Осенью 1910 года я поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, собираясь изучать философию. Я слушал понятные лекции Введенского, пытался также посещать лекции Лосского[148]. В начале года у него была многочисленная аудитория, но потом число слушателей постепенно уменьшалось, и, в конце концов, оставалось только человек двадцать. Я тоже сбежал от него, так как неискушенным первокурсникам было очень трудно следить за ходом его мыслей.
Вообще в университете я был совершенно растерян и тыкался повсюду как слепой щенок. Я бродил по длиннейшему университетскому коридору, встречал товарищей и знакомых, болтал с ними, слушал разные лекции, стараясь найти что-либо интересное, но ничто меня не захватывало. Увлекательными были лекции проф. С. Ф. Платонова[149] по русской истории, особенно когда он, закрыв глаза, наизусть читал длинные отрывки из летописей. Его чтения переносили слушателей в стародавние времена.
По-школьному пришлось заниматься только греческим языком. Фамилия преподавателя была Гибель, а учебник был Мора и студенты острили, что, в конце концов, нам всем будет Гибель от Мора. Весной я держал экзамен у М. И. Ростовнева по греческому языку и даже не могу вспомнить, прошел я или провалился. Уже позже, в эмиграции, Михаил Иванович уверял меня, что он помнил, как я экзаменовался и что отвечал я очень плохо.
Историко-филологические дисциплины меня не захватили, и я на следующий год перешел на юридический факультет. Этому, прежде всего, обрадовался мой учитель законоведения по Тенишевскому училищу приват-доцент Павел Исаевич Люблинский. Он с первого же года убедил меня заниматься у него в семинаре по уголовному праву, хотя я еще не проходил этого предмета.
– Мы вас оставим при университете, – как-то сказал он мне, что, конечно, польстило моему честолюбию.
Я стал прилежно слушать такие предметы как энциклопедия права (Петражицкий), политическую экономию (Туган-Барановский) и историю римского права (Покровский). Все это были первоклассные профессора, гордость Петербургского университета. Имя проф. Петражицкого уже было известно в Европе. Однако скоро я нашел, что мне их лекции не дают ничего сверх существующих курсов, и перестал их слушать. В течение моих университетских лет я почти не слушал лекции. Но читал очень много книг, относящихся к преподаваемым предметам. Поэтому весной 1911 года я с легкостью сдал три важных экзамена на «весьма удовлетворительно». Особенно трудным считался курс Петражицкого. Надо было проштудировать два тома его энциклопедии права и хорошо понимать его теорию. Курс был полон иностранных слов, и молодые студенты из гимназистов не понимали хода мыслей Петражицкого. Однажды какой-то первокурсник (как рассказывали) расхрабрился и сказал ему, что он не понимает очень многих иностранных терминов, находящихся в курсе. Передавали, что тогда Петражицкий спросил студента:
– А вы кто такое?
– Я студент Санкт-Петербургского Императорского университета, юридического факультета, – последовал ответ.
Профессор, улыбнувшись, заметил:
– Сколько русских слов произнесли вы кроме местоимения «я»?
Мягкий на вид Петражицкий считался грозным экзаменатором. Все экзамены были устные. У столика профессора всегда сидели два студента. Подошедший первым вытаскивал билет, на котором было указано, что ему отвечать.
Профессор давал ему несколько минут для обдумывания и потом начинал спрашивать. Тем временем подходил следующий студент, вытаскивал билет и обдумывал свой ответ, или же, если он знал предмет, то слушал экзаменовавшегося.
Я вытащил билет, который хорошо знал, и стал слушать ответ моего предшественника. Он был с обручальным кольцом, с бородкой, и на носу у него было старомодное пенсне. На мой взгляд, он был старик, вероятно лет 25–27.
Вдруг вижу, что «старик» начинает плакать.
– Г-н профессор, я плохо себя чувствую, мне дурно, – говорит он дрожащим голосом.
Петражицкий внимательно на него смотрит и спрашивает с докторской интонацией:
– С вами это часто бывает, или у вас это что-то новое?
– Не знаю, г. профессор, но я больше отвечать не могу, – говорит великовозрастный студент.
Правило такое: если студент проваливается, то он не может явиться на экзамен еще раз в течение данной экзаменационной сессии, а должен ждать следующей сессии.
Петражицкий предложил слабонервному студенту прийти осенью.
