К книге
Ясырь 1Глава 15
56%
Глава 15
15

День в нашем новом «проветриваемом офисе» (без кулера, уж извините) начинался не с рассвета. И да, я всё ещё упрямо цеплялся за остатки чувства юмора и самообладания, как за последнюю щепку на воде, чтобы не «утонуть». Я, превозмогая ломящую боль в мышцах, сведённых судорогой, и тупое, давящее изнутри отчаяние, заставлял себя помнить: я не червь из банки для наживки, а человек — живой, думающий, способный выбирать хотя бы отношение к происходящему. Когда пальцы и сгибатели предплечья сводило так, что хотелось выть, а спину словно стягивали раскалённым обручем, я упрямо повторял это про себя, как заклинание. Ведь этому, кстати, учил и Виктор Франкл — что даже в аду у человека остаётся последнее право: выбирать, кем ему быть внутри.

В общем, день начинался не с рассвета. Солнце могло ещё даже не намекнуть на своё появление из-за горизонта, а тьма в трюме оставалась густой, хоть ножом режь. День начинался со звука.

Бум!

Глухой, утробный удар в барабан. Звук этот проникал не в уши — он бил сразу в солнечное сплетение, минуя мозг. Тело дёргалось само. Сознание ещё досматривало обрывки сна про мягкую перину или горячие пироги, а руки уже скрючивались в поисках рукояти весла. За неделю на воде мой организм выдрессировали качественнее, чем собаку Павлова в той, другой жизни. Там — лампочка и слюна, здесь — барабан и спазм мышц спины.

Бум!

— Хап! — короткий, лающий окрик надсмотрщика.

Мышечная память срабатывала безотказно. Ты просыпаешься уже в движении, уже в работе. Никаких «потягушек», никакого кофе и проверки новостной ленты. Твоя лента новостей — это тощая спина впереди сидящего, покрытая шрамами, синяками и язвами.

Утренний ритуал не отличался разнообразием. Вдоль центрального помоста топал один из подручных аги с ведром. Плеск — и в лицо прилетала порция ледяной, солёной забортной воды. Это не умывание. Это не забота о гигиене. Это способ привести биологический мотор в рабочее состояние, сбить остатки сна и смыть корку соли с ресниц, чтобы глаза хоть немного видели, куда грести. Я фыркал, тряс головой, чувствуя, как соль тут же начинает разъедать потрескавшиеся губы.

Следом шёл другой — с котлом.

Раздача была отработана до автоматизма. Черпак стукал о край подставленной миски. У кого была своя — хорошо, у кого нет — одна на двоих с соседом. Мне повезло — у меня была своя деревянная плошка с отбитым краем. У Данилы и «грозы мумий» — тоже свои, деревянные.

Трапеза напоминала акробатический этюд. Руки нужны для весла, ноги скованы кандалами, общая цепь натянута струной вдоль банки. Лишний раз не дёрнешься, не повернёшься. Приходилось зажимать миску коленями, балансируя ею, как цирковой тюлень мячиком, и торопливо, обжигаясь, хлебать варево.

Внутри плескалась мутная, серая бурда. Разваренное в клейстер просо, какие-то волокна, напоминающие паклю, редкие куски прогорклого жира. Я старался не вглядываться. В полумраке трюма плавали тени, и если начать фантазировать, из чьих жил сварен этот «суп», желудок вернёт всё обратно. А блевать здесь — непозволительная расточительность. Калории — это жизнь. Я глотал, почти не жуя, чувствуя, как горячий ком падает в пустой живот.

Воды давали скупо. Разносчик с бочонком проходил ряд, и каждому полагалось несколько глотков. Не напиться. Только смочить пересохшую глотку, чтобы язык не прилип к нёбу и ты не сдох раньше времени. Обезвоживание держало в тонусе, не давало расслабиться, превращало мысли в вязкий кисель, где плавала одна идея: грести.

А потом начиналась работа.

Бум! Бум! Бум!

Первые два часа я ещё чувствовал себя человеком. Энергия от скудной еды поступала в кровь, мышцы, забитые вчерашним днём, разогревались, скрипели, но тянули. Рукоять весла в сыромятной коже, отполированная тысячами ладоней до состояния «блеска», ложилась в руку привычно. Я даже мог думать о чём-то отвлечённом. О том, как Бугай, Захар, Остап и все наши пытаются меня отыскать. О том, что Белла сейчас, возможно, смотрит на степь. О том, что Лиза сейчас, возможно, листает свою книжицу, где записаны имена влиятельных людей, их чины и кто кому кем приходится.

