К книге
Ясырь 1Глава 16
59%
Глава 16
16

Я размышлял о причудах судьбы.

Карьера… Забавная штука.

В той жизни, что теперь казалась сном безумца, я был продавцом бытовой техники. Впаривал людям товары, навязывал кредиты и расширенную гарантию. Неплохо жил, сыто. Потом — бац! — и я в теле казака. Семён. Затем — десятник. Наказной сотник. Есаул. Человек, к которому прислушивался целый гарнизон. Я жал руку князю Голицыну, решал вопросы государственной важности. Я спал в шелковых простынях с одной из богатейших женщин Москвы, и она смотрела на меня с восхищением.

Социальный лифт, говорите? О да, он сработал. Только трос оборвался, и кабина со свистом улетела в подвал, пробила пол и застряла где-то в преисподней.

От столичного решалы до раба на галере, жрущего рыбьи головы.

«Жизнь непредсказуема», — в очередной раз подумал я, вытирая жирные пальцы о драные штаны. Горькая ирония была единственной приправой к моему ужину.

* * *

Когда солнце окончательно падало в воду, наступало время расплаты с организмом.

Напряжение уходило, оставляя место тупой, ноющей боли. Руки тряслись мелкой, противной дрожью — такой, что даже удержать совиное пёрышко было бы задачей для сапера. Спина отказывалась разгибаться до конца, застыв в привычном полусогнутом положении гребца. Казалось, позвонки срослись под этим углом навсегда.

Я смотрел на свои ладони при тусклом свете масляного фонаря, который вешали на мачту. Зрелище не для слабонервных.

Кожа давно сошла. Потом наросла и снова сошла. Теперь это была сплошная кровавая каша, месиво из лопнувших мозолей, сукровицы и грязи. Я оторвал от подола и без того короткой рубахи еще пару лоскутов. Зубами и одной рукой кое-как, морщась от боли, обмотал ладони. Ткань тут же пропиталась красным. За ночь присохнет, утром придется отдирать с мясом.

Ничего. Кожа — расходный материал. Главное — сухожилия целы.

А вот спина… След от тростины горел огнём. Любое движение отзывалось там резкой вспышкой, будто под кожу загнали раскалённый крючок и время от времени медленно тянули его, цепляя живое. Мышцы вокруг сводило, они сокращались сами по себе, словно пытались отдёрнуться от удара, который уже случился. Стоило чуть сильнее вдохнуть — и по хребту прокатывалась новая волна, тупая в глубине и острая по краям, как лезвие.

Соль и пот разъедали рану, въедались в неё, как в живое мясо, и жгли так, что хотелось содрать с себя кожу вместе с этой болью. Казалось, вся спина стала одним сплошным нервом — без защиты, без передышки, без права забыть.

По уровню боли и её непрерывности я ощущал себя, словно угодил в сети к Коллекционеру…

* * *

Я скрючился, насколько позволяли кандалы и теснота, подтянув колени к груди и обхватив их руками, чтобы хоть немного согреться.

Я сидел в собственной моче и дерьме соседа, вонял хуже дохлой собаки, моё тело превратилось в комок боли. Но я дышал. Я смотрел в темноту и понимал: я не сломался.

Вспомнил одного мужика из пленных на нашей галере. Крестьянин, здоровый, с редкой, местами выдранной бородой. Уже на третий день он не выдержал. Когда помощник аги проходил мимо, раздавая подзатыльники, у мужика просто «сорвало резьбу».

Он вскочил, насколько позволяли кандалы на ногах. Дико, по-звериному взревел. Рванул на груди рубаху и бросился вперед, на длину цепи, пытаясь вцепиться надсмотрщику в глотку. Глаза белые, пена на губах.

Это не был бунт. Это было самоубийство отчаяния.

Надсмотрщик даже не испугался. Он просто отшагнул назад, недосягаемый для короткой цепи. А потом к мужику подошел ага. Спокойно. Буднично.

Удар ятаганом был быстрым и точным. Голова почти отделилась от тела. Кровь хлестнула фонтаном, заливая скамью, соседей, пол. Тело сразу рухнуло обратно на банку, ещё дёргалось какое-то время, скребя ногтями по доскам, а потом затихло.

Его отцепили и выкинули за борт через пять минут. Кровь стекла в щели палубного настила, впиталась в темное, ненасытное дерево, став частью истории этого корабля.

Он выбрал быструю дорогу.

Я выбрал долгую. Как и большинство из нас.

