— Глядите сюда, — зашептал я, указывая на кольцо моего ножного браслета, через которое пропущена длинная общая цепь. — Это самое слабое место. Железо здесь дрянное. Я кузнеца нашего, Ерофея, помню, он бы таким только свиней пугать стал. Оно пористое. С раковинами. Турки его, видать, недокаливают или шлака много оставляют.
Я провёл пальцем по шершавой поверхности металла кольца.
— Это не сталь, братья. Это, считай, железная губка. А с другой стороны, звенья цепи не идеально гладкие, а с углами и зазубринами. Видать, клепали на скорую руку. Если взять одно место — слабое кольцо на кандале — и начать по нему шоркать зазубринами звена общей цепи… Постепенно. Каждую ночь. Монотонно.
— И что будет? — буркнул Тимоха недоверчиво.
— Победа будет, — отрезал я, моя уверенность звучала весомо. — Вода камень точит, слыхали? А железо железо точит ещё быстрее. Туда-сюда. В одном и том же месте — там появится канавка. Борозда. Она будет углубляться. Металл там истончится. Сечение ослабнет. И когда придёт час… когда нам понадобится сила… мы просто дёрнем. Резко. И оно лопнет там, где тонко.
Наступила тишина. Слышно было только, как сопит во сне кто-то на соседнем ряду да плещется вода за бортом.
Соседи смотрели на массивные звенья цепи, покрытые ржавчиной и маслянистой грязью, на кольца. В их глазах читалось сомнение размером с эту самую галеру. Идея казалась им дикой, невозможной. Как если бы я предложил вычерпать море ложкой.
— Семён… — начал было Данила. — Ты, конечно, голова, но…
— Мы ничего не теряем, — перебил я жёстко. — Кроме сна. А время у нас есть. Пока плывём — есть. Иначе что? Сдохнуть тут, на банке, в собственном дерьме? Или ждать рынка в Кафе? Надо попытаться.
Я посмотрел каждому в глаза.
— Я начну сегодня. Сам, у своего кольца. А вы глядите. Если через пару дней толку никакого не будет — плюнете мне в рожу и назовёте дураком. Но по крайней мере мы будем знать, что попытались спастись.
— А что дальше делать? — спросил Тимоха.
— Сначала с цепью управимся, а как подпилим настолько, что останется только переломить, тогда и решим, что дальше. Я тем временем обдумаю пути, — прошептал я уверенно.
Карп отвернулся, хмыкнув в усы, но промолчал — значит, возражать не стал. Данила вздохнул и отвёл взгляд.
— Делай что хошь, есаул. Только агу не накличь. Если заметят, что возимся — шкуру спустят и за борт.
Одобрение так себе, но лучше, чем ничего.
Я устроился на банке поудобнее, подтянув правую ногу. Поза была неестественной, мышцы бедра сразу заныли, но я нашёл упор.
Кольцо моего кандала легло на звено общей цепи. Железо к железу. Холод к холоду.
Я плюнул на пальцы, обильно смачивая место контакта слюной. Жалкая смазка, но она должна была хоть немного приглушить звук. Сухое трение дало бы скрежет, который в ночной тишине прозвучал бы как выстрел. А слюна — она вязкая.
И я начал.
Туда-сюда. Туда-сюда.
Короткие, едва заметные движения. Сантиметр хода. Я прижимал кромку своего кольца к боку звена и шоркал.
Звук получался тихим. «Шширк… шширк… шширк…» Он тонул в общем фоне трюма — в дыхании, храпе и сопении десятков людей, в скрипе рангоута, в плеске волн. Я подстраивался под этот ритм. Кто-то захрапел погромче — я надавил сильнее. Кто-то заворочался — я замер.
Это было похоже на медитацию. Или на мастурбацию, прости господи, только вместо удовольствия — стёртые пальцы и ноющая нога.
В голове всплыл образ Энди Дюфрейна из «Побега из Шоушенка». Тот парень ковырял стену маленьким геологическим молотком годами, вынося мусор в карманах. Крошка за крошкой. Терпение и время. А потом ещё прополз большое расстояние в сточной трубе на пути к свободе.
У меня не было молотка. У меня не было годов. У меня были куски ржавого железа, моя слюна и моё упорство в борьбе за жизнь.
А вот дерьма с мочой — хоть отбавляй: куда ни ступи, везде оно, день и ночь, похлеще, чем у Энди в его сточной трубе.
