Завтрак вышел коротким и безвкусным. Два куска вяленого мяса, твердого, как подошва старого сапога, и горсть сморщенного инжира. Я жевал эту сухомятку, глядя в одну точку, и чувствовал, как желудок протестует против такой диеты. Но выбирать не приходилось. Я быстро провел ревизию припасов: четыре лепешки, немного соли, одна полоска мяса. Хватит еще на сутки, если затянуть пояса до позвоночника.
— Ешь медленно, — наставительно произнес я, заметив, как Лукьян пытается проглотить инжир целиком. — Слюной размачивай. Нам нужно, чтобы энергия в кровь шла, а не кирпичом в кишках лежала.
Местность вокруг начала стремительно меняться. Суровый горный лес, к которому мы привыкли за время побега, отступал под натиском пологих, выжженных солнцем холмов. Трава здесь была сухой и желтой, она противно шуршала под ногами, а воздух стал густым и пахучим. Мы пробирались между рощицами древних олив с их узловатыми, искорёженными стволами, которые казались застывшими в муке великанами. Вдали то и дело поднимались столбы пыли — там тянулись проселочные дороги, и это заставляло меня нервничать.
Я старался держаться в стороне от натоптанных путей. Мы перебегали открытые участки, пригибаясь к самой земле, и ныряли в густые заросли олеандра при малейшем подозрительном звуке. Глянцевые листья кустарника давали отличную тень, но я знал, что расслабляться нельзя. Мы были в предгорьях, на виду, и любая случайная встреча с пастухом могла закончиться доносом Мехмеду.
Около полудня я замер как вкопанный. Ветер, до этого лениво гулявший по холмам, резко сменил направление. И вместе с ним пришел он. Запах.
Он был ни на что не похож: резкий, соленый, йодистый, с густым привкусом гниющих водорослей и бесконечного простора. Этот запах пробился сквозь аромат нагретого чабреца и пыли, ударив по рецепторам мощнее любого нашатыря. Лукьян, шедший следом, тоже остановился. Он смешно задвигал ноздрями, втягивая воздух, и медленно повернулся ко мне. На его осунувшемся, грязном лице медленно проступало выражение такого потрясенного недоверия, будто он увидел воскрешение из мертвых.
— Чуешь? — спросил я, и почувствовал, как мой собственный голос даёт петуха.
В груди что-то мелко задрожало, и я понял, что это та самая надежда, которую я так долго заталкивал поглубже, боясь спугнуть удачу. Надежда — опасная штука, она делает тебя уязвимым, но сейчас она рвалась наружу диким, торжествующим зверем.
— Это море, Лукьян. Слышишь? Мы почти дошли, мужик. Мы доползли!
Мы рванули на последний пологий холм, забыв про усталость и ноющие суставы. Пальцы впивались в сухую землю, ногти забивались пылью, ноги скользили по жёсткой, выжженной траве, но мы лезли вверх, цепляясь за каждый клочок почвы. И когда мы достигли гребня, мир перед нами просто взорвался.
Внизу, за широкой полосой слепящего жёлтого песка и нагромождением прибрежных валунов, лежало Чёрное море. Оно было сине-серым, бесконечным и пугающе прекрасным под полуденным солнцем. Мелкая рябь на воде искрилась так ярко, что резало глаза, будто тысячи крошечных зеркал били в лицо отражённым светом, а линия горизонта была настолько чёткой, что казалось, её можно потрогать рукой. Море дышало — тяжело, ровно, как живое существо, — и этот глухой, утробный шум докатывался до нас сквозь жар и тишину. Оно сливалось с небом в какой-то невозможной, запредельной гармонии, где не было ни границы, ни различия — только свет, простор и свобода.
Я стоял, глядя на эту гигантскую простыню воды, и чувствовал, как в горле встаёт ком такой плотности, что стало физически больно дышать. В груди что-то дрогнуло, словно после долгого плена мне вдруг приоткрыли дверь наружу — и я не сразу поверил, что она действительно открыта.
— Там — Дон, — прошептал я, указывая рукой на север, в ту манящую пустоту за горизонтом. — Там наш острог, Лукьян. Там Бугай ворчит, Остап саблю точит, Ермак строгает узоры из дерева, а Белла… Белла ждёт. Слышишь? Мы не просто выжили, брат. Мы возвращаемся.
