— Оформим, — сказал вдруг подьячий, возвращая меня в XVII век. — Извет приму. Дознание начнём. Не обещаю, что барина твоего в кандалы закуём, кишка тонка. Но нервы потреплем. Вопросы зададим. Неприятные. Пусть повертится.
— Благодарствую, — я приложил руку к груди. — Большего и не прошу.
Вышли мы с Бугаем на улицу, и я полной грудью вдохнул морозный воздух. Не победа, нет. Но хорошая такая, увесистая оплеуха.
Вести от Голицына пришли к вечеру того же дня. Стольник был краток и прагматичен.
«Я посодействую снова, чтобы делу ход не перекрыли, — передал его человек, которого я встретил у калитки. — Но ты, казак, иллюзий не питай. Засекина не посадят. Слишком высоко сидит, корни глубоко пустил. Самое большее, что ему будет — придётся держать ответ перед Думой или даже перед государем, почему его люди на служилых нападают. Отбрешется, конечно. Друзья помогут, замнут. Но пыл его это остудит. Поймёт, что ты не заяц, которого можно затравить, а ёж, которого голыми руками не возьмёшь».
Я принял это спокойно. Политика — это искусство возможного. Уничтожить олигарха мне не по зубам, да и цели такой нет. Мне нужно, чтобы он отстал. Чтобы понял: трогать Тихоновский острог — себе дороже. Убытки от скандала превысят возможную прибыль от моих похорон.
А вот Григория, скорее всего, приструнят. Или вовсе уберут с глаз долой, чтобы не маячил и не позорил репутацию хозяйского дома. На время, по крайней мере.
Я вернулся во флигель. В это же время пришла Елизавета, словно чувствовала правильный момент. Вид у неё был озабоченный.
— Ну, как? — спросила она с порога.
— Движется, — я скинул кафтан, поморщившись от стрельнувшей боли в боку. — Скрипит телега правосудия, но едет. Подьячий наш человек, хоть и не бескорыстно.
— Это хорошо, — кивнула она. — Только у меня тоже новости есть. Нерадостные. Орловский ваш, Филипп Карлович, тот трусливый атаман, про которого ты мне рассказывал, оказывается, в Москве околачивается и не просто так. Пригрелся он. Знаешь где?
Я сел на лавку, вытянув ноги.
— Дай угадаю. У Засекина?
Елизавета удивлённо подняла брови.
— Откуда знаешь?
— Догадался. Рыбак рыбака видит издалека, а крыса — крысу. Им с Григорием в одной норе самое место.
— Верно. — Лиза подошла к окну, глядя на мутную темноту двора. — Служит он теперь приказчиком по особым поручениям. Доносы строчит без передышки… ну, как писец одержимый. Описывает «зверства» казачьи, самоуправство. Видать, надеется, что Засекин ему поможет кресло атаманское вернуть или другую должность хлебную выбить.
Я усмехнулся. Орловский и Григорий в одной упряжке. Команда мечты, чтоб их. Трус и предатель, под начальником их мечты. Идеальный сплав.
— Пусть пишут, — махнул я рукой. — Бумага всё стерпит. Главное, что мы свой ход сделали. Теперь обороняться им придётся.
Позже, когда Елизавета уехала к себе, мы остались с Бугаем вдвоём. Печь гудела ровно, успокаивающе. Десятник точил какой-то нож, монотонно шаркая оселком по стали.
— Устали мы, батя… — сказал он вдруг, не поднимая головы.
— Устали, — согласился я, глядя на огонь. — Москва соки пьёт похлеще вампира.
— Опять эти твои непонятны слова. Грязно тут, — продолжил Бугай. — И я не про навоз на улицах. Люди грязные. В глаза улыбаются, мёд льют, а за спиной нож точат. Тесно мне тут. Воздуха мало. В степь хочу. Там всё просто: вот враг, вот друг, вот сабля. А здесь… пойди разбери, кто кого за что продал.
Я посмотрел на своего верного спутника. Огромный, могучий, созданный для битвы и простора, он здесь чах, как дикий зверь в клетке.
— Ты в последнее время и правда философом стал. Потерпи, Бугай. Немного осталось.
— Да терплю я. Ради дела терплю. Ради тебя. Но как представлю, что ещё недели тут сидеть… выть хочется.