Первая ночь прошла в аду. Рука затекла так, что я перестал её чувствовать. Спина, и так истерзанная греблей, ныла немилосердно. Я тёр, пока глаза не начали слипаться, пока пальцы не свело судорогой.
Под утро, когда серый свет начал просачиваться в порты, я ощупал кольцо.
Ничего. Даже царапины не чувствуется. Только ржавчину немного стёр.
Разочарование накатило душной волной. Может, они правы? Может, я и правда рехнулся, возомнив себя графом Монте-Кристо? Это кованое железо, Семён. Оно держало людей столетиями.
«Ещё сотню движений, — приказал я себе беспощадно. — Просто ещё сотню. Не ной».
Вторая ночь была такой же. Я тёр с упорством маньяка, стирая кожу на пальцах. Тимоха, проснувшись по нужде, посмотрел на мои манипуляции, вздохнул и отвернулся к переборке. В его спине читалось: «Упрямый баран. Спал бы лучше, набирался сил».
На третью ночь я едва не сдался. Прогресс не нащупывался. Металл казался монолитом, несокрушимым и вечным. Я чувствовал себя мухой, которая бьётся в стекло. Но останавливаться было нельзя. Есть понятная цель, где ставка — жизнь.
Я тёр, стиснув зубы, представляя, что стираю не металл, а глотки тех, кто нас сюда загнал.
На рассвете четвёртого дня, когда барабанщик на палубе только-только почесал ухо, готовясь ударить в свой проклятый инструмент, я привычно потянулся проверить результат.
Провёл ногтем по кольцу.
И ноготь зацепился…
Меня словно током ударило. Сон как рукой сняло. Я провёл ещё раз. Медленно. Вдумчиво.
Там была борозда. Крохотная. Едва ощутимая. Мелкая, как волосок. Но это была она. Ямка. Углубление в теле металла. Я протёр «пропил» — звено действительно вгрызлось в моё кольцо.
Работает.
Твою мать, это работает!
Сердце заколотилось о рёбра, как пойманная птица. Я толкнул Данилу.
— Просыпайся, — шепнул я. Голос дрожал.
Казак разлепил веки, мутно глядя на меня.
— Опять ты? Чего тебе?
— Руку дай.
Он нехотя протянул ладонь. Я взял его палец, шершавый, мозолистый, и приложил к кольцу.
— Чуешь? Медленно пройдись, ногтём поскреби.
Данила поводил пальцем. Сначала бездумно, потом замер. Нахмурился. Провёл ещё раз, нажимая ногтём. В потёмках его лицо изменилось. Сонная одурь слетела, глаза распахнулись. Он резко повернул голову ко мне. В его взгляде вспыхнуло что-то такое… жадное. Голодное.
— Семён… — выдохнул он. — Дьявол тебя раздери… Есть.
— Я же говорил, — меня распирало от торжества, хоть я и старался держать лицо кирпичом. — Губка, а не железо.
Данила ещё раз погладил зазубрину, словно это была женская грудь, а не кусок грязного металла.
— Объясни, — потребовал он коротко. — Как делать-то?
Следующей ночью галера спала, а наша банка работала.
Данила устроился удобно для процесса, кряхтя, поплевал на железо и принялся за дело. У него получалось даже лучше — сказывалась крестьянская привычка к монотонному труду. Вскоре к нам присоединился и Тимоха.
Шширк… шширк…
А затем с задней лавки потянулся Лукьян. И трое наших соседей спереди тоже принялись за свои кольца: Карп, Гришка и грек. Двое соседей Лукьяна по банке были из числа «стариков»: они знали о нашей затее, но были очень запуганы и их воля к жизни за время рабства была окончательно сломлена. Поэтому они не стали участвовать в нашем «проекте».
Процесс пошёл. Теперь мы не просто отбывали номер. У нас была цель. Каждую ночь канавки становились глубже на волосок. Мы грызли это железо коллективным зубом, подбадривая друг друга, смазывая металл слюной и ненавистью. Мы строили свой тоннель, миллиметр за миллиметром. И с каждым «шширком» слово «Кафа» пугало уже чуть меньше.
Сквозь квадратный проём в борту я видел, как медленно меняется цвет воды. С иссиня-чёрной, бездонной бездны открытого моря она становилась бирюзовой, местами мутной от песка. Мы шли каботажем. Турки жались к берегу, словно нашкодившие коты к тёплой печке, боясь получить пинка от разгулявшейся стихии.
Иногда в мареве горячего воздуха проступала тёмная, неровная полоса. Земля.
