В мае 1920 года мы с женой спешили двинуться в далекий путь, но, вероятно, из-за формальностей остались в Константинополе на несколько дней. В общем, я проделывал обратный путь из Константинополя через Лондон в Финляндию, путь, который я уже совершил около года перед тем. Только настроение было совершенно другое. Первый раз я ехал в Константинополь с твердой уверенностью, что скоро попаду в Москву, освобожденную от советской власти. Теперь мы ехали только с надеждой, что Врангелю удастся удержать Крым, но не было ясно, что будет дальше.
В мае или июне 1920 года из Константинополя начало ходить нечто, подобное «Ориент Экспрессу»[469]. Поезд был переполнен, главным образом русскими беженцами, ехавшими в Сербию, – многие из них вскоре возвратились в Крым. По поезду днем и ночью проходил междусоюзнический контроль, проверявший паспорта пассажиров. На болгарской границе всех заставили выйти из вагонов поезда, тоже для контроля документов. Я важно заявил, что я русский дипломатический курьер и что при мне дипломатический пакет – мой незаконный миллион рублей. Это подействовало, и нам с женой французский унтер-офицер разрешил остаться в поезде.
Почему-то мы остановились на сутки в Софии, где нас больше всего поразили прекрасные пирожные и роскошные бани.
На сербско-болгарской границе опять всех заставили выйти из вагонов, и опять я отстоял свой престиж русского дипломатического курьера, и мы с женой остались в поезде.
Белград кишел русскими – дамы, дети, мужчины в военных формах. Вокруг русского посольства все время толпился народ. В столице Сербии мы чувствовали себя в тылу русской армии.
До Парижа мы доехали без происшествий, если не считать наше беспокойство, что где-то в Ломбардии, кажется под Миланом, наш поезд будет остановлен забастовщиками. Но все обошлось благополучно.
Русский Париж тогда жил вестями из Крыма.
«И за тень полуострова нас уважали консьержи с консьержками» (Дон-Аминадо[470]).
Даже люди, ранее относившиеся более чем сдержанно к Белому движению, теперь возлагали все надежды на Врангеля.
В Париже мы встретились с моей матерью и отчимом, которые постепенно начинали приходить в себя после перенесенных потрясений. Но все их мысли оставались в России, и они считали, что это было только временное изгнание. Мой отчим, англичанин, неоднократно начинал разговор о нашей петроградской квартире и был уверен, что мы туда рано или поздно вернемся.
Он еще не возобновил писаний в английских газетах, но, как всегда, был полон русских интересов.
Моя мать в Париже виделась со многими русскими общественными деятелями и много рассказывала о Белом движении и о ген. Врангеле тем, кто не побывал на юге России.
В русских кругах Парижа преобладало мнение, что Белая борьба еще не кончена, и многие считали, что положение белой армии на юге России еще восстановится.
Таково же, в общем, было и настроение в Лондоне, когда мы туда приехали, думаю, что в середине июня. В Лондоне было несравненно меньше русских, и можно было говорить об общественном мнении некоторых русских гостиных и об отдельных лицах. Русский Лондон как-то больше, чем Париж, ориентировался на адмирала Колчака, и потому крах сибирского движения на нем отразился сильнее.
Как в Париже, так и в Лондоне только очень немногие начали устраиваться на постоянное жилье. Большинство же русских в обеих столицах продолжало считать, что их пребывание там временное.
Так же продолжали думать моя мать и отчим, в середине лета приехавшие в Лондон из Франции. Сперва они поселились в меблированных комнатах, потом сняли меблированную квартиру, но им и мысли не приходило в голову обзавестись своей мебелью. Большинство русских чувствовали себя в Западной Европе как бы проездом. На тех, кто думал иначе, смотрели с некоторым удивлением и даже недоумением, хотя между ними и были люди выдающиеся. Так, например, профессор классической истории М. И. Ростовцев считал, что советская власть задержится в России надолго. Но, при всем уважении к историческому авторитету почтенного профессора, его выслушивали с еле скрываемой усмешкой. Когда же такую же точку зрения высказал один из секретарей Лондонского посольства Ф. И. Грюнман, ссылаясь на пример Персии, где он прослужил долгое время, то над ним просто смеялись, особенно когда он настаивал, что советская власть может продержаться с тридцать лет.
Начались хлопоты о получении для меня финляндской визы. Переговоры длились до августа, когда я, наконец, уехал на север, оставив жену с моей матерью и отчимом. Я еще в Париже запрятал свои бумаги дипломатического курьера и ехал как частное лицо. Никто не обращал внимания на пакет с миллионом рублей, который я вез с собой.
Поездка через Германию и скандинавские страны была уже совсем культурной, особенно когда вспоминалась поездка через балканские страны. Чистые поезда, движение по расписанию, услужливые лакеи в вагонах-ресторанах. Почему-то я остановился в Копенгагене, который меня поразил, прежде всего, количеством велосипедистов. Ночной переезд в Швецию на пароме, на который вкатывался целый поезд или, во всяком случае, несколько вагонов. Чистый и нарядный Стокгольм, где меня приютила семья дяди моей жены, русского профессора-энтомолога, оцененного шведскими научными кругами.
В Стокгольме уже чувствовалось поражение армии генерала Юденича, которая доходила почти до Петрограда, но была отброшена красными.
– А могли ведь ворваться в Петроград, да вот… – говорили мне некоторые участники этой армии, добравшиеся до Швеции.