— Нам не нужно всех злодеев побеждать, — тихо сказал я. — Мы не какие-нибудь латинские рыцари и не опричники. Наша цель простая — уехать раньше, чем они нам очередной сюрприз устроят. Уехать с порохом, со свинцом, с обозом. Это наш главный приз. Всё остальное — мышиная возня, шум. Пусть грызут друг друга, пусть интриги плетут. Нас здесь уже не будет.
Бугай отложил нож, посмотрел на меня своими глазами.
— Весна скоро, батя? Настоящая?
— Скоро. Солнце уже по-другому светит. Дороги вскроются, наст окрепнет. И рванём. Ты только не раскисай. Мне твоя спина крепкая нужна.
— Моя спина всегда при мне, — усмехнулся он. — И за тобой. Ты это знаешь.
— Знаю.
Я закрыл глаза. Впереди была весна. Степь. Острог. Белла. И этот образ был ярче и теплее, чем любые московские огни. Мы выживем. Мы вывезем этот чёртов порох со свинцом. И мы построим свой дом, назло всем Засекиным, Орловским и прочим «Петрам… — ариу».
Главное — дождаться.
Время в ожидании тянется медленно, как холодный мёд. Но время выздоровления — штука иная. Оно скачет рваным аллюром: то несётся, когда боль отступает, то замирает, стоит лишь неловко повернуться и потревожить ноющие рёбра.
Прошло несколько дней. Дней тихих, странных, наполненных запахом мазей Елизаветы и скрипом половиц во флигеле.
Ответ от Голицына пришёл с тем же неприметным посыльным, что и раньше. Никаких сургучных печатей с гербами, никаких фанфар. Просто сложенный вчетверо лист бумаги, переданный из рук в руки.
Я развернул его, пробегая глазами по строкам. Почерк был крупный, властный, буквы наезжали друг на друга, словно толкались в очереди.
«Дошло до самого верха. Матвей Фомич имел бледный вид и долго кланялся. Спесь с него сбили. Извет твой в Разбойном приказе велено закрыть „за недостачею улик“, но урок усвоен. Псы отозваны. Живи пока вольно, казак».
Я выдохнул, чувствуя, как с плеч свалился невидимый, но чертовски увесистый мешок. Голицын свое дело сделал. Засекин получил по носу и отполз зализывать раны. «Недостаток улик» — это, конечно, бюрократическая фига в кармане, но мне не нужна была голова боярина на блюде. Мне нужна была тишина. И я её получил.
— Подожди минуту, — сказал я гонцу, который уже собирался раствориться в сумерках.
Метнулся к своей суме, порылся в вещах. Пальцы нащупали холодную сталь ножен. Турецкий кинжал. Трофей, взятый мной ещё при осаде острога. Серебряная насечка, рукоять из моржовой кости, клинок — острая злоба дамасской стали.
В XVII веке хорошее оружие — валюта твёрже золота. Подарок, который не стыдно принять даже родовитому князю. Я взял с собой и берёг его на самый особый случай. И, кажется, этот случай настал. Нельзя оставаться в долгу у сильных мира сего. Долг платежом красен, а благодарность — подарком.
— Передай Борису Андреевичу, — я вложил кинжал в руки посыльного. — Скажи: «От есаула Семёна, с нижайшим поклоном за науку и защиту. Пусть сталь эта врагов его разит так же верно, как слово боярское».
Гонец кивнул, спрятал клинок под кафтан и исчез.
С того дня воздух вокруг меня стал чище. Навязчивое ощущение чужого взгляда в спину, которое преследовало меня последние недели, испарилось. Люди Засекина исчезли с улиц, словно их ветром сдуло. Слежка прекратилась. Мы с Бугаем снова могли ходить по Москве, не оглядываясь каждых пять секунд и не держа руку на рукояти ножа.
Но расслабляться было нельзя. Зверь отошел, но не сдох. Затишье может быть долгим, а может лопнуть завтра к обеду.
Зима медленно, неохотно, но сдавала позиции. Солнце уже не просто светило, а начинало припекать маковки церквей. Дни стали длиннее, сугробы осели, покрывшись ледяной коркой наста. До той самой поры, когда реки вскроются, а дороги станут проходимы для саней, оставалось, грубо говоря, недели три.
Я начал считать эти дни. Отмечал их в уме, как зарубки на прикладе. Каждый прожитый день в Москве был монетой, брошенной в копилку судьбы. Орел — шанс укрепить связи, подготовить обоз, добыть еще припасов. Решка — риск, что Засекин передумает, что Григорий выкинет фортель, что что-то пойдет не так.
Надо было возвращать форму. Тело застоялось, мышцы просили работы.