Я погладил костяной амулет на груди.

— Будем жить, — прошептал я в темноту. — Назло вам всем, суки, будем жить.

* * *

В целом, ночь на галере — время странное. В котором есть лишь глухая, неподвижная тишина, повисшая после того, как замолк проклятый барабан. Солнце, душившее нас весь день парилкой, свалилось за горизонт, и корпус судна наконец перестал быть раскалённой сковородой.

Надсмотрщики, отработав смену, убрались наверх — к свежему воздуху и пилаву. Непосредственно в нашем зловонном чреве остались лишь двое караульных. Они подвесили к балке тусклый масляный фонарь, свет от которого едва добивал до середины прохода, и устроились на ящиках у кормовой переборки. К полуночи их бдительность обычно скисала, превращаясь в мерное сопение.

Были и другие караульные — спереди и сзади судна.

И вот тогда, в этом зыбком сумраке, ограниченном длиной цепи, начиналась другая жизнь. Подпольная. Настоящая.

Мы переставали быть деталями гребного механизма. Мы снова становились людьми.

Я скосил глаза в сторону.

Данила сидел, сгорбившись, уперев лоб в шершавое древко весла. Днём он молчал, экономя дыхание, но сейчас его губы едва заметно шевелились.

— Варюшка… Машутка… — шелестел он едва слышно.

Имена дочерей. Он перебирал их, как четки. Я знал, что у него их трое, плюс жена, которая осталась на хуторе. Это его якорь. Его молитва. Пока он помнит их лица, он не сдохнет и не превратится в скот. В этом мужицком, молчаливом упрямстве скрывалась такая сила, что, казалось, ею можно разгибать подковы.

А дальше, в самом конце нашей тройки, притулился Тимоха — тот, который напомнил мне какими-то чертами Брендана Фрейзера. «Укротитель мумий» — как я его называл про себя.

Я помнил его в первые дни: рыхлый, как дрожжевое тесто, с испуганными глазами телёнка. Он тогда скулил и всё норовил спрятаться за чужими спинами. Дни на весле и рабском пайке сожрали его жир без остатка. Теперь передо мной сидел почти что крепкий, сбитый, угловатый мужик с бычьей шеей. Кожа на нём висела мешком, зато руки, привыкшие ворочать соху, вцепились в рукоять так, что не оторвёшь. Тимоха спал, сопя носом, и даже во сне его пальцы сжимались и разжимались, повторяя гребок.

С передней банки донёсся тихий скрежет.

Карп, бывший стрелец из Рыльска. Жилистый, сухой, как вяленая вобла. Он повернул голову настолько, насколько позволяла шея. Глаза у него были страшные — выцветшие, словно выгоревшие на солнце, видевшие столько смертей, что счёт давно потерян. Карп не жаловался, не ныл. Он просто ждал. Чего именно — момента, смерти или чуда — я пока не понял.

Рядом с ним возился Гришка. Молодой, горячий казак, лет двадцати, не больше. От него прямо-таки фонило злостью. Этот парень был похож на сжатую пружину, готовую распрямиться и выбить кому-нибудь глаз. Он не смирился. Он каждый день смотрел на спину надсмотрщика с таким выражением, что я удивлялся, как у турка роба на спине не дымится.

Третьим в их ряду сидел грек. Старик-рыбак, которого сцапали где-то у крымского берега. Имени его я не выговорил бы даже с поллитрой, да и по-русски он знал полтора слова. Но язык жестов понимал отлично. Когда наши взгляды встречались, он медленно прикрывал веки и кивал, и в этом жесте было больше понимания, чем в иных философских трактатах.

И был ещё один. Сзади.

— Семён… — раздался едва слышный сип за моим плечом. — Спишь?

Лукьян. Посадский из-под Белгорода. Мелкий, вёрткий мужичонка с лицом, похожим на печёное яблоко. До плена он промышлял каким-то хитрым ремеслом, то ли кожевенным, то ли скорняжным. Физически он был слабее нас всех, но выживал за счёт ума. Цепкого, живого, изворотливого.

— Не сплю, — отозвался я, не поворачивая головы, глядя прямо перед собой в темноту. — Чего тебе?

— Турки сегодня бочки катали на палубе, — зашептал Лукьян быстро, глотая окончания. — Я считал. Воды много запасли. И сухарей мешки таскали. Значит, идти нам ещё долго.

Наблюдатель хренов. Но полезный.