Лукьян просто опустился на колени рядом. Он не плакал, у него не было на это сил, он, словно в первый раз, смотрел на воду широко открытыми глазами, в которых отражалось всё синее величие Понта Эвксинского.
— Господи… — выдохнул он. — Оно же… оно же огромное, Семён. Как мы его…
— Пересечём, — твердо отрезал я, перехватывая мешок. — Пересечем, чего бы нам это ни стоило. Нам осталось только договориться с этим берегом. Но сначала — Синоп.
Мы спустились к самой кромке прибоя, сняли «обутки», тряпки. Босые ноги утопали в мокром, податливом песке, а набегающие волны ласково лизали лодыжки, смывая горную пыль и запекшуюся кровь. Это прикосновение моря — первое за бесконечные месяцы рабства — отозвалось во всем теле странной, почти невесомой легкостью. Я шел вдоль воды, чувствуя себя так, будто с моих плеч сняли пудовую плиту. Море не просто шумело — оно пело, и в этом пении мне слышался зов родных степей.
Шли мы туда, где береговая линия выгибалась, образуя естественную гавань. Через несколько часов утомительной ходьбы по песку, когда тени начали заметно удлиняться, впереди проступили очертания города. Синоп лежал на своем полуострове, вытянувшись в море, как огромный спящий дракон. Я видел несколько тонких игл минаретов, массивные стены цитадели и, самое главное, настоящий лес мачт в гавани. Там кипела жизнь, там пахло специями, смолой и деньгами.
Я остановился за грядой высоких прибрежных скал, которые надёжно скрывали нас от взглядов со стороны городских стен. Присел на обкатанный волнами валун и жестом подозвал Лукьяна.
— Слушай внимательно, посадский, — я заговорил тихо, чеканя слова. — В ворота мы не лезем. Мы сейчас — два грязных оборванца с рожами лесных разбойников. Стража на входе нас не просто остановит, она нас в первые же цепи закует и отправит обратно к Мехмеду за вознаграждение. Нам нужна проезжая грамота, а её у нас нет.
Лукьян кивнул, прерывисто сглатывая. Его лицо в лучах заходящего солнца казалось серым от усталости, но взгляд был острым.
— Нам нужны греки, — продолжил я, разворачивая мешок. — Рыбаки, мелкие торговцы, контрабандисты. Те, кто живет морем и плевать хотел на указы султана, если пахнет выгодой. За горсть наших глазурованных горшков любой из них мать родную в Египет отвезет, а уж двух отчаявшихся казаков через море переправить — дело житейское. Ну или… в крайнем случае, какой-нибудь турецкий торгаш попроще, который звёзд с неба не хватает.
Я бережно достал из мешков кувшины, четыре штуки, и плошки, семь штук, за вычетом одной разбитой. Протер их подолом грязной рубахи, и глянцевая поверхность тут же отозвалась, ловя закатный свет. Керамика переливалась глубокими темно-красными и бурыми оттенками, словно запекшаяся кровь на солнце. Это была наша лучшая работа, венец наших мучений под навесом Мехмеда. Каждая трещинка, каждый изгиб были выстраданы.
— Вот он, наш пропуск в будущее, — я провел пальцем по гладкой кромке горшка. — Это не просто посуда. Это билет домой.
Я спрятал сокровища обратно, стараясь, чтобы они не звякнули. Сел на камень, лицом к бескрайней воде, и просто позволил себе закрыть глаза. Ветер трепал мою рубаху, соленые брызги оседали на губах горьковатым налетом, а в ушах стоял мерный рокот прибоя. В этот момент всё прошлое — и двадцать первый век с его офисами и суетой, и галера, и гончарня — казалось лишь длинным, затянувшимся сном. Реальным было только море и Дон, ждущий там, за горизонтом.
— Я возвращаюсь, — прошептал я в пустоту, чувствуя, как по лицу расплывается злая, торжествующая улыбка. — Слышите вы, там, на том берегу? Я иду домой. Домой, домой… пора домой. Как говорил старина Юра Хой, из этой дыры пора валить. И мы свалим. Обязательно свалим.