— Бугай! — скомандовал я одним утром, выходя на крыльцо в одних портах и рубахе. — Пали крепкие бери — саблями будут.
Десятник, жевавший горбушку хлеба, поперхнулся, но в глазах его зажегся огонек.
Мы вышли на задний двор усадьбы фон Визина, где снег был утоптан до состояния бетона. Размялись. Мороз щипал кожу, но внутри меня разгорался жар.
— Давай, медведь, — я крутанул тренировочную палку. — Не жалей.
И мы начали.
Стук дерева о дерево разносился по округе сухим треском. Бугай пер на меня, как осадная башня, вкладывая в удары всю свою медвежью мощь. Я уходил, нырял под замах, крутился волчком. Рёбра напоминали о себе тупой, тянущей болью при каждом резком повороте, но я загонял эту боль в дальний угол сознания.
Она была мне нужна. Эта боль бодрила. Она напоминала, что я живой. Что меня били, ломали, но не доломали.
Генрих и дворовые, прилипшие всем своим вниманием к нам, смотрели на это действо с суеверным ужасом. Два мужика в зимний мороз, раздетые, молотят друг друга палками с таким остервенением, будто делят последний мешок золота на земле. Я видел, как баба с ведрами (она вроде с кухни), проходя мимо, истово перекрестилась и ускорила шаг.
«Бесноватые, — читалось в их глазах. — Точно бесноватые».
Пусть думают что хотят. Мне нужно было вернуть себе тело. Вернуть рефлексы. Вернуть ту холодную, расчетливую злость, которая спасает в бою вернее любой молитвы. Москва меня побила, да. Но она же меня и закалила. Я чувствовал, как с каждым ударом, с каждым блоком из меня выходит страх и неуверенность, уступая место стали.
Вечерами я уходил на Ордынку.
Это стало ритуалом. Наркотиком. Елизавета ждала меня. Теперь наши встречи были другими. Первая, обжигающая страсть, смешанная с новизной и адреналином, улеглась, уступив место чему-то более спокойному и глубокому.
Мы сидели у огня, пили вино или сбитень с кардамоном и корицей и говорили. Говорили обо всем. Я рассказывал ей о устройстве мира (конечно, выдавая это за мудрость древних философов или свои наблюдения), она рассказывала о хитросплетениях московской торговли. Мы спорили. Смеялись. Иногда просто молчали, глядя на угли.
С ней было легко. Пугающе легко. Я ловил себя на мысли, что в этом веке, за исключением разве что Беллы, мне ни с кем не было так просто. Вот правда. Не нужно было притворяться суровым воякой, не нужно было взвешивать каждое слово. Она понимала полутоны. Понимала иронию. Ее ум был гибким, живым, жадным до нового.
И это пугало меня до дрожи.
Потому что легкость рождает привязанность. А привязанность — это крючок, на который очень легко попасться, но с которого мучительно больно слезать.
Осталось не так уж и долго. Я уеду. Обоз уйдет на юг, колеса заскрипят, унося меня в степь, к войне, к крови, к дому. А она останется здесь. В своих каменных палатах, с книгами, картами и дубовыми бочками с вином. И со своим кожевенным делом.
Я сунул руку к груди под рубаху. Пальцы привычно нащупали гладкую кость. Амулет Беллы. Он был теплым, родным. Но в кармане штанов лежал другой знаковый символ — серебряный медальон, точная копия того, что носила Елизавета. Она подарила мне его пару дней назад, просто вложила в руку со словами: «На удачу».
Два талисмана. Две женщины. Две жизни, сплетенные в тугой узел.
Какой из них перевесит? Костяной, пахнущий дымом, глиной и полынью, или серебряный, пахнущий ладаном, гвоздикой и дорогими духами? Я не знал. И боялся узнать ответ.
Но пока я был в Москве, нужно было закончить главное дело.
— Бугай, собирайся, — сказал я прохладным утром, когда солнце уже начало плавить сосульки на крышах. — Поедем к Фоме. Пришло время для большой покупки.
Купец Фома, после того налёта на его подворье, смотрел на меня уже не как на клиента, а почти как на родственника. Спасение от разбойников сближает людей крепче, чем совместная пьянка. Он чувствовал за собой вину, что не уберег гостя на своей земле, и теперь старался загладить её усердием.
Фома поднял свои связи. Пошептался с нужными людьми на Пушечном дворе, с теми, кто списывал старое железо. И результат превзошел мои ожидания.
