13 апреля 1944 г. С раннего утра, едва забрезжил рассвет, послышался тяжелый характерный грохот танков нашей армии. Танки, самоходки шли на запад, на Болотону, за Прут, в Румынию. Прошла быстрокрылая кавалерия – гроза врага. Прошла пехота. Конечно, с оркестрами, песнями. Целый день с раннего утра до поздней ночи на улице – движение больших людских масс. Длинной, бесконечной лентой текут весь день потоки мобилизованных в районах бывшей оккупации – хороший людской боевой материал – молодые, здоровые. Мобилизованные идут пока в своих одеждах, с мешками, палочками.
16 апреля, в первый день Пасхи, наша «Летучка» выехала по маршруту Бельцы – Болотино – Биволари.
Едем по очень складчатой местности. Горы и горы. А воздух особенный, прозрачный, открывает широчайшие далекие горизонты. Легкий, ароматный, бодрящий. Наши «студебекеры» то, пыхтя, преодолевали подъемы, то стремительно мчались по мягкому уклону. Редкие, но большие села – 2–3 тысячи домов. Сёла очень живописно раскинулись на перекрещивающихся холмах. Нет и в помине соломенных или деревянных крыш. Черепица или оцинкованное железо. Хаты нарядные: голубые, розовые, белые, зеленые из глино-соломенного самана, непременно на две половины – летнюю и зимнюю.
В дни освобождения Красной Армией Бессарабии от фашистских захватчиков, совпавшие с Пасхой, толпа особенно разнаряжена. Костюмы мужчин и женщин поражают своей яркой пестрой красочностью. Ребятишки в таких костюмах из таких красок, что их толпа кажется каким-то замечательным цветущим подвижным газоном.
Весна. Тепло. Но на головах мужчин преимущественно серые высоченные папахи. Кто помоложе – в фетровых шляпах, в цветастых галстуках.
Болотино встретило нас бесшабашно бравурной ритмичной музыкой. На городской площади, на эстраде играл самодеятельный оркестр бессарабцев: флейта, гобой, скрипка, труба, барабан и еще какой-то национальный инструмент. Музыканты в папахах или широкополых шляпах с большущими цветными галстуками на шее, как и подобает настоящему служителю искусства. Их широчайшие шаровары подобраны в яркие красочные узорчатые чулки.
А перед эстрадой, на голой земле, – босые, в разноцветных, складками юбках, развевающихся от стремительных движений, темпераментно танцевала пара молдаванок: молодых, грациозных, черноглазых, с смуглыми лицами, красными от самой матери-природы сочными губами и жемчужным оскалом зубов. Горящий блеск глаз, радостные улыбки, грациозно извивающееся тело – живописная картина в день освобождения Бессарабии от фашистского рабства.
И тут же, около эстрады, стоит древний старик. Он в рваной одежде, бородатый, седой, как лунь. Он опирается на палку и смотрит на праздничную толпу. И грусть, и радость светятся в его глазах, задумчивых, но все еще с живым блеском.
– Чего, диду, затуманился?!
Ласковая улыбка осветила лицо старца.
И какая же простота нравов! То гобой бросил играть – устал, передышка. То скрипка замолчала – жажда одолела. То любимая девушка что-то должна пошептать флейте на ухо. Так попеременно отдыхают музыканты, беспрерывно играющие здесь уже не один час, видимо, на общественных началах, из горячей любви к искусству, к умеюшему веселиться народу.
Весенне ласковое солнышко, бравурная музыка, танец восторженной радости, черные блестящие глаза грациозных в танце молдаванок, ранне-весенняя поросль яркой зелени цветов, – так Бессарабия празднует свой праздник освобождения родной плодоносной земли от фашистских захватчиков, праздник воскресения страны к новой жизни.
27 апреля 1944 г. Ясул-Ноу, ясское направление.
… Трудно сказать, отчего я проснулся в это утро так рано. В палатке тихо. Затишье на фронте. За медикаментами из частей к нам пока не приезжают.