Туган-Барановский меня узнал (по фамилии, конечно) и вспомнил, как он в моем детстве рисовал у нас мне лошадок. Его первая жена, Лидия Карловна Давыдова, была гимназической подругой моей матери. На экзамене он был со мной очень мил, но все же сверх билета гонял меня по всему курсу. Мое преимущество перед массой студентов заключалось в том, что в восьмом классе Тенишевского училища я очень основательно проходил политическую экономию. Моим преподавателем был присяжный поверенный Дьяконов, который, между прочим, сказал нам очень внушительным тоном, что ввиду сложности экономической структуры современного мира войны больше никогда не может быть.
Когда кончался экзамен, то наступал самый волнующий момент, профессору надо было протягивать матрикул (студенческая учебная книжка), и он в нем ставил против его предмета «удовлетворительно» или «весьма удовлетворительно». Когда же студент проваливался, то профессор не просил дать ему матрикул, а просто говорил: «Коллега, придите в следующий раз».
Для некоторых предметов «весьма» имело очень большое значение, так как без «весьма удовлетворительно» по этим предметам нельзя было получить диплома первой степени. А получение такого диплома давало ряд преимуществ.
Среди этих предметов было и гражданское право, которое сдавалось на государственных (последних) экзаменах. Забегая вперед, могу похвастаться, что случилось со мной на экзамене гражданского права. Я сдавал его весной 1916 года, приехав из действующей армии, где служил в санитарном отряде. После двухгодичного перерыва было трудно заниматься. Но я еще до войны очень детально изучал гражданское право.
Посреди комнаты стоял стол профессора гражданского права (забыл фамилию), а справа и слева от него столы его помощников, приват-доцентов. Я попал к приват-доценту Кузминых. Экзаменатор гонял меня по всему курсу в продолжение сорока минут и, наконец, сказал:
– Коллега, к сожалению, я не могу вам поставить «весьма».
Тогда профессор, занимавший кафедру гражданского права, обращаясь к своему приват-доценту, говорит:
– Я слушал ответы экзаменовавшегося и считаю, что он заслуживает «весьма».
Я торжествовал.
В первый год можно было сдать только четыре экзамена, а можно было их и «заложить», т. е. оттянуть на следующий год.
Я с моим школьным товарищем, Мишей Джаксоном[150], сдал три очень важных предмета, а именно энциклопедию права, политическую экономию и историю римского права, и все на «весьма». Довольно много студентов вообще не перескакивали энциклопедии с одного маха.
Мы имели право еще сдавать статистику. Но мы в нее даже не заглядывали. Курс был в 600 страниц. Кафедру занимал проф. Кауфман, бывший начальник главного статистического управления. В мое время на факультете было несколько Кауфманов, но инициалы этого профессора я забыл.
Буквально накануне экзамена Джаксон говорит мне:
– Давай сдавать статистику, я достал конспекты.
– Ты с ума сошел, я в нее и не заглядывал, – отвечаю я отважному приятелю.
– Пустяки, говорят, он никого не проваливает, а когда студент уже ничего не знает, то спрашивает:
– А кто начальник Главного Статистического управления или кто был тогда начальником?
Тогда надо было встать и ответить:
– Вы, ваше высокопревосходительство!
И он ставил «весьма».
Джаксон меня уговорил прочесть вместе с ним у него на квартире хотя бы конспект. Мы занимались часов до трех утра.
Я пошел на экзамен, почти ничего не зная, надеясь все же вытащить билет, о котором я имел хотя бы смутное понятие. Увы, мои надежды не оправдались, и я начал плести профессору что-то не относящееся к предмету.
– Вы, коллега, ничего не знаете, – сказал он.
Я ждал продолжение формулы: «Придите в следующий раз», но вместо этого он сказал:
– Дайте ваш матрикул… – и поставил мне «весьма удовлетворительно».
Но это был мой единственный анекдотический экзамен в университете. Все остальные были очень серьезные, и некоторые профессора были чрезвычайно строги.
Умение держать экзамены не соответствует знанию предмета и способностям учащегося. И это замечание в первую очередь относится к устным университетским экзаменам, где профессор совершенно не знает студента. Поэтому для экзаменующегося все зависит от того, чтобы не растеряться, быть в меру самоуверенным, но отнюдь не нахальным. При этом, конечно, надо иметь общее представление о предмете и быть чрезвычайно осторожным, чтобы не выпалить какой-нибудь глупости. Профессору довольно трудно «поймать» студента, когда он отвечает плавно, быстро и без запинок. Конечно, всегда бывают такие специалисты по ловле экзаменующихся (проф. международного права Пиленко), но я об исключениях не говорю. Я сам был у Пиленко почти исключением, потому что прошел у него с первого раза.
