Я стоял в строю, стараясь дышать ровно и смотреть поверх голов. Хотелось биться в истерике — разбивать им носы, вонзать нож снизу под подбородок вверх и смотреть им в глаза, как они стекленеют, не отрываясь, но… я лишь холодно фиксировал детали обстановки. Покорно ждал своей очереди, зная, что любой бунт сейчас — это верная смерть или возвращение на весло.
В стороне, за ширмой из плотной ткани, шёл торг живым товаром иного сорта. Женщины. Оттуда доносились сдавленные рыдания, вскрики и грубый смех. Иногда край ткани откидывался, и я видел испуганные лица молодых девушек, которых волокли к новым хозяевам. Внутри всё сжималось от бессильной ярости. Я ничего не мог сделать. Сейчас — ничего. Спасти их я мог только одним способом — выжить самому и вернуться сюда с войском. Эта мысль была единственным якорем, удерживающим меня от безумия.
— Следующие! — рявкнул распорядитель.
Нас толкнули в спины. Меня, Данилу и Лукьяна.
И мы поднялись на помост. Солнце ударило в глаза, толпа внизу заколыхалась морем халатов и тюрбанов.
— А вот товар особый! — заорал продавец, получивший, видимо, записку от нашего реиса. — Разбойники укрощённые, смиренные! Казаки среди них! Опытные гребцы! Сила немереная, выносливость великая!
По толпе прошёл шумок. Слово «казак» здесь знали. Оно было знаком качества — эти люди умели терпеть боль и работать на износ. Но оно же было и клеймом опасности. Казак — значит, может сбежать. Значит, глаз да глаз нужен.
Продавец знал свое дело. Он играл на этом противоречии.
— Кто укротит волка, тот получит лучшего пса! — заливался он соловьём. — Смотрите на эти плечи! На эти руки! Сами реисы плакали, отдавая таких молодцов, но деньги нужны сейчас — берите, пока не передумали!
Неподалеку, скрестив руки на груди, стоял капитан нашей галеры. Он действительно выглядел кислым — видимо, терять слаженных гребцов ему не хотелось. Приказ ли, нужда ли — не знаю, но он кивал каждому слову торговца, будто подтверждая: товар стоящий.
— Рубахи долой! — скомандовал распорядитель.
Мы стянули грубую ткань.
Толпа подалась вперёд.
Моя спина была картой моих «приключений». Свежий шрам от тростины, старые ссадины, бугры мышц, проступившие после сушки на галере. Мышцы, кстати, выглядели внушительно — жилистые, перевитые венами, лишенные и грамма лишнего жира. Рабочая машина.
Ко мне подошёл покупатель. Невысокий, плотный турок с аккуратной седой бородой. Одет он был просто, но добротно — суконный кафтан синего цвета, чистая чалма без украшений, на поясе — кожаный кошель. Его руки были большими, с въевшейся в поры грязью и короткими, обломанными ногтями. Руки трудяги, а не бездельника.
Он не стал тыкать пальцем в мышцы. Он обошёл меня кругом, внимательно глядя на ноги, на то, как я стою. Потом заглянул в глаза. Взглядом цепким, спокойным, оценивающим.
— Турецкий понимаешь? Откуда будешь? — спросил он тихо.
Лукьян, стоявший рядом, поспешно переводил и мне, и ему.
— С Дона я. По-турецки малость понимаю. А что не пойму — он переведёт, — ответил я, кивнув на Лукьяна, стараясь, чтобы голос звучал глухо и простовато. Не как у офицера.
— Чем промышлял? — продолжал допытываться турок через Лукьяна. — Саблей махал?
Вот он, момент истины. Сейчас решается судьба. Скажу правду — пойду в телохранители или на арену. Или обратно на галеру как «особо опасный».
— Руками работал, эфенди, — соврал я, глядя в пол. — Печи клал, горшки лепил. При казаках жил, при хозяйстве. Ремесло знаю. Глину чую.
Турок прищурился.
— Печи, говоришь? А какие?
— Разные, — я включил фантазию. — И хлебные, и для обжига. Секрет знаю, как тягу сделать, чтоб дров мало уходило, а жару много было. И кирпич сам формовать умею.
Бородач хмыкнул. Кажется, про тягу и экономию дров ему понравилось. Дрова здесь были в цене — это я уже понял за четыре дня пребывания.
