я привалился плечом к камню и закрыл глаза. Между лопаток вдруг прорвалась холодная, липкая испарина. Нервное напряжение отступало, оставляя после себя пустоту и дрожь. Мы только что отдали практически всё своё состояние, выстраданное кровью и мозолями, за жалкое обещание человека, имени которого толком не знали. Оставалось только неистово надеяться, что этот портовый волк знает цену мужскому слову и не продаст нас за пару лишних монет портовой страже на рассвете.
Двое суток в прибрежных скалах превратились в липкую, тягучую пытку, вымоченную в морской соли и паранойе. Время здесь утратило свои привычные рамки, дробясь не на часы и минуты, а на смену караула у портовой сторожки и периоды отливов. Мы с Лукьяном превратились в двух крабов, забившихся в самую глубокую расщелину. Один спал тревожным, чутким сном, вздрагивая от каждого крика чайки, пока второй, вжавшись в холодный гранит, буравил взглядом тропинку, ведущую из города, и мутный горизонт.
Я пытался использовать это вынужденное безделье с максимальной пользой. Мои многострадальные ступни, истерзанные горным переходом и ледяным ручьем, представляли собой жалкое зрелище. Я сидел на камне, свесив ноги в мелкую заводь, и морщился, пока соленая вода беспощадно вгрызалась в каждый порез, в каждую сбитую мозоль. Боль была такой, что хотелось выть, но я терпел, зная, что это единственный доступный мне антисептик. Этот метод был варварским, но он работал. После солевых ванн я выползал на берег и, вспоминая уроки грека Никоса, растирал между ладонями листья какого-то местного колючего кустарника, пока они не превращались в зеленую кашицу. Эту вонючую, жгучую мазь я втирал в раны, стиснув зубы до скрипа. Альтернативой было нагноение, а в этом веке это означало медленную и мучительную смерть от гангрены.
На рассвете третьего дня, когда небо над морем только начало светлеть, окрашиваясь в цвет разбавленного молока, мы выдвинулись. Сумерки были нашим единственным союзником. Мы двигались вдоль кромки воды, прячась за нагромождениями валунов, и подобрались к причалу, когда порт еще дремал, укутанный влажным туманом. Хасан, к моему несказанному облегчению, оказался человеком слова. Он стоял у борта своего судна, нервно переминаясь с ноги на ногу и бросая тревожные взгляды на темные окна портовой будки. Старик не проронил ни слова, лишь молча указал на зияющий в палубе черный квадрат открытого люка и сделал нетерпеливый жест рукой, который красноречивее любых слов говорил: «Живо, пока тут тихо!».
Я спустился первым. В нос тут же ударил плотный, спертый коктейль запахов, от которого заслезились глаза. Сырое, непросохшее дерево шпангоутов, терпкий дух овечьей шерсти, едкий аромат оливкового масла и каких-то пряностей, а сквозь все это пробивался кислый, застоявшийся запах обильной сырости, скопившейся на самом дне.
Пространство между плотно уложенными тюками и пузатыми бочками оставляло нам щель шириной едва ли в два моих плеча. На дощатом настиле, который здесь заменял палеты из моего прошлого будущего, можно было лечь, но вытянуться во весь рост не получалось — приходилось поджимать ноги, упираясь коленями в шершавые бока тюков. Лукьян спрыгнул следом, приземлившись с глухим стуком. Сверху тут же опустились два кожаных бурдюка с водой и небольшой узелок с… эмм… сухарями, вяленым мясом и горстью сухофруктов.
— На три дня хватит, если не обожрётесь, — буркнул сверху голос Хасана, и я мысленно усмехнулся. Прототип великолепного сервиса на борту «Турецких Авиалиний» в действии.
Крышка люка захлопнулась с гулким, финальным стуком, отрезая нас от мира. Наступила кромешная, абсолютная тьма. Такая плотная, что я не мог разглядеть даже очертания собственных рук. Единственным, что подтверждало присутствие напарника, был его силуэт — смутное, едва различимое пятно в полуметре от меня.
Прошел, наверное, час, прежде чем на палубе началось движение. Я слышал топот босых ног матросов, скрип снастей, которые выбирали с натужным кряхтением, и наконец — хлопок наполняющегося ветром паруса. Судно качнулось, потом еще раз, и я почувствовал, как мелкая прибрежная рябь сменилась длинными, пологими волнами открытого моря. Мы отчалили.
Первый день превратился в бесконечное, изматывающее ожидание. Мы лежали в своих щелях, прислушиваясь к скрипу корабельного дерева и мерному плеску воды за тонкой обшивкой. Каждый посторонний звук наверху — громкий окрик, стук упавшего ведра, скрип мачты — заставлял сердце сбиваться с ритма и замирать в груди. Паранойя не отпускала. Я то и дело представлял, как крышка люка отъезжает в сторону, и в проеме появляется ухмыляющаяся рожа портового стражника.
К моему удивлению, Лукьян переносил заточение на удивление стойко. Видимо, опыт галерной жизни, где он месяцами был прикован к банке, выработал у него иммунитет к замкнутым пространствам. Он лежал тихо, почти не шевелясь, и лишь изредка спрашивал шепотом, сколько, по-моему, прошло времени. И, слава всем богам, его не тошнило.
— Семён, — прошелестел он где-то в середине дня, когда духота в трюме стала невыносимой. — А ты уверен, что этот Хасан нас не сдаст в Кафе?
— Не уверен, — так же тихо ответил я. — Но я уверен в его жадности, посадский. Он получил товар, который стоит втрое дороже, чем риск. Если он нас сдаст, ему придется объяснять, откуда у него эта керамика. А это лишние вопросы и потеря прибыли. Такие, как он, не любят делиться. Ну или потеря свободы — в худшем для него раскладе.
К вечеру качка усилилась. Море разгулялось. Я слышал, как наверху матросы, ругаясь на чем свет стоит, перекатывают по палубе бочки, закрепляя груз. Каждый удар бочки о борт отдавался в корпусе судна глухой, вибрирующей дрожью, заставляя нас вздрагивать. Днем ведь в трюме стояла невыносимая духота, пот ручьями стекал по лицу и спине, а ночью от мокрых досок под нами начинал пробирать озноб. Этот мучительный цикл выматывал не меньше, чем горный переход.
Воду я делил с аптекарской точностью. Бурдюки были нашей жизнью. Я установил жесткий паек: четыре глотка утром, четыре вечером. Ни каплей больше. Лукьян не спорил, он понимал, что от этой дисциплины зависит, доберемся ли мы до берега живыми.
Засыпая в первую ночь под монотонный скрип корабельного дерева, под мерное дыхание спящего рядом Лукьяна, я поймал себя на странной, почти философской мысли. Этот трюм — вонючий, тесный, полный запахов овчины и масла — был последним трюмом в моей жизни. Я дал себе слово, что если переживу эти дни плавания, то больше никогда, ни при каких обстоятельствах, добровольно не спущусь в чрево ни одного корабля. Хватит с меня подвалов, трюмов и тесных нор. Я слишком долго ползал по земле и под землей. Пора было учиться ходить прямо. И дышать полной грудью. Под высоким, бескрайним небом Дикого Поля.