Прожив два года в Лондоне и по-настоящему не зацепившись за английскую жизнь, мы с женой и полуторалетней дочкой Наташей решили отправиться в Берлин и попробовать устроиться там. Большое количество русской эмиграции в Германии также манило нас туда. Мы знали, что в Берлине была русская жизнь, которой совершенно не было в Лондоне. Кроме того, по всем сведениям, там было дешевле жить, располагая даже минимальным количеством иностранной валюты, и особенно английских фунтов и долларов. Наши предположения оправдались. В Берлине мы сразу окунулись в русскую эмигрантскую жизнь, и жить там оказалось гораздо дешевле, чем в Англии.
В общем, за двадцать месяцев, что мы прожили в Берлине, мы тратили на жизнь около десяти фунтов в месяц (тогда сорок долларов). У нас появилась вторая дочка и всегда была живущая прислуга.
Но я сразу не понял, что нормальной жизни, а значит и нормальных заработков, в Германии не существует.
Мы попали в страну, где происходила фантастическая денежная пляска, сперва миллионов, потом миллиардов и наконец, триллионов. А когда все это сразу (как говорится по-английски, овернайт[472]) оборвалось, когда исчезли триллионы и марка была стабилизирована на уровне четыре марки за доллар, то у нас в семейном бюджете произошел полный крах и пришлось в экстренном порядке возвращаться в Лондон к моей матери и отчиму.
Мы сразу попали в почти нереальную жизнь инфляционной лихорадки, или, вернее, инфляционного сумасшествия. В данный момент я не обсуждаю причин или целей этой бешеной инфляции в Германии после Первой мировой войны. Скажу только, что она, вероятно, проводилась намеренно тогдашними руководителями Германии для того, чтобы избежать репарационных платежей союзникам.
Когда мы приехали в августе 1922 г. в Бад Наухайм к моей матери, проходившей там курс лечения, то марка как будто еще держалась, держались и цены. Не помню, каков был курс английского фунта, думаю, что он уже выражался тысячами марок. Но падение марки еще было относительно медленно, и консервативный немецкий торговый аппарат еще удерживал цены. Поэтому мы могли остановиться в самой дорогой гостинице, платя за полный изысканный пансион совершенные гроши в переводе на английские фунты, вернее шиллинги.
В самом Берлине в первое время мы еще осторожно тратили марки, считая, что это все скоро неминуемо должно прекратиться. Мы выбирали квартиры по карману себе, учитывая сегодняшний курс фунта или доллара, но скоро поняли, что не существует никакого прочного курса, а есть только наклонная плоскость, по которой марка катилась вниз, сперва задерживаясь иногда даже на неделю, а потом эта задержка падения марки определялась днями и наконец, часами. Цены не поспевали подниматься пропорционально падению марки, поэтому жизнь на валюту становилась все дешевле. Эта диспропорция сказывалась, прежде всего, на продовольственных продуктах и других товарах первой необходимости, затем на стоимости общественного обслуживания – телефон, газ, электричество, общественный транспорт, включая и железные дороги, для нас все время дешевели. Но все это надо было рассчитывать и быстро соображать.
Главный принцип состоял в том, чтобы не менять валюту до последней необходимости, а иногда даже умышленно пропуская все сроки этой необходимости. Я помню, например, как мы поехали утром в большой магазин покупать зимние вещи. Накупив вещей на миллиарды марок, что утром еще составляло сто долларов, мы попросили отложить наши покупки в сторону, обещая зайти за ними перед закрытием магазина. А вечером мы уже купили эти миллиарды марок за сорок долларов.
Размен валюты был связан с некоторым полицейским риском. В банках давали за нее гораздо меньше, чем на улице. Было известно, где стоят или, вернее, прогуливаются такие уличные менялы. Приходилось им подмигивать и отводить их в пустынный уголок, чтобы не оказаться пойманным сыщиком, который тут же отбирал и у продавцов, и у покупателей всю валюту.
Оборотистые люди, располагавшие несколькими стами долларов (а иногда даже одной сотней), покупали большие доходные дома. Они давали небольшой задаток и потом закладывали дом в банке; удивительно, что банки давали под недвижимое имущество деньги в марках, зная наперед, что им будет возвращена обесцененная немецкая валюта. Такие займы выплачивались через две, три недели буквально несколькими долларами. Я помню случай, когда один мой русский приятель купил в центре города огромный доходный дом за шестьдесят долларов.