Тем временем вокруг Данилы начался ажиотаж. Его крепкие физические данные привлекли внимание другого персонажа. Мрачный тип в запыленном халате серого цвета ходил вокруг казака, как коршун. От него пахло камнем и потом. Представитель каменоломен. Самая поганая работа — долбить известняк под палящим солнцем в пыли, которая съедает легкие за год.
— Пятьсот акче! — каркнул «каменщик».
— Я за него дам шестьсот пятьдесят! — вклинился какой-то перекупщик с галеры.
Торг закрутился. Данила стоял бледный, сжав кулаки. Он понимал, куда ветер дует.
Мой же покупатель, бородач, не спешил. Он слушал, как бойко торгуются за Данилу, потом перевёл взгляд на меня… на Лукьяна — бородач, видимо, смекнул, что толмач в хозяйстве пригодится.
— За этих двоих — девятьсот, — произнес он спокойно, указывая на нас.
Наш реис, услышав цену, скривился, будто лимон проглотил. Мало. За двоих крепких мужиков — гроши. Он открыл было рот, чтобы возмутиться, но остановился, задумался и одобрительно кивнул продавцу.
— Договорились. Забирайте товар, — сказал с улыбкой торгаш бородачу.
А в это время решилась судьба Данилы, где цену повыше предложил «каменщик».
Мир раскололся.
Нас разводили в разные стороны. Меня и Лукьяна — к бородачу, который уже отсчитывал деньги. Данилу — к мрачному типу, который коротко толкнул его в спину и погнал прочь, под присмотром.
Данила обернулся на секунду. Наши взгляды встретились через головы толпы.
В его глазах стояла такая тоска, такая бездонная боль, что мне захотелось завыть. Мы прошли через ад вместе. Мы ели одну похлебку, пилили кандалы на одной цепи, дышали одним смрадом. Он стал мне ближе брата. А теперь его уводили умирать в пыльную яму.
Он не кричал. Не рвался. Просто кивнул мне. Коротко, скупо. «Живи, есаул. За всех нас».
Я кивнул в ответ, чувствуя, как к горлу подкатывает колючий ком. Прощай, брат.
Меня дёрнули за руку. Бородач закончил с оформлением. Ко мне подошёл служитель с куском угля и быстро, грубо начертил какой-то знак на моём предплечье. Клеймо проданного товара. Теперь я принадлежал другому турецкому хозяину. Черта легла криво, размазалась потом и грязью, и от этого казалась только унизительнее.
Пока мы ждали, я видел, как увели Тимоху, Карпа, Гришку и грека. Их раскупили поодиночке. «Артель» распалась. Армия, которую я строил в своей голове, превратилась в пыль, рассыпалась, не выдержав первого же ветра.
Я остался один. Ну, с Лукьяном. Толмач жался ко мне, глядя на нового хозяина послушно — лишь бы не били, лишь бы кормили. Дышал часто, сбивчиво, будто боялся лишний раз поднять глаза.
Бородач повернулся к нам, окинул взглядом наши фигуры и буркнул что-то на турецком, указывая на выход с площади.
— Идём, — перевёл Лукьян. — В мастерскую.
Я бросил последний взгляд на площадь, где в толпе мелькнула и исчезла широкая спина Данилы. Внутри меня что-то окончательно замерло и оледенело.
— Идём, — сказал я глухо.
Мы зашагали прочь от помоста, звеня кандалами, оставляя за спиной запах страха и разбитых судеб.
Первый этап пройден. Я не на галере. Я жив. Я в городе.
Как только солнце начало клониться к закату, нашу покупку оформили окончательно. Нового хозяина рядом не оказалось — видимо, отправился пить шербет и праздновать удачную сделку. Зато появились его подручные. Двое крепких молодцов с лицами, на которых интеллект не ночевал даже проездом, споро погнали нас к причалам.
Нас было дюжина. Я, Лукьян и еще десяток бедолаг разной степени изможденности, купленных, судя по всему, оптом по дешёвке.
У пирса покачивался пузатый торговый корабль. Не галера, к радости. Одномачтовый, широкий, просмоленный до черноты, он напоминал сытого жука, задремавшего на воде. Никаких вёсел, никаких банок для смертников. Просто грузовоз. Тяжёлый, основательный, с короткой, толстой мачтой, на которой лениво хлопал парус. Канаты провисали, скрипели, врастая в дерево. Судно дышало медленно и ровно, будто ему некуда было спешить.