Первый год своего пребывания на юридическом факультете я выполнил все мои учебные обязательства. Я много читал, сидел в библиотеках. Меня интересовали все юридические дисциплины – государственное, гражданское и уголовное право. Я следил за жизнью именно с точки зрения юридических наук. Многому при этом способствовали рассказы матери и отчима о Государственной Думе, где они сидели в ложе журналистов. Но занятия чистой наукой меня не соблазняли. Я любил кругом молодежь, прелестных барышень, за которыми всегда был готов поухаживать. Встречалась учащаяся молодежь в частных домах или на общественных собраниях самого разнообразного характера, начиная с политических или заумно-философских и кончая просто оживленными вечеринками. Конечно, в театр ходили вместе. О чем мы только между собой ни разговаривали. Мы ничего не боялись и никогда не чувствовали никакого нажима. Дух полной свободы царил во всех наших разговорах.
Я был самый обыкновенный столичный студент – всегда ходил в студенческой форменной тужурке, иногда с крахмальным воротником, а то и в русской рубашке под тужуркой. По своим политическим убеждениям я, конечно, считал себя либералом, скажем, кадетского типа. Левых я не любил, находил их скучными доктринерами и очень мало общался с ними, были только знакомые отдельно левые студенты, мои приятели с гимназических времен, да и то я от них постепенно отходил.
Впереди рисовалась в какой-то дымке большая интересная жизнь. Но куда конкретно мне придется приложить мою энергию – я не знал. Надо было, прежде всего, перешагнуть университет, и я шагал, оглядываясь по всем сторонам и интересуясь всем, что было кругом – людьми, книгами, событиями. Все казалось таким прочным, таким устойчивым, была такая твердая вера в прогресс, в общее улучшение жизни.
Мои студенческие годы совпали с быстрым и бурным ростом благосостояния России и всего ее населения, в первую очередь, конечно, крестьянства. Сознательно или бессознательно, но это чувствовалось во всем и создавало приподнятое настроение.
Мои родители и предки были мною довольны. Я это твердо знал. Мой дед был доволен тем, что я буду юристом. Моя бабушка, как всегда, была всем довольна. Моя мать уже считалась со мной как со взрослым. После того как я стал совершеннолетним, у меня была доверенность на ведение ее дел. Летом на «Вергеже» я управлял ее небольшим кирпичным заводом, а зимой ездил в Старую Руссу нанимать мастеров на этот завод, которые, поскольку я помню, назывались порядовщиками. Эти договоры найма производились по старинным традиционным правилам в трактире за столами, на которых стояли пузатые чайники, тяжелые чашки и лежали груды бубликов. Рабочие сосредоточенно выговаривали все подробности работы и всегда исправно исполняли летом все договоренное в старорусских трактирах.
Отец мой был доволен, что я всегда сдавал хорошо экзамены.
Интересно, что мне в России и в голову не приходило заняться журналистикой или писательством. Я был абсолютно далек от того, чему впоследствии посвятил всю свою жизнь. Я стал журналистом и начал писать романы – из них только один напечатан полностью, а остальные в отрывках – только когда в России совершенно исчезла свобода печати.
Я пробыл еще два года на юридическом факультете и стал заправским и уверенным в себе студентом.
Лето я больше всего любил проводить на Вергеже в Новгородской губернии. Однако, следуя за другими студентами, я как-то провел около двух месяцев на статистике в Черниговской губернии. Мы переписывали крестьян в Мглинском уезде. Вначале мужики относились к нам с недоверием, считая, что опросы как-то связаны с увеличением податей. Мне запомнился разговор с одним сравнительно молодым и молодцеватым крестьянином. Он рассказывал, что два года провел в Пенсильвании в антрацитных шахтах и зарабатывал там втрое больше, чем в Донецком бассейне.
– А остаться в Америке не хотели? – спросил я.
– Помилуйте, у меня тут свой дом и своя земля, тут все свое, – ответил он мне с оттенком обиды в голосе.
Вероятно, таких-то советская власть и раскулачивала, и оказались они не в Америке, а в неприветливых и холодных краях Сибири.