Но к третьему часу наступал персональный ад.

Плечи начинали наливаться свинцом. Каждая жилка горела, словно под кожу залили расплавленное олово. Поясница деревенела, превращаясь в чужой, негнущийся кусок дерева. Мозоли на ладонях, которые лопались, подсыхали и нарастали снова по кругу, начинали печь огнём. Каждый гребок становился маленькой войной с собственной анатомией.

— И-и-и… раз! — выдыхал Данила рядом.

Его хрип помогал держать темп.

Остановок не существовало. Галера шла ходом, ветер был встречный или штиль — паруса не помогали, и мы были единственной силой, толкающей эту махину сквозь воду. Разогнуться, встать, размять затёкшие ноги? Забудь. Ты — деталь механизма. Шестерёнка не выходит на перекур.

А ещё ведь приходилось в туалет ходить под себя… Вы находите «Человеческую многоножку» мерзкой? Это просто потому, что вам не доводилось бывать в круизном турне на средневековой турецкой галере. Всё, что могло течь, стекало вниз, под ноги, в палубную жижу, или впитывалось в доски. А что не могло течь, то есть, кал, энергично размазывалось под жепой.

Сначала меня выворачивало наизнанку от одной мысли об этом. И это не фигура речи. От сладковато-гнилостного, удушающего смрада, стоящего в трюме плотной стеной. Смрада гниющих тел, испражнений, тухлой воды и застарелого пота.

Но человек — тварь, ко всему привыкающая. На третий день нос отключился. Запах перестал существовать как раздражитель, став просто фоном, как скрип уключин или звон цепей.

Иногда вдоль ряда проходили с вёдрами и окатывали палубу водой. Грязь и нечистоты частью смывались в шпигаты, частью размазывались ровнее. Этого хватало, чтобы мы не захлебнулись в собственном дерьме, но назвать это уборкой язык не поворачивался.

Болезни здесь были не трагедией, а статистикой. Если сосед начинал кашлять кровью или покрывался язвами — на него просто переставали обращать внимание. Умрет — выкинут. Место опустеет до следующего порта. Там посадят нового.

Чтобы не сойти с ума от монотонности и боли, я придумал игру.

«Ещё пятьдесят», — говорил я себе, стискивая зубы.

Я представлял, что я в зале. На очень, очень плохой, затянувшейся круговой тренировке. Это не рабство. Это кроссфит, мать его. Хардкорный режим.

— Раз. Два. Три… — считал я про себя каждый рывок весла.

Досчитаю до пятидесяти — будет «отдых». А «отдыхом» я называл смену хвата на пару миллиметров или чуть другой наклон корпуса. Самообман, конечно, но мозгу нужно было хоть за что-то цепляться.

— … Сорок девять. Пятьдесят. Сет закончен. Следующий подход.

Я диссоциировал. Это не я, Семён, сижу здесь в цепях. Семён — внутри, в безопасности, в броне из цинизма и планов мести. А это тело — просто биоробот, выполняющий программу. Пусть болит. Пусть ноет. Главное — считать.

Сорок восемь… Сорок девять…

На правой ладони, прямо у основания безымянного пальца, уже час зрела проблема. Огромная, налитая мутной лимфой водяная мозоль. Я чувствовал, как кожа там натянулась до предела, каждое касание шершавого дерева отзывалось острой, жгучей болью. Но перехватить весло иначе было нельзя — хват должен быть жёстким.

Очередной гребок. Мы налегли на валёк втроём, синхронно откидываясь назад.

Весло сопротивлялось толще воды, натяжение достигло пика.

И тут пузырь лопнул.

Кожа разошлась влажным, мерзким звуком, который я скорее почувствовал, чем услышал. Горячая жидкость брызнула на рукоять, которая мгновенно стала склизкой, как намыленная.

Пальцы соскользнули.

Правая рука ушла вниз, потеряв опору. Тело по инерции, лишённое упора, мотнуло в сторону. Весло, освобождённое от моего усилия, дёрнулось, вильнуло лопастью в воде, зацепив волну не под тем углом.

Удар.

Рукоять с глухим стуком врезалась в спину впереди сидящего гребца. Тот охнул. Ритм сбился. Вся наша тройка рассыпалась, весло заклинило на долю секунды, создавая хаос в стройном ряду.