Мы стояли на заднем дворе его склада, и я смотрел на свое сокровище.
Три фальконета. Бронзовые стволы позеленели от времени, но внутри, я проверил, металл был гладким, без раковин. Не новые, конечно, повидавшие виды, но вполне боевые. Калибр небольшой, одинаковый у всех, но для обороны острога или стрельбы картечью по плотным рядам янычар — самое то.
Рядом лежали ещё два ствола той же модификации (того же калибра). У одного небольшая трещина у дульной части, у другого — отломана цапфа. Металлолом, скажете вы? «На переплавку», — сказал дьяк Пушкарской избы Фоме. А я сказал: «Беру». Потому что у меня в остроге есть Ерофей. А Ерофей с железом творит чудеса. Трещину у дула он стянет хомутами, под ствол без цапфы придумает новый лафет. Зато достались они мне по цене лома.
И гора ядер. Двести семьдесят чугунных шаров, аккуратно сложенных пирамидкой. Черные, маслянистые, восхитительные.
— Ну как, есаул? — Фома переминался с ноги на ногу, заглядывая мне в глаза. — Годится товар?
— Годится, отец, — я провел ладонью по холодному металлу ствола. Ощущение было… крепким, надёжным. Куда надёжнее, чем обещания бояр. — Сколько?
Цена была, скажем так, немалой. Чисто моих личных оставшихся средств не хватило бы. Но тут в игру вступил так называемый «общий кошель». Елизавета заблаговременно выделила долю на оружие — как инвестицию в безопасность её будущих караванов.
Мы собрали всё до копейки и я насыпал на стол перед Фомой кучку серебра.
— Считай.
— Да чего там считать? Верю! — махнул рукой старик, сгребая монеты. — Ты человек честный.
Я усмехнулся. Честный. Скажи это Белле…
Но пушки были мои. Наши. Теперь Тихоновский острог обрел большие зубы мегалодона. Настоящие такие, бронзовые зубы, способные перекусить хребет практически любому штурму.
Я смотрел на фальконеты и чувствовал, как внутри разливается холодное спокойствие. Я сделал это. Я выгрыз у Москвы то, зачем пришел. Порох, свинец, селитра, пушки, ядра.
Осталось только довезти.
Вечером я снова был у Елизаветы. Мы сидели в тишине, глядя, как догорают свечи.
— Скоро? — спросила она, не поднимая глаз от вышивания.
— Скоро, всё собрано, — ответил я.
Она кивнула и уколола палец иглой. Капелька крови выступила на белой коже, яркая, как ягода калины на снегу.
— Пиши мне, Семён, когда уедешь к себе.
— Так я ещё здесь пока. Но, да, Лиза, напишу, конечно.
— И… береги себя. Ты дорогого стоишь. Во всех смыслах.
Она подняла глаза от пялец. Я подошёл ближе и поцеловал её в губы. Тёплые, живые. Вкус жизни. И вкус прощания, которое уже висело в воздухе, незримое, но неотвратимое, как приход весны.
Полагаю, четыре дня.
Столько оставалось до того момента, как скрипнут колёса, и наш обоз тронется на юг. Москва, ещё неделю назад казавшаяся ледяной крепостью, начала сдаваться. С крыш капало так, будто город решил выплакать все грехи за зиму. Снег, почерневший от сажи и земли, таял, превращаясь в рыхлую кашу, а дороги грозили стать непроходимыми реками грязи.
Столица просыпалась от зимней спячки, словно медведь-шатун — голодная, мокрая и злая.
Я сидел за столом во флигеле, и передо мной лежала бумага, ценнее любой грамоты на дворянство. Подорожная с размашистой подписью дьяка и сургучной печатью Разрядного приказа. Ларион Афанасьевич слово сдержал — выписал документ, по которому наш груз считался государевым, а значит, на заставах с нас не должны были драть три шкуры за проезд. Рядом лежал список товаров, заверенный подьячим.
Порох — сорок пудов. Свинец — тридцать. Селитра — двадцать пять. Пушки фальконеты единого калибра — пять штук. Ядра к пушкам — двести семьдесят штук.
Я, кстати, попросил Лариона Афанасьевича включить в подорожную и пушки с ядрами. Формально купил их за свои деньги, но через Фому, у Пушкарской избы, и на те же нужды. Дьяк возражать не стал.
Это была не просто бумага. В этих строчках я видел, как наши пушкари забивают заряды, как картечь сметает янычар со стен, как Тихоновский превращается из хлипкого забора в кость в горле султана.