Одно лето провел я под Константинополем, на Принкино, куда мой отчим был послан корреспондентом от лондонской газеты. Это было очень интересно. Только там, на берегах Мраморного моря, мы, молодежь и старшие, почувствовали величие и мощь России. Один пример. Мы снимали дачу вместе с самым младшим драгоманом российского посольства. Однажды утром, перед отъездом в Константинополь с моим отчимом Евгению Викторовичу вздумалось попрактиковаться в стрельбе из браунинга. Он вышел в сад, прикрепил лист бумаги к стене соседнего дома и начал стрелять. А потом наши знатоки турецкого языка уехали в город. Вскоре после их отъезда является слуга из соседней виллы, и мы с трудом понимаем, что пули нашего стрелка пробили стену и, по-видимому, влетели в комнату. Это очень взволновало мать, которая весь день повторяла, что было легкомысленно прикреплять мишень к соседней стене. Она предвидела неприятности для нашего дипломатического сожителя.
– Сами виноваты, теперь придется вам расхлебывать эту неприятную историю, – говорила она нашему драгоману вечером.
– Не беспокойтесь, Ар. Вл., все будет улажено немедленно, а они сочтут за честь, что член российского посольства явился к ним с визитом.
Он оказался прав. Высокий чиновник турецкого правительства был очень доволен, что молодой русский драгоман явился к нему, несмотря на то, что этот драгоман чуть не ранил в ногу его жену. Она сидела в гостиной, когда около нее прожужжало несколько пуль.
Я с Мишей Джаксоном, бродя по Стамбулу, купили себе фески и с гордостью явились в них на нашу дачу.
– Что вы надели, снимите эти фески немедленно, иначе вы можете нарваться на неприятности, – сказал наш драгоман.
Мы, конечно, подчинились его указанию, но были в недоумении. Мы знали, что не только турки имеют право носить фески, и нам казалось, что наши фески ничем не отличались от остальных фесок. Но ловкий продавец подсунул нам зазорные фески, какие носили только сыщики Адбул Гамида, который был не так давно свергнут. Разные профессии отличались оттенками цвета фески. Но мы все-таки получили удовольствие от своих фесок, только уже в Петербурге. Была назначена какая-то студенческая вечеринка. Я предложил Джаксону надеть феску, и я его выдам за турка, не говорящего по-русски. Появление «турка» на вечеринке произвело большой эффект. К нему была приставлена курсистка, не без труда объяснявшаяся по-французски.
Молодежь была довольна, что на вечеринке присутствует настоящий турок. Так продолжалось, пока какая-то дама не воскликнула:
– Да ведь это Миша Джаксон, а вовсе не турок.
Мы поспешили исчезнуть.
Зимняя учебная жизнь шла своим темпом. Для меня этот темп заключался в том, что я много сидел в библиотеке, но почти не ходил на лекции. Одну из зим я провел несколько месяцев в Вергеже, привезя с собой целую кучу юридических книг, но думаю, что не все они были прочитаны мною. Однако весной я сдавал все полагающиеся экзамены, и всегда на «весьма».
Я совершенно не знаю, чем занимались руководители левых студенческих организаций. Это не интересовало студенческую массу. Но такие полуподпольные организации не только существовали, но и были довольно деятельными. Все студенческие выступления устраивались ими. В мое время одним из их руководителей был тов. Абрам (псевдоним Крыленко)[151], был также какой-то великовозрастный тов. Аполлонов.
Я был свидетелем студенческих волнений, к которым относился с любопытством, но они меня совершенно не захватывали.
После смерти Льва Толстого в 1910 году безбожное или, во всяком случае, совершенно нецерковное студенчество настойчиво требовало, чтобы была отслужена панихида по писателю. Панихиды по Толстому были запрещены, так как он был отлучен от Церкви. Помню, что мы толпой стояли на тротуаре около здания университета, видимо собираясь куда-то идти демонстрацией, и кричали: «Панихиду, панихиду!» А конные жандармы очень умело оттесняли нас крупами своих, по-видимому, дрессированных, лошадей с мостовой на тротуар. Дальше ничего не произошло. Мы, в конце концов, разошлись, а жандармы уехали.
В другой раз было гораздо серьезнее и сложнее.
Левые студенческие заправилы созвали митинг в актовом зале для протеста против чего-то. Не помню точно, против чего тогда протестовали. Возможно, что против преследования испанских анархистов. Во всяком случае, такой митинг протеста был устроен, и я до сих пор помню истошные выкрики «левых товарищей», призывавших петербургское студенчество встать на защиту испанских анархистов.
Я, как всегда, из любопытства, пришел на митинг, созванный в актовом зале, и встал у окна, выходящего в университетский коридор. Актовый зал и коридор находятся на одном этаже и отделены друг от друга высокими окнами.
