Я думаю, что вся моя поездка в Берлин взяла не больше двух недель. За эти две недели атмосфера в Москве продолжала накаливаться. Мое возвращение не удивило мое коммунистическое начальство. По счастью для меня, я уезжал в Германию, а не куда-нибудь в Россию. Тогда бы мое отсутствие и даже возвращение могло вызвать подозрения. Но Германия оставалось вне подозрений. Там я только мог исполнять советские поручения. Ашуб был первый, кто мне сказал, что в Кремле обеспокоены развитием событий и что там обсуждаются чрезвычайные меры, которые необходимо принять для удержания в своих руках власти.
– Знаете, товарищ, – сказал он мне, – Ленин, Троцкий и Дзержинский вместе могут сделать очень много. Ленин их направляет, а они двое действуют. У Троцкого огромный заряд, а у Дзержинского железная воля. Ради идеи он сокрушит все и сумеет сохранить власть в советских руках.
Бронский мне ничего не говорил о тревогах большевиков. А я его не спрашивал по той простой причине, что он был очень встревожен. Об этом мне сообщил Ашуб. Когда я встретил Радека, то он, прежде всего, меня спросил, передал ли я Иоффе его поручение. Я подтвердил, что передал и что Иоффе обещал ему написать.
– Со времени вашего отъезда ничего не улучшилось, а наоборот все время ухудшается, – сказал мне Радек, который продолжал ходить по Москве с револьвером на поясе. – Я уверен, что союзники собираются развить широкую интервенцию. Посмотрите, как чехи действуют за Волгой. Это возможно только при помощи союзников. Похоже на то, что нам скоро придется отсюда убегать.
Мои друзья тоже были воодушевлены. Они тоже чувствовали приближение каких-то событий. Росла их уверенность в близком конце большевиков. Эту уверенность в них поддерживали и агенты союзников. Они сообщали, что вопрос об интервенции был решен.
– Мы еще не знаем, с какой стороны будет главный удар. Но несомненно, что он будет нанесен в ближайшее время и сокрушит советскую власть, – говорили они.
Мы все считали, что это так и будет, что иначе и быть не может и что даже не нужно особенно больших усилий, чтобы сбросить большевиков.
Русские антисоветские группы и отдельные люди, еще находившиеся в то время в Москве (как я уже упомянул, в течение ближайших месяцев часть их успела выехать, а часть позже погибла в чрезвычайках) все время сообщали агентам союзников о состоянии Красной армии. Эти сведения было легче всего добывать потому, что значительная часть командного состава организуемой Красной армии пополнялась из прежних офицеров[409]. Красная армия была насквозь прослоена антибольшевиками. Они охотно сообщали все сведения. Часть этих офицеров в первый же год была ликвидирована Троцким, многие, особенно молодые, успели скрыться и бежать к белым. Но многие остались служить у большевиков, и их ликвидация продолжалась лет двадцать.
По общему мнению, царившему тогда в Москве среди антибольшевиков и многих большевиков, молодая Красная армия не могла воевать против испытанных в войне европейских армий. В ней тогда все еще было плохо и неорганизованно. Участники большой войны самотеком разошлись по домам. Большевики хорошо понимали, что сразу их трудно будет опять заставить воевать. Но не легче было и призвать в армию молодежь. О советском энтузиазме призывных и говорить не приходилось. Все старались уклониться от призыва. А иногда просто отказывались подчиняться. Оказывали даже вооруженное сопротивление. В деревнях было много оружия. Советские воинские начальники (не помню, как они назывались) не решались показываться в некоторые районы.
В центральной России – в Пензенской, Саратовской, Тамбовской и других губерниях – происходили восстания и бунты призывных[410]. Против них приходилось посылать латышей и венгров. Тогда еще только, что начали формироваться коммунистические воинские части. Во всяком случае, первыми карательными советскими частями были отряды, состоявшие не из русских.