Считали, что ген. Юденич потерпел неудачу не столько вследствие военных обстоятельств, сколько из-за местных дипломатических осложнений. Подвел английский генерал Гоф, не исполнивший своих обещаний, не сложились хорошие отношения с эстонцами, а армия находилась на территории Эстонии. Движения воинских частей на Петроград из Финляндии не было.
Финляндия очень мало изменилась с тех пор, как я проезжал через нее почти два года перед тем. В своей основе страна оставалась все та же, только, конечно, нигде не было видно русских форм и гораздо меньше было слышно русской речи. Лишь по тонким лицам людей военного возраста можно было узнавать в них бывших русских морских офицеров. Они проходили молча по улицам Гельсингфорса.
Так же катились небольшие вагоны железной дороги, так же чисто и аппетитно был сервирован открытый буфет на станциях, где за определенную небольшую цену можно было есть сколько угодно. Так же молчалива и, пожалуй, даже угрюма была финская толпа.
Никаких остатков армии ген. Юденича в Финляндии не было по той простой причине, что даже во время действий этой армии ее не было на территории Финляндии.
Русским центром в Финляндии оказалась редакция газеты «Русские вести» (это название несколько раз менялось). Я не помню, кто во время моего приезда был редактором, но ее верховным политическим руководителем был бывший ректор Петроградского университета и член Государственного Совета от этого университета Давид Давидович Гримм[471]. Младший его сын Константин, офицер лейб-гвардии Павловского полка, был убит в Добровольческой армии, а старший, Иван, офицер того же полка, приехал к родителям из Румынии или из Польши, куда отошел в начале 1920 г. боевой батальон этого полка.
Проф. Гримм пользовался большим уважением финнов, потому что он как-то произнес в Государственном Совете речь в защиту автономных прав Финляндии. Гримм считал, что советская власть может быть свергнута только вооруженной рукой, и возлагал все надежды на Врангеля. Он со своими ближайшими сотрудниками давал направление газете. Меня просили в ней писать во время моего кратного пребывания в Финляндии, и я написал несколько передовых статей.
Проф. Гримм познакомил меня с бывшим русским морским офицером (кажется старшим лейтенантом), главой организации, посылающей людей через границу. Я видел этих гардемаринов и мичманов (между ними были не моряки), молодых людей незаметного вида, которые говорили о переходе через границу всегда деловым тоном. Они никогда не драматизировали своей деятельности и молчали о смертельном риске, связанном с ней.
Привезенный мною миллион рублей оказался для этой организации очень нужным.
Я познакомился в Гельсингфорсе также с другими бывшими морскими офицерами, людьми больших знаний, опыта, выдержки и общей культуры, сохранивших лучшие традиции русского морского командного состава даже в новых беженских условиях.
Мне казалось, что русскому антисоветчику, приехавшему из Лондона с поручением от правительства ген. Врангеля, будет очень просто получить визу на несколько дней для поездки из Гельсингфорса в Ревель. Но я ошибся. Началась визовая канитель. Эстонские власти посылали меня в Гельсингфорсе от одного своего чиновника к другому. Посылались запросы в Ревель. Я уже ждал три недели, а результатов никаких не было. Наконец, я телеграфировал моему отчиму в Лондон, и тот через лондонскую эстонскую миссию или через британское Министерство иностранных дел сразу устроил мне визу в Эстонию на несколько дней.
Два часа перехода через Финский залив, и я очутился почти в России. Гельсингфорс был для меня иностранным городом. Ревель же показался своим с обычным эстонским населением. На улицах еще было видно довольно много людей в остатках русской военной формы (думаю, что со споротыми погонами). Я устроил в своем номере в гостинице нечто вроде приемной и в течение двух дней выслушивал печальные и горькие рассказы о поражении армии генерала Юденича и о причинах неудачи.
Несомненно, что главная причина заключалась в полном отсутствии слаженности между русским командованием, эстонцами и англичанами. Думаю, что вина за это меньше всего падает на русское командование. Эстонцы опасались русских антикоммунистов, зная о неудачах русских белых на других фронтах, и отказывали им в поддержке, когда эта поддержка была очень нужна. Английские военные отворачивались от белых, чувствуя перемены в настроении премьер-министра Ллойд Джорджа и лиц, его окружавших.
Все это я складывал в своей голове и, только возвратившись в Лондон, составил подробный доклад для Севастополя.
Возвратившись в Гельсингфорс, я очень скоро уехал оттуда в Лондон. Мне кажется, что проф. Гримм ехал со мной. Нас встречали в английском порту моя жена, мать и отчим. Английские иммиграционные власти нашли, что в наших документах было что-то не в порядке, и сурово просили нас пропустить вперед других пассажиров. Но достаточно было короткого вмешательства моего отчима, как они изменили к нам отношение, и мы спокойно прошли через контроль.
Стоял уже октябрь. Я очень хотел возвратиться в Крым. Но Струве, по-видимому, считал, что будет полезнее, если я останусь в Лондоне и буду его осведомлять о положении в Англии.
В сентябре или октябре (чисел не помню) он приехал в Париж и вел там важные переговоры с членами французского правительства. Я был вызван в Париж для личного доклада ему. Мать и отчим тоже поехали в Париж для свидания с ним.
Вероятно, до Запада не дошли еще сведения о критическом положении армии Врангеля. Известие о катастрофе пришло как-то неожиданно. Мы – моя мать, отчим и я сидели у Александры Васильевны Гольштейн на рю де ля Тур в Пасси, когда пришел Струве и сказал, что в посольстве получено сообщение об эвакуации Крыма войсками Врангеля.
В течение некоторого времени мы сидели молча, не обмениваясь друг с другом никакими соображениями. Потом начался тихий разговор о происшедшем. Было очень тяжело.