Разговоры эти были опасной игрой. Правила я усвоил быстро и вбил их в головы соседей: шептать только на выдохе, смотреть в пол, не жестикулировать. Если караульный зашевелится или поднимет фонарь — мгновенно «умираем», изображая глубокий сон.

За трёп здесь били больнее, чем за лень. А если ага решит, что мы сговариваемся, — секир-башка всей группе. Им проще новых купить по дешёвке, чем рисковать бунтом.

— Куда прём-то, есаул? Как думаешь? — спросил Гришка с передней лавки, не оборачиваясь. Голос у него дрожал от сдерживаемой ярости. — Неужто в сам Царьград?

Я пожевал пересохшими губами. Вкус во рту стоял мерзкий, словно я неделю жевал медную проволоку.

— Нет, не Царьград, — ответил я тихо. — Берег идём. Слышал я давеча, как кормчий с агой перебрехивались. Кафа.

Слово упало в темноту, как камень в колодец.

Кафа. Феодосия.

Для них это был просто звук, обозначающий ад. Для меня — географическая точка на карте, знакомая по курортным проспектам будущего. Только вместо пляжей, сладкой ваты и пахлавы нас там ждал крупнейший невольничий рынок Причерноморья.

— Кафа… — эхом отозвался Данила. — Слыхал я про неё. Турок-водонос, когда пить давал, тоже пальцем на юг тыкал и скалился: «Кафа, Кафа».

— Далеко это? — спросил проснувшийся Тимоха в темноту.

— Недели две морем, коли ветер попутный и шторма не будет, — подал голос Карп. Он говорил редко, веско, как гвозди забивал. — А коли встречный, так и месяц можем болтаться.

Перспектива болтаться месяц на этой вонючей лохани, прикованным к доске, с рационом из проса, рыбьих голов и не вполне свежей воды, никого не вдохновила. По рядам прошел глухой стон.

— За две недели мы тут все передохнем, — сплюнул Гришка. — Надобно что-то делать.

Вот оно. Главное. То, что висело в спёртом воздухе трюма плотнее, чем запах нечистот.

Желание свободы.

Я чувствовал его кожей. Оно исходило от Данилы, который до боли сжимал кулаки, вспоминая дочек. От Гришки, готового грызть глотки. От Карпа, который при каждом удобном случае ощупывал звенья цепи, ища слабину в ковке. От Лукьяна, который считал бочки.

Все хотели спастись. Все понимали, что рынок — это ещё хуже. Там нас разделят, растащат по разным углам Османской империи, и ищи ветра в поле. Галера — наш единственный шанс, пока мы вместе, пока мы — кулак.

Но между «хочу» и «могу» плескалось Чёрное море и лежала проклятая сталь.

Данила вздохнул так, что рёбра хрустнули.

— Лишь бы выбраться… Хоть ползком, хоть по дну морскому, а к своим бы… Не могу я тут. Душа сохнет.

— Я бы этого агу зубами рвал, — прошипел Гришка. — Пусть потом убьют, но хоть одного с собой забрать.

— Тихо вы, — осадил их Карп. — Караульный шевелится.

Мы замерли. В дальнем конце прохода турок завозился, зевнул, шаркнул сапогом по доскам, поправляя фитиль в фонаре. Тень от балки качнулась, пробежала по нашим лицам, словно щупала: кто тут не спит?

Я прикрыл глаза, изображая спящего, но мозг работал чётко, холодно, перемалывая цифры.

Я считал. Уже не в первый раз.

Всё время в «турне», гребок за гребком, я занимался инвентаризацией.

Нас здесь около девяноста рыл. Гребцов. Основная масса — свежее «мясо», вроде нас, полоняники с последних набегов. Злые, не сломленные, готовые на риск. Есть с десяток «старых» — те, кто сидит на вёслах давно. У этих взгляд потухший, воля выбита плетью, они лишнего движения не сделают. На них надежды нет, но и мешать не станут.

Против нас — экипаж. Человек двадцать левендов, может, двадцать пять (нет возможности видеть всех в полном составе). Сабли, ятаганы, луки. У командиров на корме есть пистоли. Плюс матросы, но те в драку особо не лезут, их дело — паруса. Но могут подсобить своим в случае чего.

Девяносто против тридцати или тридцати с лишним

Соотношение, казалось бы, в нашу пользу. В рукопашной, в тесном пространстве, масса решает. Задавили бы числом, затоптали, задушили бы цепями. Ярости у нас хватит, чтобы разнести эту посудину в щепки.

Но есть одно жирное, ржавое «но».