Воздух в палатке легкий, пахучий. Понемногу прихожу в себя и начинаю разбираться в окружающем. Люб, очень люб мне воздух в палатке. Люб он мне и в жаркие дни, когда в палатке стоит приятная прохлада. Люб он и в длинные дождливые осенние ночи, и в зимнюю стужу, и в буран, когда чудесная спутница походной жизни – железная печурка делает воздух палатки теплым.
Сквозь брезент палатки пробиваются предрассветные лучи. Мирно похрапывают санитар Куликов, фармацевты Галина, Недбай.
Надеваю рабочий халат и выхожу из палатки в сад. И тут только я понял, что разбудило меня в этот ранний утренний час.
Едва откинул полог палатки, как на меня пахнуло утренней свежестью, смешанным ароматом плодовых деревьев и самыми разнообразными звуками утреннего гимна ликующей вешней румынской природы.
В полном цвету яблоньки, усыпанные сплошь светло-розовыми лепестками на раскидистой многоствольной кроне. Цветет слива, мягко выделяющаяся своими нежными со светло-зеленым отливом цветками, с едва заметными, кое-где проглянувшими листочками. Широко открытыми глазами цветов смотрят на окружающий мир груши.
Гудят пчелы. Их очень много. Поют птицы. Разноголосое пение их торжественное. Слабый, еле ощутимый ветерок чуть заметно шевелит листочками.
Все в природе празднично. Разряжено. Цветет. Благоухает.
Из деревни Язул-Ноу доносятся редкие звуки лениво лающей собаки. Изредка слышится пение петуха. И ни один звук выстрела не разрывает царящую на празднике природы тишину.
Высоко в воздушном океане, распластавшись на просторе, царственно парят три аиста, как дозорные часовые патрулируют округу, любуются цветущими садами, манят своей свободой и привольем[222].
Я вышел на опушку сада, где проходит дорога в другую часть деревни. Чарующая панорама открылась перед моими глазами.
Впереди – длинный пологий склон горы, характерный для рельефа северной Румынии. Очень красочным пятном, почти под самым гребнем склона стоят рядом, невдалеке друг от друга, в весеннем наряде абрикос и слива. Будто жених с невестой, разряженные один в розово-фиолетовые одежды, другая в белом венечном одеянии. Немного пониже широким узорчатым зеленым полотнищем раскинулся виноградник – свидетель плодородия почвы и благодетельных лучей ласкового солнышка. А еще ниже пасется большая отара овец с длинным руном, в большинстве белого или золотисто-шоколадного цвета. Отара подвижной живой массой передвигается с места на место. Два пастуха в высоких овечьих папахах золотистого руна, с высокими дубинками охраняют стадо.
И все это видимое мне говорит об изобильной, щедрой природе Румынии, о сказочных возможностях…
Налево по дороге показалась маленькая фигурка, как положено, в большущей овчиной папахе и в странном одеянии. Это идет мальчик лет 10–12. Он одет в рубище, – в дерюгу, рваную, накинутую на плечи, без рукавов, подпоясанную верёвкой. Рваные штанишки по колено. Они дополняют нищенский наряд. Малыш бос. Зато улыбка мальчугана – беспечно лучезарная, точно бы это был один из самых счастливых смертных. Это не улыбка подобострастного раба, а улыбка духовного богача, чувствующего себя независимым и от властей предержащих, и который выше мелочей нарядов. Мальчуган остановился передо мной. Он безмолвно улыбается мне. Я улыбаюсь ему. Его глаза, изумительно выпуклые и черные, как у негра, смотрят приветливо и говорят о богатстве внутреннего мира мальчугана. Невольно вспоминается Франциск Ассизский[223] с его теорией радости. Совершенной, независимой от благ мирских.
Я потрогал дерюгу мальчугана. Покачал головой в знак изумления, а он доверчиво смотрит на меня и все так же улыбается.