Были и другие финансовые комбинации, но я их не умел производить и существовал с семьей главным образом скупкой старинных шалей, которые я посылал в Лондон, где они продавались на аукционах в пять, а может быть, и в десять раз дороже. Торговля этими шалями была гораздо более выгодной, чем писание статей в английских специальных журналах о советской экономике, за что я получал в лучшем случае по пять фунтов за статью.
Средний немецкий обыватель совершенно не понимал, что происходит с маркой, и только упорно твердил, что в Советской России экономическое положение было гораздо лучше, чем в Германии, потому что, скажем, в какой-то момент доллар стоил миллиард марок, тогда как в Москве этот же доллар можно было купить за миллион рублей, другими словами, рубль ценился в тысячу раз более, чем марка. Невозможно было убедить немецкого обывателя в том, что не этим определяется экономическое положение страны, что миллион, или миллиард, или даже триллион уже не составляют большой разницы, так как при миллионе стоимости доллара в рублях ценность рубля теряет всякое значение.
Удивительно, что в Германии при такой галопирующей инфляции продукты не так часто исчезали с рынка, как это было в Советской России. На клочок бумажки, называвшейся маркой, все еще можно было что-то купить, тогда как в Советской России на рубль, стоивший во много раз дороже марки, часто ничего невозможно было купить (до введения червонцев).
В обращении появилось и продолжало появляться большое количество самых разнообразных бумажных денежных знаков. Чаще всего эмиссионное учреждение просто ставило на старых бумажках печать с обозначением их новой стоимости, прибавляя несколько нулей. Но денежные знаки выпускались не только казенными учреждениями, но также различными самоуправлениями, предприятиями и общественными организациями. У меня сохранилось несколько таких денежных знаков, и я уверен, что существуют любители-коллекционеры и что их коллекции содержат сотни, если не тысячи различных бумажных марок.
Все учреждения, выпускавшие денежные знаки, обещали выплачивать предъявителям обозначенную на них сумму марок. Все эти знаки свободно обращались на обывательском рынке, не встречая никаких протестов. Торговцы с одинаковым спокойствием принимали как банковские билеты, так и денежные знаки какого-либо городского трамвая. Никого не удивляло, что на банковском билете стояло сто миллиардов марок или на купюрах, выпущенных частными предприятиями, сто миллионов. Но все это, конечно, необходимо было считать, и просчитаться было нетрудно – сто миллиардов, а то и триллион легко могли пойти за сто миллионов и наоборот. Особенно трудно было разбираться в этой денежной бумажной массе старым людям. Да и кассирам в разных учреждениях было нелегко.
Когда наконец осенью 1923 года при помощи Америки, Великобритании и Франции была без предупреждения произведена стабилизация марки, то финансовую катастрофу испытали не только одни иностранцы, жившие на валюту (как часто говорили в Берлине, Швейн валюта Ауслэндер[473]), но и местные немецкие обыватели.
Вот пример, в нашей семье. В течение полутора лет мы с женой платили нашей прислуге в марках эквивалент одного английского шиллинга. Сперва она получала миллионы, потом миллиарды, а в конце концов, почти триллион марок в месяц. Когда же пришла стабилизация, мы быстро решили предложить ей полтора фунта в месяц, т. е. в тридцать раз больше, чем мы платили во время инфляции. Она была совершенно обижена.
– Как же так, вы мне платили миллиарды, а теперь предлагаете только тридцать марок, – говорила она со слезами на глазах.
Ей было невозможно объяснить, что произошло. Мы-то хорошо знали, что произошло, но от этого нам не было легче. Единственный выход из создавшегося положения было бегство из Германии.
Очень многие русские бежали во Францию. Мы по семейным обстоятельствам весной 1924 года поспешили уехать в Лондон, почувствовав себя разорившимися триллионерами.
Для нас, политических русских эмигрантов, немецкая инфляция была только фоном жизни. Все наши интересы были сосредоточены на русских делах.
Из лондонской русской глуши осенью 1924 года мы попали в русскую толщу Берлина.