Это зрелище действовало на меня странно. Вроде бы радость — вот она, твердь, до которой рукой подать, если смотреть, например, через мою подзорную трубу (которая, увы, осталась у какого-нибудь бородатого мародёра). Но с другой стороны, эта близость была изощрённой пыткой. Земля была рядом, но между мной и спасительным пляжем лежали метры солёной воды, крепкий дубовый борт и, самое главное, проклятая цепь, приковывающая меня к банке надёжнее, чем ипотека к нелюбимой работе.
Я смотрел на эту полоску суши, щурясь от солнца и соли, и злился. Злился на себя, на турков, на судьбу-злодейку. Но злость эта была холодной, расчетливой. Там, на берегу, есть жизнь. Там не воняет мочой и калом. Там можно ходить в полный рост. И пока я вижу этот берег, пока галера не ушла в открытое море, у меня есть шанс. Призрачный, как туман над утренней рекой, но шанс.
Во время передышки я заметил, как двое матросов неподалёку драили палубу. Мерное шкрябанье и плеск воды смешивались с глухой турецкой речью. Вдруг Лукьян ткнул меня в бок.
— Семён, — прошептал он. — Слушай. Мне кажется, я малость понимаю речь тех двоих.
Я покосился на него.
— С каких это пор?
— Да нахватался турецкого в прошлой жизни… — буркнул он. — Не всё, но смысл ловлю, когда слова говорят разборчиво и медленно. А на галере это не часто бывает.
Он на секунду прислушался, потом заговорил тише, почти беззвучно, пересказывая:
— Стало быть, жалуются: море нынче злое. Как баба: то приголубит, то ударит…
Он сделал паузу, оглянувшись по сторонам.
— Про Кафу что-то сказывают, не разобрал. Боятся, что ветер переменится. Если с севера задует — худо будет. Волна поднимется.
Я сжал зубы.
— А дальше?
— Говорят, галера наша дрянная… борт низкий. Потому и жмутся к берегу. Реис, мол, не дурак — знает, что в открытом море им не сдобровать.
Лукьян затих, снова вслушиваясь, затем добавил:
— Если качнёт сильнее — воды наберёт. И всё. Погибель. Подумал, тебе это может быть как-то полезно для нашего дела.
Я прислонился к борту, переваривая услышанное. Информация была ценнее золота. Значит, галера — хрупкая. Она боится шторма так же, как мы боимся плети. Любая серьезная волна для неё — смертный приговор. Галера просто черпнёт воды через вёсельные порты, и мы все дружно пойдем на дно, прикованные к своим местам. Уютная перспектива.
С другой стороны, этот страх играл нам на руку. Пока они боятся утонуть, они держатся берега. А берег до Кафы — это наша единственная надежда на спасение, если (или когда) мы всё-таки избавимся от оков.
За неделю я научился различать в сумятице движений нашего каравана определнный порядок. Иногда, когда угол зрения позволял, я видел соседние галеры. Длинные, хищные силуэты скользили по воде, выбрасывая сотни вёсел, как лапы гигантских насекомых. Раз, два, и ещё одна чуть поодаль…
Я считал: три с ближайшей стороны и, вроде как, ещё три с противоположной. Семь галер. Неплохая эскадра…
А ещё эти перерывы.
— Дур! — орал надсмотрщик, и вёсла замирали.
Галеры сходились бортами для обмена новостями или припасами. И когда это происходило с моей стороны, я в такие моменты превращался в один сплошной глаз и ухо. Я следил за матросами, перекидывающими канаты. Ловил жесты командиров. Вот этот толстый в богатом халате машет рукой в сторону берега — спорят о маршруте? Или тот, с пером на чалме, тычет пальцем в небо, где собираются подозрительные тучи? Каждая деталь, каждый жест укладывались в моей голове в копилку будущего плана. Я пока не знал, как именно я использую это знание, но нутром чуял — пригодится. Лишним точно не будет.
Прогресс с кольцами шёл. Медленно, мучительно, но шёл. Мы работали как проклятые, только вместо кирки у нас было одно-единственное кольцо кандалов.
Днём, когда барабан задавал ритм и вёсла рвали воду, я незаметно пилил с помощью ног, как и мои товарищи по несчастью.
Шширк… шширк…
Ритм скрывал скрежет. Вибрация корпуса маскировала дрожь. Ага ходил по мостику, поглядывая на спины, но ему и в голову не приходило смотреть на ноги.