— Чёрт! — выдохнул Данила, пытаясь перехватить управление взбесившимся бревном.

Но было поздно.

Надсмотрщик даже не обернулся. Он не стал выяснять причины, не стал проверять, что случилось. Его уши уловили сбой ритма — грех, который здесь не прощался.

Свист воздуха над головой был коротким и злым.

Хрясь!

Тростина ужалила мою спину, точно ядовитая змея. Удар пришёлся наискось, от левого плеча к правой лопатке. Кожа вспоролась мгновенно, словно кто-то с треском разодрал ветхую рубаху. Ощущение было такое, будто к голой спине на миг прижали раскалённый железный прут.

Воздух застрял в горле. Глаза полезли из орбит от болевого шока. Я дёрнулся, выгибаясь дугой, и закусил губу с такой силой, что во рту стало солоно от крови.

Молчать.

Только не орать.

Крик здесь — это музыка для них. Крик — это признание своей ничтожности. И повод ударить ещё раз, чтобы «успокоить». Я проглотил вопль вместе с воздухом, чувствуя, как по спине поползла горячая, липкая струйка.

Помощник аги, тот самый, что стоял на помосте, лениво подошёл к нашему борту. Он посмотрел на меня сверху вниз, глаза его были пустыми, как у снулой рыбы. Увидел мою окровавленную ладонь, с которой капала сукровица пополам к кровью. Понял всё сразу.

Он не сказал ни слова. Просто нагнулся, поднял стоявшее рядом наполненное ведро.

Плеск.

Ведро холодной, предельно солёной морской воды обрушилось мне на спину и на правую руку.

Если удар тростиной был раскалённым железом, то это был взрыв. Соль, попавшая на открытое мясо рассечённой спины и содранной ладони, выжгла нервные окончания. В глазах вспыхнуло белое, ослепительное сияние. Мир исчез, схлопнулся в одну точку невыносимой, звенящей муки. Меня затрясло крупной дрожью, зубы лязгнули.

— Заживёт, ясырь, — равнодушно бросил надсмотрщик, отворачиваясь и поправляя кушак. — Греби!

И в этом коротком «греби» было всё. Мой диагноз, моё лечение и смысл моего существования. Я не должен быть здоровым. Я должен быть функциональным.

Я вцепился в склизкую от крови и воды рукоять. Боль в руке и спине не давала мне думать ни о чём другом.

— И-и-и… раз! — прохрипел я.

Бум!

* * *

Семь дней.

Семь оборотов солнца, каждое из которых выжигало из нас остатки человеческого, превращая в тягловую скотину. Я вел свой счёт, делал зарубки в памяти, потому что больше делать их было негде.

Итог первой недели оказался, на удивление, в мою пользу.

Всего один удар.

Один-единственный раз трость надсмотрщика прошлась по моей спине — тот самый, когда рука соскользнула с мокрой рукояти. Иногда нас били и плетью, кстати; по-разному.

Для местного ада это был результат, достойный олимпийского чемпиона по выживанию. Статистика — вещь упрямая, и она говорила, что я чертовски везучий сукин сын. Или просто обучаемый.

Я скосил глаза на гребца на соседней банке. Деревенский мужик, здоровый как бык, но тугой на ухо и неповоротливый умом, получал свое «угощение» по три, а то и по четыре раза на дню. Он просто не слышал ритма. Не чувствовал той секунды, когда галера проваливается между волнами и весло нужно рвать на себя. Он сбивался, путался, тормозил весь ряд, и надсмотрщик лечил его педагогическую запущенность куском выдубленной кожи.

А двумя рядами впереди сидел щуплый паренек. Я видел только его спину. Точнее то, что от нее осталось. Она напоминала карту речной дельты в половодье — сплошное месиво из рубцов, свежих ссадин и гноящихся язв. Он уже не стонал, когда его били. Просто вздрагивал всем телом, как лягушка под током, и продолжал тянуть свое бревно.

Я же вычислил паттерны. Я стал частью этого деревянно-мясо-калового механизма. Вынужденно встроился в грёбаную систему. Институционализировался.

Иногда, в среднем трижды за световой день, этот бесконечный марафон прерывался.

— Дур! — разносилось над палубой.

Стоп.

Галеры сходились бортами. Борта терлись друг о друга, скрипели кранцы, командиры перекрикивались, обсуждая курс. В эти моменты весла поднимались «на укол», сушились, фиксировались в уключинах.