Надо сказать, что немцы удивительно благодушно отнеслись к своим недавним военным противникам. Они не могли не знать, что масса эмиграции состояла из лиц, четыре года перед тем настаивавших на продолжении войны до победного конца. Однако я не помню никаких специальных притеснений русских и даже упоминания в печати о нашей позиции в конце войны. Возможно, что это объяснялось каким-то указанием союзнических властей. Этого я просто не знаю. Но немецкий обыватель принимал русскую беженскую массу совершенно благодушно, точно и не было войны между Германией и Россией. Поскольку я помню, единственным ограничением для всех иностранцев (возможно, что кроме граждан союзнических стран) был запрет нанимать квартиры целиком. В каждой квартире должна была оставаться хозяйка немка, вероятно для наблюдения за иностранными жильцами. Первая хозяйка нас обкрадывала, воровала из буфета сахар, из сундуков белье. Следующие две были очень милыми женщинами. Они нам всячески и всегда помогали, и мы с ними расстались друзьями.
Русские съезжались в Германию со всех концов – с Балкан, из Польши, из Прибалтики, а позже даже и с Дальнего Востока. Съезжались в Германию, потому что прослышали о дешевизне жизни там при инфляции. В Берлине наблюдалась большая русская жизнь, и все русские берлинцы, так или иначе, имели к ней отношение.
Немногие русские церкви по праздникам были полны молящимися. Существовала большая, очень хорошо поставленная ежедневная газета «Руль», которую редактировал бывший редактор петроградской «Речи», Иосиф Владимирович Гессен[474]. У «Руля» всегда была хорошая информация о Советском Союзе. Выходили также и другие ежедневные или еженедельные русские газеты. Просоветская газета «Накануне» не имела ни распространения, ни влияния. Быстро стало развиваться издательство русских книг. Ежегодно выпускалось в Германии, вероятно, по несколько сот книг на русском языке. Существовал русский театр и приезжал на гастроли из Москвы Московский Художественный театр во главе со Станиславским[475]. Не всегда можно было достать места на представления – билеты буквально расхватывались.
Постоянно читались лекции и происходили политические собрания. Обычно на них предсказывалось скорое падение советской власти. Можно было каждый день куда-нибудь пойти, и мы с женой этим часто пользовались.
Когда из Советской России была выслана группа видных профессоров и общественных деятелей, то русская жизнь в Берлине еще больше оживилась[476]. Из России появились такие известные профессора, как Лосский[477], Лапшин[478], Карсавин[479], И. А. Ильин, А. А. Боголепов[480], о. Сергий Булгаков[481], Н. А. Бердяев[482], проф. Прокопович[483] (вице-председатель последнего состава Временного правительства) и его жена Кускова[484] и многие другие. Не совсем было понятно, почему большевики их выслали из Советской России, а не сослали куда-нибудь в далекие места.
Появление этой группы лиц оживило еще больше жизнь русской берлинской колонии. Делались доклады, затевались курсы лекций. Бердяев вскоре начал читать регулярный курс лекций, которые усердно посещала моя жена. Прокопович открыл экономический кабинет по изучению Советской России. На вечерних заседаниях этого кабинета Прокопович держал себя очень авторитетно, не терпя возражений. Многие, в том числе и я, с ним всегда спорили о том, что нельзя основывать экономические оценки положения в Советской России главным образом на советских данных.
Ив. Алек. Ильин также выступил с несколькими блестящими публичными лекциями. Я встречался с ним еще в Москве и, воспользовавшись этим, пришел к нему с моим приятелем поговорить о «текущем моменте». Мы доказывали, что советская власть не продержится больше года. Ильин наставительно сказал нам, что мы за границей ничего не понимаем и что вряд ли советская власть падет раньше пяти лет.
В те времена из Советской России выпускали на время. В Берлин приехали Андрей Белый[485] и писатель Пильняк[486]. Оба они вели довольно рассеянный образ жизни. Доходило до того, что Андрей Белый танцевал в русских ресторанах на столах. Он без всякой тревоги возвратился в Москву и, кажется, умер там, не потревоженный большевиками. Несчастный Пильняк находился в Берлине все время в состоянии паники и часто советовался со своими друзьями и знакомыми о том, не рискованно ли ему возвращаться. Большинство из них его отговаривали это делать. В моем присутствии А. М. Ремизов очень настойчиво убеждал его остаться за границей. Пильняк почти дрожал, когда обсуждал с друзьями вопрос о своем возвращении. Но, в конце концов, все же, как муха на огонь, отправился в Москву и через несколько лет погиб в чеке.