Знаками даю знать мальчишу, чтобы он подождал меня. Я вернулся в палатку и принес ему хороший мешок из-под перевязки, мешковина которой перед дерюгой кажется парчой… Жестикуляцией мы договариваемся, что из мешковины мальчуган сошьет себе рубашку.
Обрадованный, он бережно сложил мешковину. Как драгоценный дар. И из опасения, что я могу передумать и возьму свой дар обратно, по-детски тепло улыбаясь, он стал быстро удаляться.
Я гляжу на пышную природу и убогую дерюгу мальчиша и вижу, какое же счастье несет наша Красная Армия румынскому народу, то стонавшему под игом туретчины, то стонущего под гнетом бояр.
Видимо, я глубоко задумался, потому что вздрогнул, когда до слуха моего донесся звук стонущего металла. И острой болью отозвался в сердце. За первым ударом последовал второй, третий. И скоро единичные удары сменились перезвоном 5–6 колоколов, еще более щемящим сердце. За все 58 лет своей жизни я не слышал такого перезвона. Он звучал, как стон. Как жалоба на боярскую власть. Трудно забыть такой звон.
Далеко от меня, направо, я увидел небольшую невысокую деревянную, обшитую досками серенькую церковку со звоницей. Церковка располагалась на середине холма, среди бедной для Румынии зелени деревьев и кустарников. К церковке тянулись тоже серенькие старушки, преодолевающие с посошками в руках трудности подъема к церквушке. А когда собрался народ, из церкви вынесли хоругви и начался Крестный ход – молебствие. О чем? Видимо, Антонеску[224], терпя поражение за поражением, решил прибегнуть к последнему средству – просит Всевышнего ниспослать ему спасение…
Чудесное утро. И, если бы я был художником, я методом социалистического реализма без слов, но красноречиво запечатлел бы на большом полотне вопиющие противоречия – реальной жизни и щедроты природы. Чтобы картина могучей силы красок взывала к мщению, ниспровержению, к революции.
А если бы я был композитором, я создал бы чудесную оперу – гимн величественной природе и плодородию земли, на фоне стенания и жалобы металла на людские несправедливости, чтобы этот стон покоряющей мелодией звуков будил и звал народы на баррикады, к восстанию.
В палатку вернулся взволнованный. Но вот примерно около часу дня, когда я был занят выполнением одного срочного наряда для медико-санитарного батальона армии, в палатку вбежал санитар и доложил:
– Товарищ капитан! К вам пришел какой-то румын-старик с мальчиком и они стремятся войти в палатку. Как быть?
– Впустить!
И у старика и у мальчугана в руках музыкальные инструменты. У старика – самодельная бандура, у мальчугана скрипочка. И тот и другой бережно и нежно прижимали инструменты к груди. И, не вступая со мной в переговоры, а только поклонившись, с радостными лицами стали в сторонку и заиграли. Я, конечно, узнал мальчугана, которого встретил сегодня утром. Играя, он сияющими глазами смотрел на меня. На нем был надет подаренный мною мешок, наскоро приспособленный под рубашку – прорезано отверстие для головы, рук. Укорочен.
Мелодию вел мальчуган, старик аккомпанировал. Играли с душой, дружно. Оба были и музыкальными и имели хороший слух. Этот румынский мальчуган поражал своею музыкальностью и мастерской техникой. Играли час, другой. Рукой даю понять, что пора кончать. Но старик покажет на новую рубашку-мешковину на мальчугане, приемном сыне, заулыбается и с новой экспрессией продолжает аккомпанемент.
Мальчугана звали Михаем[225], именем последнего румынского короля. То ли в этом звучала ирония, то ли мальчуган действительно чувствовал себя некоронованным королем со своей скрипочкой и таящимися в ней мелодиями. Скорее последнее.
Мне хотелось взять Михая с собой. Я убежден, что из него вышел бы большой мастер-музыкант. Однако дед категорически отклонил мое предложение.