Ораторы были умелые и быстро подняли настроение студентов. Вдруг через толпу проходит проректор Андреев, если не ошибаюсь, профессор церковного права, поднимается на кафедру и с волнением просит собравшихся разойтись.
– Иначе произойдет нечто ужасное, – говорит проректор дрожащим голосом.
Студенты, конечно, не расходятся. Митинг (или, если хотите, сходка) продолжается. Температура накаливается все более и более. Главным оратором был тот, кого я назвал Леонидом.
Неожиданно на кафедру поднимается небольшая фигура в полицейской форме, пробующая что-то сказать.
– Вон с кафедры, вы оскорбляете ее, – раздаются сотни голосов.
Полицейскому офицеру ничего не удается сказать, может быть, кроме «ах так», или «так подождите, вот увидите, что будет». Он спускается с кафедры под всеобщий свист. На кафедре опять появляется какой-то «товарищ».
Но вскоре собравшиеся услышали на широкой лестнице, ведущей в актовый зал, шум тяжелых шагов. В зал медленно входят городовые и становятся цепью вдоль стен. Я не знаю, вводились ли когда-нибудь раньше в Петербургский университет полицейские. Мне кажется, что нет.
Распоряжающийся полицейский формирует две шеренги городовых от кафедры до дверей, выходящих на лестницу, лицом друг к другу. Таким образом, образуется коридор приблизительно в метр или полтора шириной. Все это происходит молча, медленно, спокойно. Студенты с любопытством наблюдают за полицейскими. Только оратор, скажем, его звали тов. Леонид, как только завидел городовых, входящих в актовый зал, быстро выскочил в окно, ведущее в коридор. В его прыжке было что-то подколесинское[152].
Когда все городовые были расставлены по местам, раздается чей-то командующий голос:
– Господа студенты, прошу немедленно очистить зал, двери на лестницу открыты, каждый может выходить беспрепятственно.
Никто, конечно, не выходит.
Тогда городовые, образовав коридор от кафедры и до дверей, захватывают ближайшего от них студента и с выученной ловкостью начинают передавать его из рук в руки. Он поворачивается как мячик и оказывается на лестнице, а за ним следует второй, третий, может быть, сотый. Конечно, никакого физического вреда студентам при этом не причиняют, но полицейские ладони действуют уверенно и ловко.
В туннеле из полицейских рук одновременно вертится много студентов.
Посмотрев, как это происходит, я просто вышел на лестницу и спокойно спустился в нижний этаж. Никто меня не остановил. Но я сразу увидел у выходных дверей полицейский контроль. На улицу выпускали только тех, кто предъявлял матрикулы. Остальным просто не позволяли выходить. Я всегда носил при себе матрикул, но очень многие студенты этого не делали.
Полиция пыталась задерживать не студентов.
Мы, студенты, заволновались, и сейчас же организовалась целая группа, предлагавшая свои услуги для объезда квартир студентов и доставки в университет матрикулов. Я лично посетил несколько квартир.
Полицейский контроль у выходных дверей оставался до позднего вечера.
Внутри университета было оставлено незначительное число городовых, но где-то поблизости был расположен целый полицейский отряд. По университетскому коридору деловито расхаживал полицмейстер, однако не тот, который пробовал говорить с кафедры.
Все газеты, естественно, возмущались захватом университета полицией. Студенты, конечно, были тоже возмущены. Однако против рожна не пойдешь, и студенты без сговора сразу усвоили тактику – совершенно игнорировать городовых и полицейских чинов в здании университета. Над ними не издевались, понимая, что это только усложнит положение, их просто не замечали.
Совершенно не помню, как долго оставалась полиция в стенах университета, возможно, что до конца учебного года.
Лекции и работы в семинарах продолжались, приближались экзамены. Но в Петербурге было так много интересного. Столичное студенчество всегда знало, что самое интересное в данный момент в городе, ему было известно, какие иногородние артисты и музыканты приехали на гастроли, где читаются интересные публичные лекции и происходят собрания. С приближением весны все становилось очень напряженным, не хватало времени и на подготовку к экзаменам и на развлечения, особенно, когда катанье на лодках продолжалось далеко за полночь и петербургские белые ночи заставляли забывать о времени.
Весной 1914 года я сдал экзамены за третий курс. Оставался еще только один год до окончания университета.
Однако государственные экзамены я держал только через два года по специальному разрешению, возвратившись для этого из действующей армии.