Супруги Ремизовы буквально наслаждались тем, что покинули навсегда Советскую Россию. Алексей Михайлович только побаивался немецкой полиции, для чего не было никаких оснований. Моя жена, ходившая с ним в полицейпрезидиум[487] в качестве переводчицы (она кончила в Петербурге немецкую гимназию), потом со смехом рассказывала, как в полиции Ремизов еще больше съежился и все время боязливо оглядывался кругом. Только иногда он шепотом спрашивал мою жену, не будет ли ему каких-нибудь неприятностей.
Появилась в Берлине также моя родная тетка с мужем ген[ерал-] майором К. П. Боклевским[488], деканом кораблестроительного отделения Петроградского политехнического института. Двое из его сыновей принимали участие в Белом движении, третий был командирован в Лондон в Русский правительственный комитет и там остался. Боклевские занимали две комнаты в гостинице. У них постоянно толпился народ, и профессор, не стесняясь, ругал большевиков, заявляя, что он гордится своими сыновьями. Ему очень не хотелось возвращаться, но не хотелось также оставлять свое любимое дело. Уже во время войны он создал при кораблестроительном отделении авиационный отдел, за что по высочайшему повелению и был переименован из действительных статских советников в генерал-майоры. Поскольку я знаю, эта исключительная мера была первой в царствовании императора Николая II. Несмотря на свой нескрываемый антибольшевизм в Берлине, Боклевские возвратились в Петроград, где он продолжал еще некоторое время стоять во главе своего учебного дела.
Кого только не было в те годы в Берлине. Одновременно с левыми антибольшевиками (мне помнится, что издавалась даже эсеровская газета, но в этом я не совсем уверен) на многих собраниях можно было видеть высокую фигуру правого члена Гос. Думы Маркова Второго[489]. Иногда он выступал.
Его характерная голова, похожая немного на Петра Великого, возвышалась в церкви среди молящихся. Ее нельзя было не заметить. Когда приехали из Советской России высланные профессора, то Бердяев стал бывать в той же церкви и, конечно, случайно, выбрал себе место недалеко от Маркова.
Через несколько воскресений после службы Бердяев спросил меня, кто был его соседом. Я назвал фамилию. На следующей службе Бердяев стоял уже в другом конце церкви.
Встретил я в Берлине и пресловутого одесского градоначальника генерала Толмачева[490]. Он оказался хорошим рассказчиком и заинтересовал меня своими рассказами. Мы иногда бывали у Толмачевых, думаю до тех пор, пока моя жена при презрительном замечании генерала о Белом движении, вспыхнула и отчитала его, несмотря на то, что по возрасту она, вероятно, годилась ему во внучки. У супругов Толмачевых произошла большая семейная трагедия. Одна из их двух дочерей по убеждениям возвратилась в Советскую Россию, где, думаю я, она, в конце концов, и была ликвидирована чекой за дела ее отца.
В своих рассказах о службе градоначальником в Одессе Толмачев часто говорил о союзниках и их поддержки его деятельности. Для меня союзниками были военные союзники времени Первой мировой войны. Оказалось же, что он имел в виду членов Союза Русского Народа.
Не могу удержаться, чтобы не передать его рассказ о том, как он попал в градоначальники. В 1905 году полковник ген. штаба Толмачев, отбывая стаж, командовал полком в Закавказье, кажется в Кутаиси. Влияние революционеров все время росло и наконец, командир корпуса, в который входил полк Толмачева (кажется ген. Алиханов, но я не уверен) пошел революционерам на уступки. Тогда пол. Толмачев с взводом солдат явился к нему в штаб и угрожающе спросил своего прямого начальника, готов ли он исполнять присягу. Старому генералу ничего другого не оставалось, как обещать присягу исполнять. Войска подтянулись и стали ловить революционеров, а пол. Толмачев был посажен на гауптвахту и, кажется, отправлен в Тифлис. Пользуясь правом командира отдельной части обращаться с рапортом прямо к царю, Толмачев подробно изложил свое столкновение с командиром корпуса. Он просидел на гауптвахте несколько недель, когда, наконец, его рапорт был возвращен с надписью сбоку на поле императором Николаем Вторым: «Благодарю молодца Толмачева и поздравляю его с ген-майором». Вскоре он был назначен одесским градоначальником.