Концерт продолжался часа три. При прощании мы крепко и дружески жали друг другу руки и улыбка по-прежнему озаряла лицо Михая. Когда я после концерта вышел из палатки, врач Титов обратился ко мне:
– Послушай, Лебедев, что с тобой? Ты загулял? Мы знаем тебя за непьющего. Случилось что?
– Почему ты так спрашиваешь, – отвечаю вопросом на вопрос.
– А музыка?
– Всё просто, – отвечаю. – Пышная цветущая природа Румынии виновата. Я захмелел от аромата яблонь, слив…
… Галина Калякина сегодня нажарила блинчиков, чтобы достойно отметить день моего 58-летия.
Это был в общем чудесный день. Памятный. Впечатляющий.
Конец января 1943 г. Наш эшелон медленно продвигается в сторону Ельца. Одна бомбёжка сменяется другой. Я лежу в штабном вагоне, раненный пулей навылет. Штаб Эвакоприёмника № 164 и мой аптечный склад расположились в пульмановском вагоне. Склад занял одну половину вагона, штаб – другую. В помещении штаба уютно и тепло. Мы завесились теплыми ватными одеялами и к ним прибавили ещё утеплитель от палатки УСБ-41, вставили две оконные палаточные рамы.
Вот тут-то я и увидел впервые Валю Гагаеву[226]. Она ехала в этом же эшелоне, но в другом вагоне. В наш вагон Валя пришла во время стоянки, проведать своих подруг, молодых врачей Аню Ледневу[227] и Люсю Михалёву[228] (Микалёву? – неразборчиво. – В.Л.). Валя – высокая ростом. Брюнетка, с очень крупными блестящими глазами, в которых одинаково светились и тепло материнской ласки и глубокая печаль.
Валя с Аней и Люсей подошла ко мне, ласково поздоровалась, улыбнулась, взяла мою руку и послушала пульс. Я чувствовал приятное тепло Валиной руки, и от этого окружающее казалось и более интересным, и более содержательным.
В последующие дни, когда рана хорошо заживала, Валя очень часто приходила к нам в вагон, брала обычную гитару и под её аккомпанемент задушевно пела народные русские песни.
Незабываемо нежно пела Валя песню про «Рябину» Сурикова. Мотив и слова импонировали нам. «Рябина» стала самой любимой песнью в нашем походном репертуаре и скоро мы вдохновенно пели её всем нашим наличным составом, без различия рангов, начиная с ординарца рядового Гришина[229] и кончая военным врачом 2-го ранга Федуловым[230], обычно сухого администратора.
Мы любили слушать пение Вали, и для нас её приход всегда являлся большим праздником. Я ни слова не говорил с Валей. Издали смотрел на неё, слушал, затаив дыхание, её мелодичный голос и тщетно пытался прочитать в её глазах причину грусти.
Как-то в пути эшелон остановился в поле. Понятное волнение вызвала у нас оказавшаяся длительной загадочная стоянка. Почему стоим в поле? Что-то произошло впереди нас? Но ведь перед нами идёт эшелон армейской базы, в котором немало товарищей-однополчан. Томительное ожидание прервано появлением в вагоне товарища Недбая. Его повесть была печальной.
Шедший впереди эшелон нашей армии подвергся около ст. Столбовая, под Ельцом, жестокой бомбёжке. Одна из бомб попала в вагон, в котором ехали офицеры армейской базы. Из всех них только один остался невредимым, политработник Будько[231], и только потому, что провалился в пробоину в полу и сумел выползти из-под вагона. Другой был тяжело ранен. Остальные или убиты или ранены, но не успели или не смогли выскочить из вагона и сгорели.
Когда появился в вагоне товарищ Недбай, Валя пела, но при первых же словах о бомбёжке замолкли струны гитары, замолчала Валя, и крупные слёзы катились по её лицу…
Второй раз я встретил Валю уже в конце июня 1943 г., в канун Курской битвы, когда мой склад и госпиталь № 5213, в котором работала Валя, стояли в дубовой роще, в распадке недалеко от деревни Оклино. Наша армия готовилась к июльскому наступлению в Понырском направлении. У нас шла горячая подготовка к большим операциям. Работали не покладая рук, так как понимали, что если противнику удастся прорваться от Орла и Белгорода к Курску, мы окажемся в «мешке».