Мы лежали в расщелине между двумя огромными, обточенными морем валунами, словно пара выброшенных на берег медуз. Солёная водяная пыль осела на губах горькой коркой, а в ушах монотонно бухал прибой, перемалывая гальку. Отсюда, с нашего насеста, гавань Синопа открывалась как на ладони — хаотичное нагромождение мачт, снастей и вечно копошащихся людей. Я прищурился, вытирая слезящиеся от солнца и соли глаза.
— Гляди, посадский, — прохрипел я, указывая подбородком на лес мачт впереди. — Жизнь кипит. А где жизнь, там и наш шанс. Просматривай мачты, Лукьян. Нам не нужны фрегаты султана, нам нужна рабочая лошадка, которая не побрезгует грязным приработком.
Мы провели в этих скалах почти сутки. Тело затекло, старые раны ныли, требуя покоя, но мозг работал как отлаженный часовой механизм. Я методично фиксировал каждое движение в порту. Вот разгружается фелюга с солью, вот грузят зерно на пузатое прибрежное судно. Каждый корабль — это потенциальная возможность, но и потенциальная ловушка.
Нужно было как-то затеряться в толпе. Наша рваная одежда, пропитанная горной грязью и потом, светилась как маяк. Как и наши морды, слишком приметные. Удача улыбнулась нам в образе сушившихся на задворках крайнего дома тряпиц. Пока хозяева ужинали, мы, словно тени, скользнули к забору. Две широкие, вылинявшие на солнце ткани — этого хватило, чтобы соорудить подобие накидок и намотать на головы и верхнюю часть туловища. Лица, обветренные и заросшие щетиной, скрылись в складках. Теперь мы походили на парочку бездомных бродяг, каких в любом порту сотни.
— Семён, гляди, — Лукьян подполз ближе, его голос дрожал от возбуждения. — Вон там, у причала, рыбаки сети тянут. Я пойду, послушаю. Может, чего и выужу.
Я отпустил его с коротким кивком, а сам остался наблюдать. Лукьян вернулся через час, его глаза лихорадочно блестели. Он рассказал, что рыбаки костерят греков из квартала у восточной стены за высокие цены на просмолку сетей, а ещё упоминают портовые склады — там сейчас самое движение.
Я снова перевёл взгляд на гавань. Среди множества судов мой взгляд зацепился за три крупных торговых корабля. У них были широкие, надежные корпуса — типичные каботажники, которые не лезут в открытое море, а жмутся к берегу, курсируя между Синопом, Трабзоном и Кафой. Кафа — это Крым. Крым — это почти дом.
— Пора, Лукьян, — я поднялся, чувствуя, как в коленях сухо хрустнуло. — Солнце садится, самое время для призраков.
Мы спускались к портовым предместьям по узкой рыбацкой тропе, петляющей по самому краю обрыва. Городские ворота Синопа с их хмурыми стражниками и проверкой подорожных остались в стороне. Здесь, среди запаха гниющей рыбы и старой смолы, власти было меньше, а нужды — больше.
— Семён, а почему не к грекам? — Лукьян недоуменно повел плечом. — Свои ведь, христиане. Договориться проще будет.
Я остановился и посмотрел на него так, словно он предложил мне прыгнуть с той самой скалы.
— Свои, говоришь? Хмм… Да я так поразмышлял получше… Греки-контрабандисты — это прежде всего купцы, Лукьян. Мехмед не просто так держит виноградники, он продает вино через Синоп. У этих ребят связи везде. Если мы сунемся к ним, они первым делом прикинут, сколько Мехмед отвалит за возвращение двух ценных мастеров. И поверь, эта сумма будет больше, чем всё, что мы можем предложить. А предложить мы можем лишь глиняную посуду.
Я сплюнул в воду, глядя на темнеющее море.
— Я всё же склоняюсь в мысли, что нам нужен турок. Мелкий невзрачный купец, который считает каждую монету. Для него страх перед законом — это лишь переменная в уравнении выгоды. Если звон или блеск нашего товара перекроет риск получить по шее от портового надсмотрщика, он закроет глаза на всё. Даже на то, что у него на борту две такие ясырские рожи.
Мы бродили по задворкам портового караван-сарая, стараясь не привлекать внимания. Именно там мы наткнулись на него. Пожилой турок по имени Хасан — имя я услышал, когда он прикрикнул на грузчика, а тот ответил — возился у небольшого судна. Он не выглядел богатым: кафтан потертый, усы пожелтели от табака, а в движениях сквозила усталость человека, который всю жизнь гребет против течения. Он грузил бочки — судя по характерному запаху и меткам, с оливковым маслом — и тюки, по виду похожие на сукно. И, судя по всему, собирался в Кафу — этот маршрут он бормотал себе под нос, сверяясь с какими-то засаленными записями.