В те времена в Берлине можно было услышать много подобных рассказов, но жизнь не бежала, а летела, и мало у кого было время их записывать.
Я выше упомянул о поразительном благодушии немцев к их недавним врагам. Мне не приходилось быть свидетелем, когда их раздражали русские, как впоследствии я был свидетелем недовольства французов шумными разговорами русских в общественных местах. Не только недовольства, но даже угрожающими окриками.
Берлинцы тогда отделывались больше улыбками.
У нас в Берлине появилось много русских знакомых. Может быть, самой близкой была семья Набоковых. Вероятно, нас познакомила Е. К. Гофельд, которая через нашу семью еще в Петербурге попала гувернанткой к младшим детям Набоковых и стала настоящим членом их семьи. Елена Ивановна Набокова постепенно начинала отходить от потрясения, вызванного убийством ее мужа Владимира Дмитриевича Набокова, который на собрании буквально защитил своим телом П. Н. Милюкова от пули безумного убийцы (прилагательным «безумный» я вовсе не хочу сказать, что он был невменяемым)[491].
Жили они еще по-барски, за столом сидели все пятеро детей. Старший был Владимир, ныне прославленный писатель. Тогда он был еще совершенно неизвестен как писатель и, поскольку я знаю, кроме книжки стихов, выпущенной в Петрограде в 1916 году, вероятно на родительский счет, еще ничего не издал. Ел. Ив. была женщина живая, быстрая, всем интересующаяся, приятная собеседница. Только у нее было одно неприятное свойство. Она очень по-разному относилась к своим детям, боготворила Владимира, любила младшего, ныне покойного Кирилла, а к остальным была довольно равнодушна. Никаких разговоров Владимира я совершенно не помню, да их, я думаю, и не было. Он просто сидел за столом и пил чай. Мы с женой считались гостями Елены Ивановны, а не детей. Я думаю, что еще до нашего отъезда из Берлина семья Набоковых переехала в Прагу, но Владимир остался в Берлине. Он учился в Петербурге в том же среднем учебном заведении, которое кончил и я, но был, вероятно, лет на восемь моложе меня по классу.
Встретил я в Берлине нескольких моих сверстников по Петрограду и нередко вспоминали мы, как катались на лодках в белые ночи по рукавам Невы. Но юность уже прошла, все это были взрослые люди, много повидавшие на своем коротком веку. Были среди них и раненые Великой и Гражданской войны.
Так жили мы в Берлине в начале двадцатых годов среди пляски триллионов, не думая особенно об этих миллиардах и триллионах, а увлекаясь всем, к чему тянул нас наш возраст, еще молодой, но уже созревший под впечатлением великих событий, испытанных нами.
В первую очередь, конечно, многие из нас остро наблюдали за развитием событий и в России, и во всем мире. Иногда нас злило и возмущало нежелание немцев (я говорю о большинстве общественного мнения, а не об исключениях) понять сущность большевизма и его всемирную угрозу. Русские антикоммунисты реагировали на это по-разному. Одни старались завязывать отношения с немцами и что-то им доказывать, что было очень нелегко, так как, подобно всем иностранцам, немцы нас не хотели слушать. Другие же иногда действовали иными способами.
Я хорошо помню, как в газете Штиннеса[492], ведшего с советами какие-то промышленные переговоры, «Дойче Альгемайне Цайтунг» 1 апреля 1923 года на первой странице появилась большая статья о чрезвычайном изобретении. В Советской России изобретен способ перебрасывать на далекое расстояние больших масс руды и обработки ее упрощенным способом. Таким образом, теперь огромные глыбы руды будут отправляться по воздуху с Урала прямо на рудообрабатывающий завод в Петроград.
Как же этому было не поверить немцам, если это сообщение появилось в такой авторитетной промышленной газете.
Русские быстро пробежали статью и сперва не обратили внимание на две двойных фамилии русских инженеров, которым принадлежала часть этого изобретения, тем более что русские сложные и длинные имена были написаны в немецкой транскрипции. Когда же их расшифровали, то оказалось, что каждое из двух имен русских «изобретателей» состоит из двух совершенно неприличных слов. Весть об этом быстро разлетелась по русскому Берлину, и русские люди сильно потешались над первоапрельской шуткой, явно изобретенной кем-то из их соотечественников в пику немцам, убежденным, что в Стране Советов все возможно.