…Лесная роща. Глубокая балка с вьющейся змейкой дорогой. Задумчивые темно-зелёные густокровные величественные дубы с огромной армией соловьёв, которые по ночам спать не дают. Стройные осинки, с красно-рубиновыми листочками на вершинках, – признак больной сердцевины.
…Тропинка ведет в гору, к палатке УСТ-41. В палатке отделён уголок – «кабинет», он же спальня, он же приёмная, он всё. Походный столик с походной крышкой. На столике «скатерть» – простыня и три больших букета полевых цветов – знак любви и уважения к обитателю палатки. Букеты стоят в «вазах» – жестяных коробках из-под консервов. Астры белоснежные, скабиозы, иван-чай, колокольчики, подмаренник и кое-где чудные розовато-красные глазки полевой гвоздики. И еще большая ветка дуба, с покоробившимися, но еще сохранившими свой зеленый оттенок узорчатыми листьями. Тут же кровать начальника госпиталя (ППГ. – В.Л.) № 5213, врача Марии Алексеевны Бураковой. Кровать-топчан с аккуратно прибранной постелью с белой простынёй. Окошечко с брезентовой крестовиной и отодвинутая оконная рама. Пол земляной, без ковров, без половиков, с светло-светло-зеленой вытянувшейся к свету травой на невытоптанных местах.
Буракова пережила ужас отхода Красной Армии от Ржева, была ранена и раненой долго лежала среди раненых, будучи не в состоянии передвигаться.
Мы сидим с Марией Алексеевной на самодельных фанерных табуреточках. Разговор не клеится. Ждём прихода Вали Гагаевой.
Вошла Валя, поздоровалась и вопросительно своими большими глазами посмотрела на Марию Алексеевну.
– Ты звала меня, Мария? – обратилась Валя к Бураковой. И тут же, увидевши в руках Марии Алексеевны несколько писем, заметно волнуясь, спросила:
– А это что за письма? Есть мне, Мария?
– Это, Валя, мне пишут о тебе.
– Кто? О чём?.. Ты, Мария, сегодня кажешься мне загадочной. Почему так, Мария?
– Садись, Валя. Ну, а теперь слушай. Пишут о тебе раненые, прошедшие через твои руки. Тепло пишут, Валя, с глубоким чувством благодарности и признательности, как матери или любимой сестре. Благодарят тебя, Валя, за твое чуткое, материнское отношение к ним. И я горжусь тобой, Валя. Честь и слава комсомолу, воспитавшему тебя.
Мария Алексеевна читала письмо за письмом. Валя слушала волнуясь. Но без радости, а со своей неотступной спутницей-грустью, с влажными глазами от тяжелых личных переживаний.
Последнее письмо Мария Алексеевна, не читая, задержала в руках. Заметив это, Валя тревожно спросила:
– Почему ты остановилась, Мария? Читай, или это письмо твоё личное?
– Нет, Валя, – ответила Мария Алексеевна. – Даже если бы оно и было личным, от тебя у меня нет секретов. Нет, Валя, это письмо касается тебя, и очень близко.
– Почему? Что в нём? Неприятное? Ты серьёзна, Мария, значит, оно не радостное? Не томи, Мария, выдержу…
– Да, Валя, неприятное.
И помолчавши с полминуты, Мария Алексеевна добавила:
– Очень неприятное. На, Валя, читай.
И Мария Алексеевна передала Вале помятую открытку, полученную еще вчера.
Валя протянула руку, взяла открытку и, вплотную придвинувшись к окну, стала читать короткие строчки медицинской сестры.