Но, конечно, не все восставали и бунтовали. Из-под палки в Красную армию, конечно, шли. Только можно ли было положиться на такую армию. Еще меньше советское командование могло полагаться на офицеров. Что касается материального снабжения, то, конечно, старые склады еще были, но ввиду полного развала промышленности ничего нового невозможно было организовать. Некоторые заводы, и даже значительные, просто исчезли и их невозможно было найти. Так, например, красное командование решило возобновить производство на одном из больших петроградских заводов. Но этого завода вообще не оказалось на месте, и уже позже его оборудование было найдено в вагонах где-то около Нижнего Новгорода.
Через год большевики уже кое-как начали налаживать снабжение и создали карательные отряды, которые поддерживали дисциплину в армии. Но летом 1918 года у них еще ничего не было.
По общему впечатлению, достаточно было несколько решительных ударов, чтобы вся организация Красной армии превратилась бы в ничто. Вот что я писал по этому поводу в декабре 1918 года, вскоре после моего бегства из Советской России:
– В борьбе с Красной армией надо применять быстроту и натиск. Осторожность и медлительность ни к чему не приведут. Надо, и вполне возможно, решительными ударами деморализовать ее ряды. Ведь спаянная только страхом армия сразу в таком случае рассыплется, а ее наемные кадры слишком малочисленны, чтобы удержать всю остальную массу.
Если же в настоящее время удар не нанести, то из этих наемных элементов, которым слишком выгодно быть законным вооруженным грабителем (часть их уже находится в командном составе), может вырасти довольно крепкая, спаянная общими интересами сила. Конечно, и с ней справятся западные европейские армии, но, во всяком случае, тогда куда больше будет возни, чем с теперешней разношерстной массой.
Я привел эту выписку из моей статьи в гельсингфорской газете «Русский голос», потому что она очень точно передает то, что русские антибольшевики говорили союзным агентам в июне и июле 1918 года. Все это, по существу, сводилось к одной фразе – «Решительный удар сейчас приведет к распаду Красной армии, а значит и к концу советского режима, наоборот, нерешительность может быть на пользу красной армии».
Русские люди, сидевшие в Москве, были очень категоричны в своих мнениях относительно Красной армии. Я не помню никого, кто бы считал, что советские вооруженные силы того времени могли бы противостоять европейской армии. Не считали это и сами большевики. Они-то очень хорошо знали, что стоит Красная армия.
Эти мнения русских антибольшевиков в Москве, подкрепляемые мнениями военных специалистов, служивших у большевиков, передавались в Париж и Лондон. Но там, видимо, ни у кого не было психологии молниеносной войны. Наши мнения не принимались всерьез.
Самое опасное, когда противник преувеличивает силы своего врага. Он этим его укрепляет.
И вот в этот момент такого напряженного положения, когда преследуемые считали, что песенка их преследователей спета и когда многие из самих преследователей в этом тоже были уверены, в Москве раздались выстрелы, которые могли вызвать большую детонацию. Эта детонация могла произойти с третьей стороны, со стороны немцев.
Но большевикам определенно везло.
Левые эсеры, принимавшие участие в советском правительстве, разошлись с большевиками по вопросам внешней политики. Они считали, что большевики слишком уступают немцам. Об этих внутренних ссорах между большевиками и левыми эсерами даже я ничего не знал. Я ни разу ничего не слышал об этом от Бронского. А он часто мне сообщал, какие споры происходили между Лениным и Троцким или Бухариным. Конечно, по его словам, все эти споры всегда кончались победой Ленина, да так оно и было. Но о левых эсерах он никогда не упоминал. И вдруг они подняли целый бунт, восстание. Как раз когда я возвращался из Берлина в Москву, там только что прогремело несколько артиллерийских очередей. Где-то на улицах рыли окопы, хотя было не совсем ясно, кто и от кого в них будет обороняться.
Но главным действием левых эсеров в эти дни было убийство германского посла Мирбаха[411]. Блюмкин, занимавший высокое место в чеке, явился в германское посольство и заявил, что ему необходимо немедленно видеть посла по вопросу, касающемуся его безопасности. Когда посол появился, Блюмкин его убил. Все это было сделано очень просто. Конечно, Блюмкина арестовали. Но интересно отметить, что большевики его скоро выпустили. Он вступил в компартию и занимал разные высокие места. Сорвался он только уже во время гонений на троцкистов. Он тайно ездил на Принкипо повидать Троцкого. По возвращении его схватили и ликвидировали. Но все это произошло лет десять спустя.
