— Дальше, Карп, будет самое сложное, — ответил я шёпотом. — Подпилили до нужного состояния — сломали. Но с умом…
— И что, что сломали? — прервал мою пламенную речь Тимоха. — Кандалы-то на ногах останутся.
— Не перебивай, я не договорил. Останутся. Но мы сможем ходить. Сможем встать. Сможем драться.
Я помолчал, пытаясь собраться с мыслями, хотя получалось жиденько. Отчаяния от непрекращающегося стресса и физической боли в моём плане действительно было больше, чем трезвого рассудка. — Раньше времени рвать нельзя. Заметят — погибель. Нужно ждать. Ждать, когда будем максимально близко к берегу. Или когда начнётся суматоха. Шторм ли, бой ли — не важно. Главное — хаос. Мы не на приятном отдыхе на море — рабы мы, у которых за бортом тоже неспокойно. Хотя в чём-то нам это на руку.
— А охрана? — Карп был реалистом. — Их там наверху двадцать-тридцать рыл. Сытых. С саблями. А мы — доходяги босые, еле миску с едой в руках держим.
— В том-то и дело, — кивнул я. — В лобовую нам их не взять. Только хитростью. Если шторм или бой — это одно: в чём-то попроще, но и рискованнее. А ежели обычный день… Дождаться ночи. Когда большая часть будет спать. Передушить тех, кто в трюме и караульных сзади. В самом начале пересменки. Тихо, без шума. И тогда…
Я посмотрел на квадрат порта, где чернела ночная вода.
— Тогда за борт. Вплавь. К берегу. Изо всех сил.
План был дырявый, как мой кафтан. Но другого не было. Альтернатива — рабский рынок и медленная смерть на чужбине.
— За борт так за борт, — буркнул Карп. — Всяко лучше, чем тут гнить. Холодная вода бодрит.
— Только кольца нужно дотереть, — напомнил я. — Ещё работы непочатый край. Так что давайте, братцы, поднажмём.
Шорох металла о металл возобновился.
Ш-ш-ш… Ш-ш-ш…
Это был звук нашей надежды. Тихий, упорный скрежет зубов, вгрызающихся в тюремную решётку.
Очередная ночь на галере. Время, когда осязание заменяет зрение. Что ни говори, а глаза в условиях постоянной нехватки витамина А не столь функциональны, как подушечки пальцев, становящиеся чувствительнее, чем у взломщика сейфов с механическими замками.
Я скорчился, сидя на жёсткой банке, и в тысячный раз ощупывал свою тайну. Палец медленно скользил по металлу кольца на кандалах, натыкаясь на заветную неровность.
Это была уже не просто царапина. И даже не борозда. Это был, чёрт возьми, настоящий каньон в миниатюре.
Ноготь большого пальца уверенно проваливался внутрь, цепляясь за острые, шершавые края пропила. Я надавил чуть сильнее, проверяя глубину. Примерно треть. Я снял добрую треть толщины этого проклятого, пористого железа. Ещё три, максимум четыре ночи усердной работы, и кольцо ослабнет настолько, что хороший рывок превратит его в разомкнутую подкову.
Три-четыре дня до «активации».
Сердце кольнуло — не от радости, а от холодного осознания, которое накрывало меня всякий раз, когда рабочий азарт отступал.
В голове, словно на монтажном столе, снова и снова прокручивался вероятный план побега. Если это обычный день, как сегодня. Схема была простой, как удар кирпичом: переломить кольца, сняв кандалы с общей цепи, придушить караул — и за борт, словно свободолюбивый дельфин.
Но тут мой внутренний стратег опять упирался лбом в бетонную стену реальности.
Нас на этой плавучей живодерне девяносто измождённых, обозлённых, но прикованных мужиков.
Если, допустим, у моей «артели» — меня, Данилы, Тимохи, Лукьяна и троицы спереди — получится освободиться, то какова судьбы остальных? Чёрт…
Побег будет тихим. Локальным. Мы просто исчезнем в ночи, булькнув в воду.
И когда побег обнаружится при следующем же пересменке, для оставшихся восьмидесяти с лишним человек начнётся филиал ада на земле.
Я живо представил эту картину. Ярость надсмотрщиков, которым нужно выместить злобу за упущенный товар. Показательные казни, возможно. Чтобы неповадно было. Розги, свистящие с утра до ночи. Урезание пайки до нуля. Или начнут перерезать ахиллово сухожилие. Турки — ребята изобретательные, когда дело касается устрашения.
