К книге
В стане врагов. Воспоминания о работе в советском правительстве в 1918 годуЧасть вторая. В Киеве не найти хорошего переводчика
52%
Часть вторая. В Киеве не найти хорошего переводчика
23

Через несколько дней по моему возвращению в Курск советская делегация выехала в Киев для заключения мира с Украиной. Поскольку помнится, были какие-то осложнения с латышской охраной. Украинцы, кажется, не хотели ее впускать, заявляли, что они гарантируют личную безопасность, как всей делегации, так и отдельных ее членов. Но большевики настаивали, украинцы уступили, и латыши отправились с нами из Курска в Киев.

Как я уже упоминал, путь между двумя новыми государствами – РСФСР и Украиной не был разрушен. Где-то за Льговом советская делегация в отдельном поезде, состоявшем из двух вагонов, без всякого труда переехала линию, и мы оказались в другой стране. И правда, она была другая, даже странно было смотреть. Еще в Льгове у вокзала был обычный большевистский военный вид. Разболтанные солдаты, увешанные пулеметными лентами, грязь, беспорядок. А с другой стороны, вероятно, верстах в десяти от Льгова, чистенькие, прибранные станции, никаких украинцев и только несколько подтянутых, пожилых германских солдат. Так странно первый раз было видеть немецких солдат с оружием. До тех пор я встречал только немецких пленных. И так было на всех станциях до самого Киева. Везде чисто и прибрано. Публика на станциях обыкновенная, какая бывала в мирное время на станциях российских железных дорог. Чем ближе к Киеву, тем на станциях было больше немецких солдат. Видимо, часть из них были отпускные с мешками (малороссийское сало и хлеб). Ехали домой.

В Киеве при выходе с вокзала сразу почувствовалось, что город не во власти большевиков. Для этого не надо было искать немецких солдат или украинские формы, а только посмотреть на лица в толпе. Уже тогда в городах, которыми владели большевики, у людей было особое выражение лица.

Немецких военных на улицах было довольно много, хотя нельзя было сказать, что город ими переполнен. Гайдамаки тоже мелькали повсюду. Вот уж поистине:

«Гайдамаки ще не сдались,

Deutschland, Deutschland uber alles»[341].

Не помню, когда мы приехали в Киев, но может быть в первый же вечер уже были на городской станции. Раковский приготовился встречать представителя Министерства иностранных дел, но шли часы, а к нам никто не являлся. Раковский злился, но что же поделаешь, когда его не хотят встречать. Однако он упорно ждал два дня, а потом бесславно перевез нас в гостиницу…

Советской делегации был отведен весь верхний этаж гостиницы «Марсель»[342] совсем рядом с Крещатиком. На площадке нашего этажа расположилась наша латышская охрана. Латыши внимательно следили за приходящими в наш пятый этаж, но никаких пропусков ни от кого не требовали. После просторных помещений здания курского дворянского собрания один этаж в гостинице казался очень тесным. Мы разместились по номерам. Канцелярия была в номерах машинисток. Они же по утрам поили чаем некоторых из чинов делегации.

Я сразу снесся с друзьями. За предыдущие месяцы киевляне пережили большую трагедию. Если бы они знали, что их ждало впереди, когда Раковский, в тот момент скромный «иностранный дипломат», через полгода станет кровавым диктатором всего края.

Многие уже оплакивали своих убитых. Многие вообще не знали, где находятся их близкие. Приходилось мириться с немецкой оккупацией. Нелегко это было для русских патриотов. И многие из них держали себя с большим достоинством. У меня сохранилась выписка из статьи в правой газете «Киевлянин», редактором которой был В. В. Шульгин. В день вступления немецкой армии в Киев он смело и открыто писал:

«Вы наши враги. Мы можем стать вашими пленниками, но не можем стать вашими друзьями, пока продолжается война. У нас есть только одно слово, и мы его дали французам и англичанам и пока они проливают кровь в борьбе против вас за себя и за нас, мы можем быть только вашими врагами»[343].

Приняв оккупацию как неизбежный факт, русские умеренные элементы были довольны, что немцы прогнали правительство Голубовича и посадили гетмана Скоропадского. Считали, что гвардейский генерал не может не помочь русскому делу. Не мне здесь рассуждать, помог он или не помог. Но с одним, вероятно, никто не будет спорить, он сам не был таким щирым украинцем, как предыдущие ставленники немцев.

Смеясь, рассказывали, что он ходит по своему кабинету и твердит:

– Павел по-украински Павло, Павел по-украински Павло.

По происхождению нельзя было сказать, что он не украинец. Его предок Скоропадский был последним гетманом в начале XVIII века.

Гетманский режим целиком держался на немецких штыках.