За окном серо. Небо покрыто тучами, и сквозь густолиственную крону деревьев дубравы едва пробивается дневной свет, тусклыми серыми бликами падая на матовую зелень. Малейшее дуновение ветерка, и с крон дубов и осин падают крупные капли. Плачут дубы, плачут осинки, капли шуршат в листве, в траве, неторопливо стучат в крышу палатки.
Валя читает открытку. Минута напряженного чтения, и вздрогнула, чуть слышно ахнула, поникла головой, и одна, две, три… много слезинок скатилось на открытку, на платье военного врача. Вся, опустившись на табурет, Валя тихо плакала.
– Ничего, Валя, – утешала её Мария Алексеева. – Время жестокое. Мы должны быть стойкими.
– Но, быть может, это только предположение, Мария? – пытаясь утешить себя, сказала Валя. – Быть может, простые догадки?
– Нет, Валя. Тут всё ясно: убит. Написано ведь, что похоронен, и даже указано, где похоронен. Значит точно, убит.
Открытка сообщала о том, что убит молодой талантливый врач Сыромятников[232], сын врача-хирурга и матери врача же.
– Ничего, Валюша, – продолжала утешать Мария Алексеевна. – Не тебе одной не везёт. Время страшно суровое. Помнишь, у нас была Людмила, молодой врач? Она убита. И знаешь, как вышло? В её записной книжке был мой адрес. И вот позавчера от её мужа я получила простое письмо: «Я не знаю, – пишет он, – какие отношения были у вас с Людмилой, не знаю, что связывало вас. Но в её записной книжке я нашел ваш адрес и пишу вам. Я думаю, что вы были другом этого милого человека и потому пишу вам, чтобы вместе со мной добром вспомнили Люсю…»
Ветер разогнал тучи. В прорывах облаков сверкнуло солнышко и алмазом заискрилось в каплях дождя на листве.
Валя ушла. Мы долго сидели молча…
…Поздно вечером, когда сгущались сумерки, я пошёл побродить по своей любимой «аллее» ржища, на увале, за дубравой. Вечер тихий, но небо неспокойное. Оно покрыто одиночными и групповыми облаками самых причудливых очертаний, оттенков: темно-свинцовые, рыхло-светлые, серые, с бликами заходящего за горизонт солнца. Одни из них вытянулись над горизонтом. Другие грозным массивом висят над землёй, с рваными краями, в которых можно видеть и заливы, то глубокие, то вытянутые, и перешейки, тянущиеся от материка к полуострову. Эта насыщенность вечернего неба облаками оставляет тревожное впечатление. Не лаской, а скорее угрозой веет от вечернего неба.
Тянет легкий, еле заметный ветерок. Его бы, пожалуй, и не заметить, если бы не мягкое, нежное шевеление колосьев. Покачивание их такое тихое, будто они шепотом передают друг другу какую-то важную весть.
По пересекающей мой путь дороге проскакали два красноармейца и скоро пропали из глаз, растворившись в ржаном море. И больше никого. Тишина. Одиночество.
Стал спускаться по Федоровской балке, и едва сделал один поворот, увидел будто инеем покрытый южный склон балки. Это большое скопище астр солнцелюбок. Ароматом родных полей пахнуло на меня. Зверобой, подмаренник, благовонные розалии, шалфей, вербена, гвоздичка, колокольчики, коврики цветущего мятлика, щекочущая горечь полыни. Густой травостой, как мягкий ковер под ногами. Пчёлки. Бабочки. Перелётные пичужки-певуньи…
За кустом черёмухи, на зеленом ковре среди трав и цветов, я увидел наклоненную голову Вали Гагаевой. Она плела из полевых цветов венок и что-то тихо-тихо напевала. Протяжное. Грустное.
В воздухе посвежело. Долина цветов погружается в вечернюю тишину…
И ещё одна встреча. Раннее утро. Светает. Смолкают неугомонные трели прославленных курских соловьев. Я брожу и наслаждаюсь природой после ночной напряженной работы. В балке появляется машина. Остановилась невдалеке от меня. Я вижу Валю, выходящую из машины. Она идёт от машины пошатываясь, измученная тяжелой ночной операцией в соседнем лагере. Помочь бы ей. Но я остаюсь прикованным к месту и провожаю Валю глазами, пока она не скрылась в дубраве.