«Ну, Семён, добро пожаловать в следующий круг», — хмыкнул я про себя, когда меня пинком направили к люку в палубе.
Спуск в чрево этого «жука» не задался сразу. Лестница была крутой, скользкой, а кандалы на ногах, пусть и удлиненные для ходьбы, цеплялись за ступени. Я скатился вниз, едва не пересчитав ребрами переборки, и угодил прямиком в объятия полутьмы.
Здесь было тесно. И душно. Если на галере гулял хоть какой-то сквозняк через весельные порты, то здесь царил спертый, стоячий воздух. Пахло старыми кожами, прогорклым маслом и, конечно же, крысиным пометом. Классический аромат трюма, будь он неладен.
Нас рассадили вдоль бортов.
— Руку давай! — рявкнул матрос, громыхнув железом.
Я протянул правую руку. Щелкнул замок. На этот раз меня приковали не к соседу и не к общей цепи, а к вбитой прямо в шпангоут массивной кованой скобе. Цепь была короткой — не походишь, зато можно было постоять (согнувшись) или сесть, вытянув ноги, или скрючиться калачиком. После галеры, где каждый сантиметр пространства приходилось отвоевывать локтями, это казалось почти царскими хоромами. Эконом-класс, но с увеличенным пространством для ног.
Лукьяна пристегнули рядом, через метр. Щуплый толмач тут же забился в угол, подтянув колени к подбородку, и затих.
Люк наверху захлопнулся, отрезав последний лоскут неба. Мы остались в темноте, разбавляемой лишь слабыми лучиками света, пробивающимися сквозь щели в рассохшейся палубе.
— Ну, с новосельем, — пробурчал я в пустоту.
Время здесь текло иначе. Вернее, оно вообще перестало течь, превратившись в вязкую смолу. На галере был ритм: барабан, смена караула, восход, закат. Здесь же день смешивался с ночью в одну серую, мутную кашу.
Когда судно отчалило, я понял разницу между боевым кораблем и торгашом. Галера резала волну хищно, стремительно. Эта же посудина переваливалась с боку на бок, как пьяная купчиха. Она не шла, она плюхалась. Глубокая осадка делала качку тягучей, нутряной.
Сначала корпус поднимало вверх, медленно, с натужным скрипом, потом на секунду мы зависали в невесомости, и, наконец, ухали вниз, так что желудок подскакивал к горлу.
Лукьян не выдержал первым.
Сначала я услышал характерные позывы, затем сдавленный стон.
— Ох, матушка… — простонал он. — Ой, лихо мне…
И его вывернуло.
Звук в замкнутом пространстве получился сочным. Хорошо, что кто-то догадался кинуть нам несколько деревянных лоханей, и толмач успел подставить одну из них. Вонь моментально заполнила трюм, смешиваясь с густым запахом смолы.
Меня самого мутило, но я держался. Помогала привычка диссоциироваться. Я представлял, что я не в трюме, а на очень плохом аттракционе в парке Горького, который сломался, и механик ушел на обед.
— Дыши глубже, Лукьян, — посоветовал я, стараясь не вдыхать носом. — Смотри на доску перед собой. Выбери сучок и пялься в него. Помогает.
— Не… не могу… — просипел он и снова склонился над лоханью.
Кормили нас теперь без изысков. Кафский «санаторий» с бараниной и жирным рисом закончился. Сюда спускали корзину на веревке. В ней — сухари, твердые, как кирпич, которыми можно гвозди забивать, и кувшин с водой. Вода была теплой, но пить хотелось немилосердно.
Мой желудок, избалованный за последние дни нормальной едой, взбунтовался. Он скручивался спазмами, требуя мяса, жира, горячего бульона. Урчание в животах моих соседей по несчастью сливалось в одну жалобную симфонию.
— Жри сухарь, не выпендривайся, — шептал я себе, размачивая каменный хлеб в кружке с водой. — Калории есть калории.
Но хуже голода была неизвестность.
Мы плыли в никуда. Вслепую. И от этого внутри всё холодело сильнее, чем от сырости под ногами. Я прижимался ухом к влажной, холодной доске борта. Дерево — отличный проводник. Я слышал, как снаружи плещется вода, разрезаемая тупым носом судна. Слышал топот босых ног матросов на палубе. Слышал хлопанье единственного паруса, когда ветер менялся, и редкие крики, срывающиеся в гул.
В голове сама собой выстраивалась карта. Я цеплялся за эти звуки, как за опоры, чтобы не потерять нить.