В Киеве собралось очень много русских политических, общественных и промышленных деятелей из Петрограда и из Москвы. Добирались разными путями. Иногда с большим трудом. До гетмана они находились в Киеве на полулегальном положении. Гетман им позволил спокойно жить. Они, конечно, хорошо понимали, что гетманский режим держится только немцами. Поэтому мнения об отношении к гетманскому правительству раскололись, – я говорю только об умеренных кругах. В левых кругах все время шла подпольная работа против гетманщины, и трудно сказать, где она соединялась с большевистской подпольной работой.

Некоторые из умеренных считали, что надо воздержаться от участия в гетманском правительстве, но ему не мешать. Другие, наоборот, находили, что его надо всячески поддерживать и с самого его возникновения сотрудничали с ним. Раскол произошел не по линии правизны. Так, например, В. В. Шульгин был в оппозиции гетманскому правительству и говорил, что будет поддерживать его, только если гетман добьется от немцев разрешения открыто помогать борьбе с большевиками. На гетмана в этом направлении все время оказывалось давление. Он с немцами об этом неоднократно говорил, но до самого конца ничего от них не получил в этом отношении. Только когда они уже уходили, а уходили они в ноябре и в спешном порядке, гетман разрешил приступить к формированию русских отрядов. Русская военная молодежь сейчас же откликнулась на этот призыв. Последними защитниками украинского правительства были русские офицеры, юнкера и, вероятно, даже кадетики. Их много погибло под Киевом.

Передавали, что у самих немцев не было единой русской политики, не было установленной линии поведения по отношению к большевикам. В некоторых немецких кругах считали желательным сохранить в России советскую власть и создать под охраной Германии ряд государств вокруг Советской России. С другой стороны, некоторые военные круги считали необходимым ликвидировать советскую власть как можно скорее[344]. Но все эти слухи о немецких настроениях были в достаточной мере смутны. В точности ничего не было известно, и русские деятели, собравшиеся в Киеве, ничего не могли узнать. А может быть, и ничего нельзя было узнать по той простой причине, что у самих немцев не было никаких групп и разногласий по русскому вопросу, и все только ограничивалось разговорами и обменом мнений.

В мае немецкая главная квартира уже знала, что для Германии война проиграна[345], и у нее не хватило размаха решиться на ликвидацию большевизма в России.

Большинство местных и приезжих кадет поддерживали правительство гетмана Скоропадского. Некоторые даже в него вошли. Милюков держался в тени, но был склонен оказывать гетманскому правительству поддержку. Член Государственной Думы, И. П. Демидов, редактировал газету, которая всецело была на стороне правительства.

С Милюковым я виделся только один раз. Он не любил признавать своих ошибок. Поэтому выслушав то, что меня просили ему передать из Москвы, он очень сдержанно сказал, что не верит, что союзники могут скоро победить немцев, и потому с ними необходимо считаться, как с печальным фактом. Я привык видеть Милюкова уверенным и спокойным, тут у него был довольно растерянный вид, и чувствовалось, что он не очень уверен в правильности того, что утверждает.

С момента описываемых мною событий прошло 34 года. Сколько раз Киев переходил из рук в руки. Сколько людей погибло или умерло своей смертью. Правда, некоторые выехали и сейчас находятся в безопасности. Но все же не исключено, что кто-то из тех, с кем я виделся тогда в Киеве, находится под властью Советов. Это меня заставляет воздержаться от упоминания каких бы то ни было имен. Большевики мстительны и не признают давности.

Я виделся с очень многими. Сперва эти встречи были обставлены всеми возможными предосторожностями. Мы встречались в глухом углу городского сада. Но мало-помалу осторожность исчезла – да она и не требовалась, никто за нами не следил. Ни за моими друзьями – русскими патриотами, ни за мной, служащим в советской делегации. По существу, это был большой промах со стороны украинской и немецкой полиции, потому что почти с первого дня к нам на верхний этаж гостиницы «Марсель» начали приходить разные личности и запираться с Мануильским и со Сталиным.

В Киеве я, наконец, узнал, что Добровольческая армия не только не была раздавлена красными бандами, а растет и развивается.

Мне передавали, какой фурор произвело появление на улицах Киева офицера в старой русской форме. К нему бросились, его окружили, его приветствовали. Украинские власти потребовали, чтобы он снял форму, но он заявил, что он офицер иностранной армии и находится в Киеве с поручением от своего командования. Он действительно приехал с поручениями – явным и тайным. Явное поручение было предложение установить нейтралитет между гетманцами и Добровольческой армией, а тайное вербовать офицеров и наладить пути для их отправки на юго-восток.

Ген. Алексеев всегда отказывался от каких бы то ни было сношений с немцами, хотя немцы очень хотели установить отношения с Добровольческой армией. Официальных сношений с гетманским правительством у Алексеева тоже не было. Но так как вся армия гетмана состояла из русских офицеров, то очень возможно, что были какие-то личные сношения отдельных генералов или более младших офицеров. Во всяком случае, хотя никакого согласия по поводу нейтралитета и не было заключено, фактически ни немцы, ни гетманцы не тревожили добровольцев.