— Сука… — выдохнул я беззвучно в пропитанный потом воротник.
Совесть, эта бесполезная в выживании химера, начала грызть меня изнутри.
Семён сочувствующий кричал, что нельзя бросать товарищей по несчастью. Что мы все здесь в одной лодке, буквально. Что обрекать людей на муки ради собственной шкуры — это сомнительный поступок. С точки зрения этичности.
Семён рационально и холодно возражал: «И что ты предлагаешь? Поднять восстание? С голыми руками против ятаганов и пистолей? Без возможности манёвра? Это будет не бой, а бойня. Мы просто сдохнем, геройски залив палубу кровью. И никакого толку от этого не будет никому — ни здесь, ни в Тихоновском остроге, ни на хуторах, покой которых он охраняет. Да и для начала нужно, чтобы кольца начали пилить все, чтобы поставить всех в известность. Но люди в критических ситуациях ведут себя по-разному. Я не могу за всех ручаться. Из девяноста человек наверняка найдётся хотя бы один, кто захочет вырваться из рабства и получить привилегии, сдав всех причастных. А зачинщики — я и мои ближайшие соседи — сразу отправятся на корм рыбам…»
Я вспомнил Беллу. Её глаза, полные любви, тревоги и надежды. Вспомнил острог, в котором не раз вытаскивал людей из неприятностей благодаря своим знаниям из будущего и смекалке. Вспомнил Лизу и её караваны. У меня есть обязательства. У меня есть цель, ради которой я зубами грыз землю и терпел унижения. Каждый день, проведённый здесь в роли тягловой скотины, уменьшает шансы на то, что я вообще когда-нибудь вернусь.
А потом память подкинула образ Тихона Петровича. Старый сотник, насадивший себя глубже на клинок врага, чтобы забрать того с собой. Он не считал шансы. Он просто сделал то, что должен.
А-а-а, долбаная «проблема вагонетки»!
Спор внутри моей черепной коробки шёл яростный. Синдром спасателя бил меня кулаками по лицу снова и снова. Меня тянуло всех спасти, вытащить, освободить. Невыносимо было оставлять этих людей… Захватить галеру, на всех парусах ворваться в Кафу, паля из пушек по рабскому базару, по всем этим упитанным рожам работорговцев.
Бред. Киношный бред. Причём, родом из Болливуда.
Реальность пахла не порохом и всемирным спасением, а застарелой мочой, размазанным поносом и безнадёгой.
Я сделал глубокий вдох, втягивая спёртый воздух трюма. Нужно смотреть правде в глаза. Я не могу спасти их всех. У меня нет ресурса, нет талантов Майкла Скофилда. Просто нет! Попытка организации массового побега — это гарантированный провал и смерть.
Единственное, что я могу сделать полезного для этого мира — это выжить самому, добраться до своих, набраться сил и железа, а потом… потом вернуться. Вернуться с эскадрой стругов, с пушками, с злыми донцами и выжечь эту работорговую заразу калёным железом. Сделать так, чтобы эти галеры полыхали факелами от самого Стамбула до устья Дона. Мне хочется верить, что я это смогу.
Это будет месть. Долгая, холодная, но настоящая. А сейчас… сейчас придётся быть сухой прагматичной натурой.
Успокоив совесть этой сделкой с будущим, я переключил мозг в режим наблюдателя. Эмоции в сторону. Только факты.
Я наблюдал за охраной непрерывно. Копил данные по крупицам, складывал их в голове как пазл. Старался запоминать что-то полезное из подслушанного Лукьяном на турецком.
У них была система. И, как любая система, завязанная на человеческом факторе, она имела люфты.
Два караульных непосредственно в трюме. Всегда двое. Это правило. Вечером, сразу после заката, они бодры, ходят вдоль прохода, светят фонарём (то есть, масляной лампой) в лица, проверяют, не сдох ли кто. Но ближе к полуночи, по ощущениям, их энтузиазм угасает. Они садятся на входе или на выходе (чаще — на выходе, с кормовой стороны), ставят фонарь на то, что рядом — бочонок с гвоздями или ящик с мелкими запасными частями — и начинают клевать носом.
Воняет тут знатно, духота такая, что и здорового сморит, а они перед вахтой наверняка плотно жрут. Физиология работает на нас.