Город затих и принял осадный вид. Большие улицы были перерыты поперек, чтобы помешать циркуляции блиндированных автомобилей, которыми, по слухам, располагали восставшие. По улицам расхаживали латышские патрули и разъезжали какие-то конники. Взбунтовавшийся отряд засел в казармах. У него были пушки. Все время ожидали, что начнется обстрел Кремля. На несколько часов был захвачен главный телеграф. Передавали даже, что в некоторые губернские города было сообщено: «Советская власть пала».
Но почему же эсеры, подняв шум, не произвели никаких действий? Почему не произошло ни одного столкновения и все выступление было ликвидировано путем переговоров, и восставшие сдали оружие? Уже тогда нам было ясно почему. Как могли эсеры, да к тому же их левая фракция, начинать борьбу с большевиками. Они отлично понимали, что не могут предложить низам большего, чем дала или обещала дать советская власть, а верхи они совершенно справедливо считали гораздо более враждебными для себя, чем коммунистов.
Восстание левых эсеров, если только это можно назвать восстанием, большевики сразу подавили. Труднее было расхлебывать последствия убийства Мирбаха. О реакции Берлина на этот террористический акт узнали не сразу. Сперва советская власть надеялась, что обойдется без особых осложнений и требований со стороны немцев. Но в Кремле поднялась настоящая тревога, когда на второй день после убийства, наконец, в точности выяснилось, что требовали немцы. Они накалились против большевиков и не хотели знать никаких левых эсеров. Для них во все была виновата советская власть, тем более что убийца занимал ответственный пост. Бронский волновался, говорил, что Ленин в ярости и что он долго совещался с главой чеки Дзержинским.
Бронский объяснил мне, что Ленин считал особенно невыгодным для положения советской власти испортить отношения с немцами в такой напряженный момент, когда готовилась союзническая интервенция и развивались действия белых сил в разных местах России.
Он мне сообщил, что, в результате совещания с Дзержинским Ленин решил усилить «карательную политику» или, попросту говоря, террор. Позже, в тот же день или на следующее утро, Бронский сказал нам с Ашубом, что немцы ставят невозможные требования и что все это может кончиться большими неприятностями. Было ясно, что он знал, что требуют немцы, но нам не говорил. Потом Бронский исчез чуть ли не на сутки.
Я думаю, что я его поймал только на следующий день вечером у него в номере в «Метрополе».
– Знаете, чем я был так занят? – спросил он меня.
– Не имею понятия.
– Ильич поручил мне уладить этот конфликт с немецким посольством[412], – начал свой рассказ Бронский. – Не понимаю, что у этих левых эсеров в голове. Из-за них мы были совсем близко к катастрофе. Но теперь, кажется, все улажено. Если впрочем, немцы не возобновят своих требований.
– Что же они требовали? – спросил я.
– Знаете, когда я приехал к ним в посольство, они вообще не хотели со мной разговаривать, – продолжал Бронский. – Им позвонили из Кремля, что Ильич поручил мне переговорить с ними. Мне было назначено свидание в посольстве. Но когда я приехал к ним, то они держали себя так вызывающие, что я вначале думал, что мне ничего не удастся сделать. Советник посольства наговорил мне массу неприятных вещей о нашей партии и о советской власти. Я ему сказал, что наша власть революционная, и мы действуем соответственными методами. Немцу это не понравилось, и он стал мне говорить, что императорское германское правительство может поддерживать дипломатические сношения только с правительствами иностранных государств, а не с отдельными партиями или организациями. Я заметил ему, что мы и есть правительство. Представьте себе, что немец на это позволил себе сказать: «вы думаете». Но так как мне было поручено уладить этот конфликт, я не стал с ним спорить и ждал, что он будет говорить дальше.
Он мне сказал, что окончательное решение о мерах защиты германского посольства в Москве принадлежит германскому правительству, но он послал донесение о необходимости немедленно ввести в Москву батальон германской армии. «Это поднимет наш авторитет в вашей столице и создаст для нас те условия безопасности, без которых мы здесь не можем работать», – сказал мне немецкий дипломат.