Плывём мы, судя по крену и скрипу снастей, зигзагами — против ветра. Судно то и дело меняет курс.
Солнце… Я ловил тонкий лучик, падающий через щель. Утром он был слева, к вечеру полз направо. Значит, нос смотрит примерно на юг, с небольшим отклонением к западу.
Юг. Чёрное море.
— Анатолия, — прошептал я. — Турецкий берег.
— Чего? — отозвался Лукьян, вытирая рот рукавом. Его зеленоватое лицо в полумраке казалось маской мертвеца.
— На юг идем, говорю. К туркам в самое логово.
Лукьян шмыгнул носом.
— Я слыхал… там, на торгу… — начал он слабым голосом. — Пока тебя щупали, перетирал я с одним служкой.
Я насторожился. Лукьян был трусоват и слаб телом, но уши у него были, что локаторы.
— Ну? И что выведал?
— Хозяина нашего нового Мехмедом величают, — прошептал толмач. — Он из Синопа.
Синоп. Хмм… Я порылся в памяти из двадцать первого века. Вроде слышал такое название. Город на севере Турции, на полуострове. Порт. Крепость.
— И чем этот Мехмед промышляет? — спросил я. — Галеры строит? Или шёлком торгует?
— Вином, — выдавил Лукьян и тут же икнул.
Я хмыкнул, едва не поперхнувшись сухарем.
— Брешешь. Мусульманин — и с вином водился? Серьёзно?
— Ну… так-то оно так… — Лукьян поерзал, устраиваясь удобнее у стены. — Но служка сказывал, у него виноградники свои в горах. И давильни. Он, мол, сам не пьет — ни капли. Он, дескать, продает. Генуэзцам, нам, грешным, да и своим, кто не так строг в вере, из-под полы.
Я усмехнулся в темноту, чувствуя, как уголки губ сами тянутся вверх. Деньги не пахнут, даже если отдают кисловатым брожением запретного плода. Лицемерный сукин сын этот Мехмед — и тем понятнее его повадки. Значит, с ним можно иметь дело. Или хотя бы нащупать его логику, как трещину в камне. Человек, который ради прибыли готов подвинуть религиозные догматы, обычно прагматичен и предсказуем в своей жадности. И это давало крохотную, но упрямую надежду.
— Винодел, значит… — протянул я. — Не гончаром или печником батрачить, но… Это определённо лучше, чем каменоломня. Виноград давить, пританцовывая — не кайлом махать.
— Ага… — Лукьян снова сморщился, его опять замутило. — Если доплывем.
На третьи сутки атмосфера в трюме стала невыносимой. Лохани для справления нужды изрядно наполнились — никто ни разу не приходил их вынести и опорожнить.
Вонь стояла такая, что резала глаза. Смрад человеческих отходов смешивался с запахом просмоленного дерева и затхлостью. Сразу вспомнилась галера. Я дышал через раз, стараясь не втягивать носом эту отраву.
Унижение. Вот что жгло сильнее всего. Гадить прилюдно, сидя на цепи, как пёс…
Мысли постоянно возвращались к Даниле.
Я закрывал глаза и видел его спину, исчезающую в толпе вслед за покупателем из каменоломен. Видел его глаза, полные обречённости.
Совесть грызла меня. Я должен был что-то придумать. Должен был вцепиться в него, не отпускать. Мы же команда. Мы же железо грызли вместе! А теперь он там, долбит камень, глотает известковую пыль и харкает кровью, а я тут размышляю о винограде.
— Сука… — выдохнул я, ударив кулаком по доске.
Боль отрезвила. Саможаление — путь в никуда. Данила сильный. Он мужик жилистый, двужильный. Может, выдюжит. Может, сбежит — я очень на это надеюсь. А мне надо о своей шкуре думать. Если я тут сдохну от тоски или какой инфекции, ему точно легче не станет. Я стиснул зубы, заставляя мысли идти ровно, без срывов.
И затем я заставил себя сосредоточиться на звуках.
Корабль скрипел. Волны били в борт всё настойчивее. Качка изменилась — стала резче, рубленой. Волнение усиливалось. Но это была не штормовая болтанка, а просто свежая погода открытого моря — тяжёлая, ровная, без паники, но с постоянным давлением.
— Терпи, толмач, — бросил я Лукьяну, который лежал пластом, тяжело сглатывая и сдерживая рвоту. — Скоро придём.