Примерно часа через два после начала этой «сидячей вахты», один из них, как правило, встаёт — отлить, либо попить. Бочка с водой для охраны стоит в носовой части трюма, у самого трапа. Он бредёт туда, шаркая сапогами по доскам.
Второй остаётся на корме, один, полудрёме. Затем меняются ролями, второй возвращается и снова вдвоём дремлют.
Вне трюма с гребцами ситуация была схожей.
Смена караула на палубе происходит на закате. Свежая четвёрка левендов заступает на пост с важным видом. Двое топчутся в носовой части, двое — на корме, у фальшбортов. Первый час они честно изображают бдительность, курсируют вдоль бортов, поглядывая на воду. Но море усыпляет. Мерный плеск волн, покачивание — лучшая колыбельная. После полуночи они расслабляются. Сбиваются в кучки, садятся на бухты канатов. Начинают тихо переговариваться, а то и достают трубки-чибуки, пуская ароматный дым в звёздное небо, хотя на деревянном судне с этим должно быть строго. Но кто им указ ночью?
Ага, наш главный цербер, начальник охраны и правая рука реиса, каждый вечер уходит в свою каюту на корме, тесную каморку рядом с каютой реиса, и запирается там до утра. Его заместитель, рядом, там же, после отбоя тоже предпочитает не высовываться без нужды. Выходит, только если услышит явный шум или крик, чего у нас практически не происходило.
Вся командная вертикаль галеры ночью превращается в вялое, сонное болото. Они уверены в своей безопасности. Кто на них нападёт в прибрежных водах? А рабы в трюме надёжно прикованы. Эта уверенность — их главная слабость.
Я осторожно толкнул локтем Данилу. Тот не спал, я чувствовал, как напряжены его мышцы.
— Спишь? — шепнул я едва слышно.
— Нет, — так же тихо отозвался он. — Думы думаю.
— Слушай сюда. Я всё посчитал. У них порядок — как часы, ни на минуту не сбиваются. Каждую ночь одно и то же.
Я быстро, сжато обрисовал ему расклад по караульным. Про разрыв во времени, про сонливость, про отсутствие командиров.
— Они расслаблены, Данила. Они не ждут. Друг друга на разных постах не окликают, общаются только между собой на постах, но чаще — спят вполглаза. Если мы всё сделаем тихо, у нас будет фора. До пересменка, пока они сообразят, что к чему. Главное — сделать всё как можно ближе к началу смены. Вырубить, скрутить шеи трюмным и носовым — итого всего четыре левенда. С передней части и будем бесшумно спускаться в воду, чтобы подальше от всех турков на корме, начиная со старших. В случае скорого обнаружения разворачивать такую махину в темноте, искать в воде несколько голов — дураков нет. Им проще списать нас как наказанных утопленников, а про своих четверых сказать, что они внезапно слегли с поносом и померли, чем поднимать тревогу и получать нагоняй от старшего реиса за потерю бойцов и товара.
Данила помолчал, переваривая.
— А берег? — его голос дрогнул. — Далеко ли? Доплывём ли с кандалами? Грек этот… не набрехал?
— Не набрехал, — уверенно ответил я. — Я сам видел в щель, когда на волне поднимало. Костры горят. Огни. Расстояние — ну, полверсты от силы. Может, чуть больше. Для мужика, который хочет жить, это ерунда. Даже с железом на ногах. На спине поплывём, тихонько. Вода сейчас терпимая, не слишком прохладная.
— Полверсты… — прошептал Данила, словно пробуя расстояние на вкус. — Это можно. Это сдюжим.
В темноте снова повисла пауза. Я знал, о чём он думает. О том же, о чём и я полчаса назад.
— А остальные? — спросил он наконец. Глухо, с болью, окинув взглядом трюм. — Их же…
— Не думай, — оборвал я его жёстче, чем следовало. — Забудь. Мы не всесильные, Данила. Мы не можем вытащить всех. Если начнём возиться, будить весь трюм — нас положат прямо здесь, на банках. И их, и нас.
Меня самого мутило от собственных слов, но я продолжал давить, вбивая гвозди в крышку гроба своей совести.
— Мы спасаем свою братию, кто успеет перетереть кольцо. Всё. Это не мы остальных бросаем, брат. Это судьба такая. А грех этот пусть на тех ложится, кто нас в цепи заковал.