– Вы понимаете, товарищ, – продолжал свой рассказ Бронский, – при сложившейся обстановке, когда враждебные нам силы повсюду поднимают голову, немцы в Москве могут сделать все, что им угодно. У нас нет возможностей запретить им ввести войска в Москву. Конечно, с оружием в руках мы могли бы не допустить входа в Москву одного батальона. Но ведь за ним будет стоять вся немецкая армия. А с ней мы не можем бороться. Главное же нам совершенно необходимо сохранить хорошие отношения с немцами. Ильич считает, что если мы сейчас испортим эти отношения, то все может пропасть. А если мы сохраним с ними отношения, то они смогут нам помочь против интервентов. Поэтому требование немцев меня сначала очень обеспокоило. Их необходимо было как-то успокоить, удовлетворить. Но вы понимаете, что значит ввести в Москву немецких солдат. Контрреволюция сразу бы подняла голову, и были бы возможны всякие неожиданности. Первый момент я совершенно не знал, что мне ответить. А потом я вспомнил о союзниках и эти самые союзники мне помогли. Здорово это вышло, товарищ, в дипломатии все может пригодиться.
– Я указал моему немецкому собеседнику, – продолжал Бронский, – что англичане и французы стремятся к падению советской власти в надежде, что это им поможет вновь создать восточный фронт. А значит, чтобы этого фронта не было, немцам необходимо поддержать советскую власть и укрепить ее авторитет. Появление же германских солдат в Москве, несомненно, подорвет авторитет советского правительства, чем воспользуются союзники и что поэтому будет невыгодно для германского правительства. Я выдвинул этот аргумент как крайнее средство и вдруг понял, что он подействовал на германского дипломата. Он внимательно посмотрел на меня и спросил, как мы в будущем предполагаем охранять их посольство от всевозможных неожиданностей. Я ответил, что чрезвычайная комиссия примет меры для их охраны и что организация левых эсеров распущена и многие из ее членов уже арестованы.
Кроме того, я указал советнику, что посольство могло бы усилить свою внутреннюю охрану. Мы беседовали еще довольно долго, и в результате германский дипломат согласился на все мои предложения. Он мне обещал, что германские солдаты не будут введены в Москву[413]. Ильич был очень доволен, когда я ему все это докладывал. Действительно вышло очень удачно.
Так же рассуждал и английский капитан В., которому я передал этот разговор. Он тоже был доволен, что немцы решили не вводить в Москву батальон своих солдат, считая, что это усилило бы влияние немцев в России. Ему трудно было понять, что свержение большевиков даже при помощи немцев было бы выгодно для союзников в момент, когда Германия находилась накануне военного краха.
С капитаном В. я тогда часто встречался. Он, конечно, был в штатском. Ко мне он не приходил, но наши встречи не были обставлены какой-нибудь чрезвычайной таинственностью. Я думаю, что чекисты не ходили за ним по пятам, по той простой причине, что могли даже не знать об его существовании. Раза два я даже заходил к нему. Он снимал комнату в какой-то тихой семье.
Совершенно иначе реагировали мои русские друзья на мой рассказ о разговоре Бронского с немецким дипломатом.
– Какие они тупоголовые идиоты, эти немцы, – горячился Струве. – Роют себе яму. Не видят дальше сегодняшнего дня. Конечно, они обречены на военный крах. Теперь уже ясно, что союзники их разобьют. Они и сами этого не могут не понимать. Я не могу допустить, чтобы они этого не понимали. Но как же они не понимают, что интересы Германии, интересы каждого немца требуют, чтобы большевизм был кончен в России до их окончательного немецкого военного разгрома. Если этого не произойдет, то в Германии будет большевизм. Я очень жалею, что никто из нас не может поехать в германское посольство и им это сказать. Может быть, это мог бы сделать Нольде, но он в Петербурге, да и вряд ли он захочет. Слишком уж он осторожный. Но это надо было бы сделать, сейчас, немедленно. Вы понимаете, немедленно…