Я внимательно осмотрел его судно. Одномачтовый каботажник, шагов двадцать в длину. Крепкий, с невысокими бортами и на диво просторным трюмом. Идеальная посудина. В такой легко спрятать пару человек среди тюков с шерстью, и никто не заметит, если не будет переворачивать всё вверх дном.
— Послушай меня, — я схватил Лукьяна за плечо, встряхивая его. — Сейчас выходишь ты. Начинаешь издалека. Покажи ему керамику сразу, пусть блеск глазури ослепит его жадность. Никакого нытья, никакого отчаяния в голосе. Мы — почтенные мастера, у которых возникли… временные трудности с грамотами. Нам нужно в Кафу. Говори уверенно, как будто у тебя в кармане ключи от всех сокровищ султана.
Я развернул мешки, проверил целостность наших глиняных сокровищ. Даже в «кривом» свете масляных ламп, которые начали зажигать на причалах, наша работа выглядела божественно. Глазурь ловила огоньки, переливаясь глубоким винным цветом.
— Это наш единственный козырь, — я провел пальцем по гладкому боку кувшина. — Будем торговаться до последнего вздоха. Если он поймет, что нам некуда деваться, он сдерёт с нас три шкуры и сдаст страже для верности.
Лукьян облизнул пересохшие губы. Я заметил, как в его глазах, ещё недавно полных страха, зажегся огонек рассудочной твердости. «Горны и печи» Мехмеда не только обжигали глину, они закалили и этого человека.
Я проверил нож за поясом. Тряпичная рукоять привычно легла в ладонь. Я не собирался пускать его в ход, но в таком месте, как порт Синопа, лучше чувствовать сталь под рукой. Доверие — это хорошо, но острый клинок как-то надежнее.
Мы дождались, пока грузчики закончили работу и, получив свои монеты, ушли в сторону ближайшей харчевни. Хасан остался один. Он устало присел на ящик у причала возле своего судна, вытирая лоб широким рукавом.
— Давай, посадский. Твой выход, — шепнул я.
Лукьян глубоко вдохнул, расправил плечи и шагнул из густой тени прямо в круг света от фонаря. Он поднял обе ладони вверх, показывая, что в руках у него ничего нет. Его голос, когда он заговорил, прозвучал на удивление твердо и почтительно.
Я стоял в двух шагах позади, в тени, прижимая к груди приготовленный демонстрационный кувшин, завернутый в холстину. Сердце бухало где-то в горле, но я заставил себя замереть. Сейчас начнется главная торговля в моей жизни. И на кону не звонкая монета, а право снова увидеть Дон.
Хасан медленно поднял голову, его глаза подозрительно сузились. Он молча смотрел на Лукьяна, а я уже готовил свой главный аргумент, чувствуя, как под пальцами гладко и холодно переливается совершенство нашей глазури. Один жест — и я явлю ему это маленькое чудо. Один жест — и мы либо на шаг ближе к дому, либо в бездне.
Турку явно не нравились ночные гости, его рука потянулась к широкому поясу. Лукьян заговорил быстрее, рассыпаясь в цветистых восточных приветствиях, и я увидел, как напряжение в плечах старика чуть спало. Он не испугался, он просто ждал подвоха.
Я сделал полшага вперед, оставаясь в полутени, и начал медленно разворачивать холстину. Тёмно-красный бок кувшина заманчиво блеснул в свете фонаря, словно драгоценный камень. Хасан замер, его взгляд приклеился к керамике.
— Гляди, эфенди, — негромко произнёс Лукьян, указывая на посуду в моих руках. — Такого ты не найдёшь ни в одной лавке Синопа. И это может стать твоим в знак уважения, если ты поможешь двум мастерам добраться до Кафы.
Старый купец прищурился, в его глазах проснулся тот самый прагматичный огонек, на который я так рассчитывал. И, судя по тому, как он подался вперед, чтобы лучше разглядеть узор, у нас были все шансы не просто выжить, а победить.
Но я был всё ещё начеку, готовый обороняться, если что пойдёт не по плану.