…Нашу 2-ю танковую армию перебрасывают с Румынского фронта в Польшу. Армия уже имеет за отличные боевые действия шесть благодарностей Верховного Главнокомандующего: за ликвидацию июльского немецкого наступления из районов южнее Орла и севернее Белгорода в сторону Курска; за овладение Орлом; за освобождение Севска; за прорыв сильной обороны немцев на Уманьском направлении и овладении гор. Умань; за овладение гор. Вапнярка и за форсирование реки Днестр; за овладение гор. Бельцы и выход на государственную границу – реку Прут.
Наша армия дала почувствовать врагу и свою мощь, и своё мужество, и свою решимость бить и добить врага. Фашисты через своих шпионов знали о нашей передислокации. Они засыпали наши грузящиеся эшелоны с угрозой уничтожить 2-ю танковую. Обрушивали на наши эшелоны тонны металла.
По прибытии в Бельцы нашего эшелона из Фолешти я встретил Федю Кулика[233], начальника аптеки Хирургического Полевого подвижного госпиталя № 5213. От него я узнал о дальнейшей судьбе Вали Гагаевой.
Федя пережил бомбёжку госпиталя в Бельцах. Сам он по счастливой случайности не пострадал. Вместе со своей невестой он находился на улице, когда начался налёт фашистских бомбардировщиков. Тут же среди улицы была щель зигзагообразной формы. Невеста укрылась в щели, а Федя предпочёл подальше отбежать с улицы. Когда бомбёжка кончилась, и было ясно, что бомбы рвались в расположении госпиталя, следовательно, неминуемы жертвы, Федя поспешил туда, где он расстался с невестой. Он нашёл место щели, в которую она спряталась. Но щели уже не было. Бомба попала в головную часть её. Силой взрыва земля засыпала всю щель. Над щелью теперь возвышался бугор земли. Не видно ни одного человека. Но земля «дышит» вместе с людьми, погребёнными под ней, но ещё живыми.
Федя бросился с товарищами разрывать землю, руками, осторожно нащупывая людей. Первое, что ему попалось под руку, это была голова врача Вали Гагаевой. Федя узнал ей по волосам. Ни одной царапины, ни следа ранения, но Валя мертва, убита волной воздуха. Возможно, что у неё были разрушены кровеносные сосуды.
Оставив Валю, Федя стал разрывать землю рядом. Вскоре он нащупал еще голову. По волосам – дело было на заре – Федя узнал свою невесту. Быстро разгреб землю вокруг головы, взял голову в руки, чтобы повернуть к себе и окончательно удостовериться, что это голова любимой. Быть может, она только ранена?! Ещё жива?! Ещё есть надежда спасти её жизнь?!
Трудно представить себе, что пережил в эти минуты любящий человек. И можно представить себе весь ужас и волнение Феди, когда он вместо головы невесты ощутил в своих руках как бы мешок с костями. Череп и все кости головы раздроблены в мелкие части. Смерть наступила мгновенно, без мук, без тяжелых мыслей…
В Бельцах наш эшелон задержался. Товарищи указали мне Валину могилку – холмик среди других могил в углу садика. Чья-то дружеская рука посадила на могилке Вали пышный куст белоснежных полевых астр. Хлопотливо перелетал с жужжанием с цветка на цветок большой шмель.
У могилки Вали Гагаевой думалось: молодь земли советской, принесённая в жертву безумству Гитлера. Ты не увидишь восхода солнца, не увидишь, как на просторах Родины расцветут сады. Но мы клянёмся, что поставим фашизм на колени перед Красной Армией; клянёмся, что будем продолжать борьбу с той же страстностью и за мир во всём мире, чтобы в эпоху величайших открытий люди не знали человеческих жертвоприношений на алтарь молоха-капитала…