В перерывах мы сидели, сгорбившись, делая вид, что охвачены дремотой или выбираем вшей, а сами, прикрываясь тряпьём, тёрли, тёрли, тёрли.
Но самым главным стахановцем нашей подпольной артели оказался Лукьян. Этот мелкий мужичок работал энергичнее всех нас. Его руки, привыкшие к тонкой работе до плена, двигались с машинной точностью.
— Семён, — шепнул он как-то под утро, толкая меня в плечо. — Глянь-ка.
Я отклонился назад, нащупал кольцо. Провел пальцем.
Сердце пропустило удар. Канавка была глубокой. Ноготь проваливался в неё уверенно, цепляясь за края. Звено толщиной в палец уже потеряло добрую четверть своей прочности.
— Ещё немного, — выдохнул я. — Ещё дней шесть, и эта дрянь лопнет, если дёрнуть как следует.
— Шесть дней… — эхом отозвался Данила. — Дойдём ли? Говорят, Кафа уже близко.
Грек с передней банки — тот самый старый рыбак — подтвердил наши опасения. Данила как-то умудрился с ним объясниться на пальцах во время раздачи похлёбки. Рыбак показал на пальцах: пять, может, шесть восходов. Если ветер не подует в морду.
Время сжималось, как шагреневая кожа. Мы грызли металл, а металл грыз нас, выматывая последние силы. Но мысль о том, что мы уже не просто бессловесный скот, а диверсионная группа, придавала сил лучше любой каши с рыбьими головами.
Один вечер врезался мне в память особенно ярко.
Мы шли курсом на запад, солнце садилось прямо в море, по левому борту. Огромный багровый диск коснулся воды, и трюм мгновенно преобразился. Лучи пробили вёсельные порты, заливая всё внутри фантастическим, нереальным светом. Грязные, потные тела, ржавые цепи, отполированное дерево вёсел — всё окрасилось в красно-золотые тона.
В этой грязи и вони вдруг возникла красота. Дикая, первобытная, равнодушная к нашим страданиям. Она существовала сама по себе, там, за бортом. Этот свет не знал о кандалах и плетях. Он просто был. Я смотрел на этот закат, щурясь от яркого света, и чувствовал, как внутри поднимается ком. То ли слёзы, то ли злость, перемешанная с восхищением.
— Красиво, зараза, — прохрипел Карп, не отрываясь от весла.
— Красиво, — согласился я. — Только не для нас эта красота. Пока не для нас.
Ночью, когда смена караула уже прошла и на палубе воцарилась относительная тишина, Карп снова подал голос.
— Слушай, есаул… — начал он, отклонившись назад и глядя в темноту перед собой. — Допустим, перетрём мы эти чёртовы кольца. Лопнут они. А дальше-то что?
Вопрос повис в воздухе — увесистый, как сырой канат. Будто и не слова это были, а что-то осязаемое, что можно было потрогать рукой и не суметь оттолкнуть.
Данила и Тимоха, наш «гроза мумий», перестали шевелиться. Лукьян, ковырявшийся пальцем в носу, замер. Гришка чуть сильнее повернул голову назад, словно ловя мой ответ ещё до того, как я его скажу. Грек остался сидеть неподвижно, но насторожился, пытаясь понять нашу речь самостоятельно.
Они ждали. И хуже всего — верили.
Верили спокойно, без суеты, без лишних слов. Как верят тому, кто уже не раз вытаскивал их из передряги. Как верят не в человека даже, а в саму возможность спасения, за которую этот человек держится. Я почти физически всем нутром чувствовал этот взгляд, упёршийся в меня, как в стену, которая должна выдержать. Команда верила, что я сейчас скажу нечто волшебное, и всё встанет на свои места. Как у фокусника — туз в рукаве.
Я невольно сжал пальцы, будто и правда мог нащупать там карту.
Но… пусто. Если честно, никакого туза не было. Только смутный, едва различимый набросок — больше ощущение, чем мысль. Несколько обрывков, не склеенных в целое. Да ещё упрямая, глупая надежда, перемешанная с холодным пониманием, чем всё это может кончиться, насколько высок риск и о.
Я просто твёрдо знал, что надо попытаться спастись — впереди нас не ждало ничего хорошего. Отчаянные, судорожные попытки, скажете вы? Возможно. Но я должен был делать то, что должен. В прошлой жизни, с детства, я вырос на таких реально существующих примерах силы, воли и мужественности, как великий Чак Норрис, и это определяло мой дух в кризисных ситуациях.
…
Надо было им что-то ответить…