Наступало благословенное время.

Минуты, когда позвоночник мог вспомнить, что он не дубовая мачта, а гибкая конструкция. Я откидывался спиной к шершавому, нагретому солнцем борту, вытягивал ноги, насколько позволяла цепь, и закрывал глаза.

В этот момент я отключал нос. Запах нечистот и гниющих тел исчезал. Оставался только слух.

Плеск воды. Шуршание волны о деревянную обшивку. Крик чайки где-то в вышине. Звуки свободы. Звуки мира, который всё ещё существовал там, за пределами этой плавучей тюрьмы. Это было единственное красивое, чистое и бесплатное, что у меня осталось. Я пил эти воодушевляющие звуки, как воду, пытаясь смыть ими грязь из души.

В один из таких перерывов, прижавшись лицом к квадрату весельного порта, я увидел шлюпку.

Она плясала на волнах между нашей галерой и флагманом. В ней сидели командиры в богатых халатах. Ветер трепал полы их одежды, срывал слова с губ. Один из них, более статный, видимо, реис-бей (командир нашей группы галер), развернул на коленях свиток. Пергамент хлопал на ветру.

Он тыкал унизанным перстнями пальцем куда-то в сторону невидимого берега, потом указывал на небо, на горизонт, затянутый легкой дымкой. Они спорили. Горячо, нервно, размахивая руками.

Я напряг слух, превратившись в один большой локатор. Шум волн мешал, ветер уносил фразы, но мой «турецкий словарь», собранный по крупицам за время пребывания в XVII веке в целом и в плену в частности, выдал несколько совпадений.

«…Кафа…»

Это я знал. Феодосия. Рынок рабов. Конечная станция нашего маршрута. Значит, мы близко.

«…Рюзгар…»

Ветер.

«…Техлике…»

Опасность.

Пазл сложился мгновенно. Они не просто плывут. Они торопятся. Они боятся шторма, который, судя по всему, собирается где-то за горизонтом, и хотят успеть зайти в порт до того, как море взбесится. Галера в шторм — это гроб. Низкий борт, плоское дно. Ее просто перевернет или переломит на волне.

Если начнется болтанка, нас, прикованных к банкам, никто спасать не будет. Мы пойдем на дно вместе с кораблем, как балласт.

* * *

Вечер приносил не облегчение, а смену пытки. Пытка работой сменялась пыткой отдыхом на жестких досках. И ужином.

Нам швыряли ту же просяную кашу, больше похожую на клейстер. Но по вечерам, видимо, чтобы поднять калорийность перед сном, надсмотрщики, проходя вдоль рядов, кидали в миски ещё и горсть мелкой сушеной рыбы.

Ох уж эта рыба…

Сморщенная, как лицо наутро после похмелья.

Чрезмерно солёная, как борщ девушки, которая в тебя влюбилась.

И твёрдая, как подошва сапога.

Сосед справа брезгливо выковыривал ее, откладывая головы и плавники. Дурак.

Я ел все.

Я перемалывал зубами сухие рыбьи головы, хрустел позвоночниками, глотал чешую и плавники. Да, это было мерзко. Да, острые кости царапали глотку. Но я заставлял себя жевать эту дрянь, представляя, что это не отбросы, а чистый протеин в капсулах. У меня, мягко говоря, не было в достаточном количестве ни аминокислот, ни витаминов, ни минералов. У меня была только эта сушеная плоть. Тело, лишенное привычной нагрузки и питания, начинало пожирать само себя. Оно сжигало мышцы с пугающей скоростью. Если я буду привередничать, через две недели от моих плеч, которые я с таким трудом качал железом и работой саблей, останутся только ключицы, обтянутые пергаментом.

И, конечно, я не забывал про вероятность цинги, куриной слепоты, плохо заживающей кожи, анемии… Авитаминоз — это медленная, упрямая смерть: он не валит с ног сразу, он методично разбирает тебя по частям — сначала слабость и головокружение, потом кровоточащие дёсны и ссадины, которые не затягиваются, потом ухудшение зрения в сумерках и ватные ноги, а дальше ты просто перестаёшь быть собой, превращаясь в живой мешок с костями, который ещё дышит, но уже не живёт.

Поэтому, я жадно проглатывал очередной кусок, чувствуя, как соль дерет горло; и размышлял…

Предыдущая главаГлава 15 из 27Следующая глава