Данила шумно выдохнул носом, но спорить не стал. Он был мужик земной, понимал, что к чему. Жалость — плохой попутчик, когда идёшь по краю пропасти.
— Добро, — буркнул он. — Наши так наши. Тимоха почти готов, я своё звено догрызаю. Братья вроде тоже
— Я тоже, — кивнул я. — План готов, железо на подходе. Осталось только ночь выбрать. Чтоб и берег был рядом, и волны не было большой, и караульные не бесились.
Впереди был очередной день каторжного труда. Очередной день унижений, дерьма, мочи, рыбьих голов и боли в спине. Но теперь это была не безнадёжная мука, а просто цена билета.
Я нащупал на грязной, иссохшей груди костяной амулет. Он был тёплым, словно живое сердце. Я сжал его в кулаке так, что грани впились в ладонь.
— Подожди ещё немного, Белла, — прошептал я в темноту, и слова эти потонули в храпе и стонах спящего трюма. — Я скоро. Я обязательно выберусь.
Обычно раннее утро на нашей плавучей каторге приходило предсказуемо, как похмелье после корпоратива — с тупым, мерным гулом барабана, вбивающим ритм в ещё не проснувшееся сознание. Но сегодня всё пошло наперекосяк. Вместо привычного «бум» и окатки прохладной солёной водой для пробуждения, словно с небес, обрушился визг.
Не крик, не команда, а именно визг — тонкий, срывающийся на фальцет, пропитанный таким животным ужасом, что у меня моментально свело лопатки. Вперёдсмотрящий на мачте орал так, будто увидел самого Слендермена, пришедшего по его душу. Трюм, ещё секунду назад наполненный сонным сопением и запахом прелой мочи, взорвался движением. Люди вскидывались на банках, гремели цепями, таращили глаза в темноту. Все мы, от последнего крестьянина до битого жизнью стрельца, нутром чуяли — так кричат только перед смертью.
По палубе загрохотали десятки ног. Топот слился в сплошной гул, перекрываемый лязгом выхватываемого железа и хриплыми, лающими приказами. И тут сквозь этот хаос прорвалось одно слово. То самое, от которого сердце сначала споткнулось, пропустив удар, а потом заколотилось о рёбра, как пойманная птица в клетке.
— Kazak! Kazak şayka! — надрывался матрос где-то на корме, захлёбываясь собственной слюной и страхом.
Казак. Чайка. Было несложно догадаться и без Лукьяна.
Я метнулся к вёсельному порту, натянув цепь до предела. Квадрат света выхватывал кусок предрассветной мглы, серой и зыбкой, как скисшее молоко. Но там, на границе воды и неба, уже происходило движение.
Из утреннего тумана, подсвеченного первыми, робкими лучами солнца, выныривали тени. Длинные, приземистые, хищные. Они шли низко над водой, словно морские змеи. Один силуэт, второй, пятый… Я начал считать, сбился на десятке, начал снова. Пятнадцать? Двадцать? Целая стая.
Казачьи чайки.
Я узнал их мгновенно, хотя видел раньше только на картинках в учебниках истории да слышал в байках пластуна Никифора. Плоскодонные, юркие, с бортами, обшитыми пучками камыша — фашинами, которые и стрелу задержат, и пулю на излёте, и дополнительную плавучесть дадут. Мачты невысокие, паруса похожи на крылья гигантских бабочек, но сейчас они шли на вёслах. И шли страшно — быстро, слаженно, целеустремлённо. В каждой лодке сидело человек по пятьдесят таких же, как я, только свободных, уверенных и вооружённых до зубов. Для них наша неповоротливая галера была не грозным военным кораблём, а жирной, неповоротливой свиньёй.
По трюму пронёсся новый звук. Раньше я ненавидел его всей душой, мечтал, чтобы этот инструмент рассохся или сгорел, но сейчас, впервые за недели плена, он вызвал во мне дикий, почти щенячий восторг.
Тр-р-р-р-р-р!
Барабан бил не мерно, не размеренно. Он захлёбывался. Дробь была такой частой, что удары сливались в сплошную трель, напоминающую пулемётную очередь. Мальчишка-барабанщик на носу колотил с остекленевшими глазами, словно от этого зависело, взойдёт ли сегодня солнце. А для него оно, по сути, и зависело.
Это был сигнал «полный ход». Аварийный режим. Форсаж. Спасай свою жепу, кто может.