Цепи, которыми мы все скованы.

Я скосил глаза вниз, на свою лодыжку. Толстое, грубое кольцо. Общая цепь, пропущенная сквозь ушки, уходит в закреплённый на борту рым и запирается на замок в начале и в конце ряда. Ключи у надсмотрщиков.

Без ключей мы — просто рыбы в консервной банке. Яростные, опасные, но обездвиженные шпроты. Мы можем орать, можем бить веслами по воде, но до горла врага не дотянемся.

Вся наша сила, вся наша ненависть упирается в эти проклятые куски железа.

— Цепи, — прошептал я едва слышно, когда караульный снова затих.

— Что цепи? — не понял Лукьян сзади.

— Проблема не в турках, — ответил я, глядя на мерцающий фитиль фонаря. — Охрану мы бы смяли. Проблема в том, как снять железо. Пока мы прикованы — мы не бойцы. Мы мишени.

Карп хмыкнул в темноте.

— Верно мыслишь, есаул. Был бы инструмент… Что-то вроде зубила да молотка. Или крепкий кусок железа. Я бы звено перебил или кольцо. Ржавые они, вроде слабые. Но голыми руками не возьмёшь.

Инструмент. Зубило. Молоток. Обломок железа. Ага… ещё пилу-болгарку извольте.

В нашем нынешнем положении это звучало как «космический корабль». Где на голой палубе, в одних портках, взять кусок калёной стали и молоток? Да и мало того что взять — как с этим работать, не привлекая внимания, когда ты «под колпаком» двадцать четыре на семь?

Блэд.

Но мысль эта засела в голове занозой. Если найти способ перебить звено, кольцо… Или вырвать рымы… Тогда у нас появится шанс. Призрачный, кровавый, но шанс.

Я снова потрогал амулет на груди. Машинально. Неосознанно.

— Будем искать, Карп, — шепнул я. — Смотреть будем. Слушать. Пристально наблюдать. Может, и подвернётся железка. Авось повезёт.

— Будем надеяться, — выдохнул Данила.

Тьма сгустилась. Разговоры стихли. Нужно было спать, копить силы для завтрашнего «бум-бум-бум». Но мозг продолжал крутить варианты, перебирать схему галеры (те части, что были нам визуально доступны), искать уязвимости в этой плывущей тюрьме.

Я не сдамся.

* * *

На следующую ночь, поразмыслив тщательно, когда тишина в трюме сгустилась до состояния киселя, а храп внутренних караульных стал мерным и глубоким, я решил действовать. Мысль, закравшаяся в голову, не давала покоя, зудела, как блоха под рубахой.

Я толкнул локтем Данилу. Тот вздрогнул, открыл глаза.

— Слушай, — шепнул я одними губами, наклоняясь к его уху. — Есть идея. Мы перетрём кольцо у кандалов, через которое проходит цепь.

Казак уставился на меня, как на юродивого, которому привиделся архангел с колбасой. В полумраке его глаза округлились.

— Чего? — переспросил он сипло. — Семён, ты часом умом не тронулся? Перетрём? Чем? Зубами? Пальцами? Али молитвами?

— Железом, — ответил я упрямо. — Нашим же железом.

Я кивнул на свои кандалы.

Тимоха, которому не спалось и он «грел уши» рядом, молча покрутил пальцем у виска. Жест был красноречивее любой проповеди: «Спёкся есаул, поплыл крышей от жары, горя и солёных рыбьих голов». Данила лишь скорбно покачал головой, глядя на меня с жалостью, как на смертельно больного.

— Опомнись, брат, — выдохнул он. — Кольцо это — в палец толщиной, пусть и тощий. Мы его до скончания века тереть будем, и то, боюсь, внукам работу оставим. Это ж кованое железо, не лучина.

Карп с передней банки, услышав возню, медленно повернул голову. Его выцветшие, слезящиеся от соли глаза вперились в меня. Он молчал. Просто смотрел долгим, оценивающим взглядом, словно взвешивал: бред это или в словах есть зерно истины.

Лукьян сзади, скептик и счетовод, высунул нос из темноты:

— А как?

И вот это уже был вопрос по делу, который вызвал у меня довольную улыбку.

Я пододвинулся, стараясь, чтобы цепь не звякнула, и принял важную позу астрофизика, который наконец обнаружил ту самую, редкую по размерам чёрную дыру и собирается гордо сообщить об этом своим коллегам.

Предыдущая главаГлава 16 из 27Следующая глава