Что касается тайной задачи, возложенной на прибывшего в Киев офицера из Добровольческой армии, то ее выполнение, вероятно, ему удалось, потому что из Киева и других городов, находившихся под гетманской властью, русские офицеры потянулись к Алексееву. Отъезды происходили довольно открыто, хотя официально они были запрещены.

Газеты всех направлений (конечно, за исключением коммунистических) выходили в Киеве. Ничего не могу сказать о газетах по-украински. Думаю, что у них было очень мало читателей. А русские газеты расхватывались. Вероятно, существовала какая-нибудь немецкая и гетманская цензура, но, в общем, газетам была оставлена большая свобода. Они открыто обсуждали русский вопрос и публично говорили о необходимости борьбы против большевиков. А не публично, хотя и не очень секретно, замышляли и устраивали разные организации для борьбы с советской властью. Не могу сказать, как много они сделали. Когда я недели через три уезжал в Москву, то вез от них поручения разным лицам – но об этом дальше.

Гетманские министерства были переполнены петроградскими чиновниками – без них невозможно было обойтись. С языком происходила полная неразбериха. Многие члены гетманского правительства не говорили по-украински. Заседания совета министров, вероятно, происходили по-русски, уже по одному тому, что сам гетман Скоропадский был слаб в государственном языке. В одних министерствах и канцеляриях разрешалось вести делопроизводство по-русски, в других требовали украинского языка. Приходилось держать переводчиков. Их нелегко было находить, так как многие знали крестьянское малороссийское наречие, но мало кто знал книжный язык. Да, вероятно, и терминов для правительственных бумаг еще не выдумали[346].

Наши эксперты, конечно, нашли много приятелей, знакомых и старых сослуживцев по петербургским канцеляриям. На них насели – как это вы служите большевикам. Они быстро заразились общей атмосферой активной ненависти ко всему советскому. Но все же, насколько помню, никто из них с делегацией не порвал. Однако по инициативе кого-то из них в отдельном кабинете большого ресторана состоялось полутайное совещание всех экспертов.

Были ли на нем все эксперты – не помню. Генералы были. Произносили противобольшевистские слова, говорили о необходимости защищать интересы России. Но все это были люди совершенно неопытные в общественных и политических делах. Кроме того, у многих в Москве остались семьи. Поэтому ни на что решительное они не пошли. А несомненно, что их коллективный выход из делегации и опубликование соответственного заявления был бы не только вообще полезен, но мог бы произвести известное впечатление на немцев и укрепить то течение, которое стояло за активную борьбу с большевиками.

Ген. Одинцов разглагольствовал тоже очень откровенно и все время повторял, что в Киеве он понял, что советская власть не способна защищать интересы России. Кажется невероятным, что этот неглупый человек не понимал этого раньше. Но он, по-видимому, взвешивал и решал, не пора ли ему переходить к украинцам. В конце концов, он остался верным слугой советской власти.

Я утверждаю, что, несмотря на эту довольно невинную «фронду», никто из экспертов не был связан с контрреволюционными организациями.

По иронии судьбы об этом совещании Раковский расспрашивал меня. Значит, кто-то из экспертов ему о нем сообщил. Но для меня сразу же стало очевидным, что обо мне ничего опасного и вредного не было сообщено. Да и нечего было сообщать. Я на совещании помалкивал или отделывался ничего незначащими репликами. Раковскому я, смеясь, сказал, что шел на хороший ужин, а попал на разговоры.

Это Раковский назвал это совещание «фрондой»[347]. Он так и начал:

– Какую это фронду затеяли эксперты.

Я высмеял эти разговоры, и Раковский на них не обратил внимания. Он был слишком занят подготовкой к конференции, а возможно, что и другим, о чем ниже.

Из советской истории эта советско-гетманская мирная конференция или, как она тогда называлась, комиссия – изъята[348]. В последнем издании Советской энциклопедии о ней совершенно не упоминается, хотя события на Украине летом 1918 года рассказываются очень подробно[349]. Но в то время большевики очень серьезно относились к этим переговорам, и тянулись они чуть ли не до самого падения гетманского режима, т. е. не меньше пяти месяцев[350]. Во главе украинской делегации стоял П. С. Шелухин[351] (автор ошибся в инициалах. – Примеч. ред.).

Заседания происходили в здании Педагогического музея. У меня сохранилась следующая отрывочная запись об этих заседаниях этой комиссии, сделанная уже в Лондоне через год, т. е. в июне 1919 года. Привожу ее:

«Комната была переполнена штатскими и военными чиновниками “двух воюющих держав”, Украины и Советской республики. Большая половина из них сделала себе карьеру на царской службе, как и сам Шелухин. У окна с самодовольными лицами сидели два честных маклера – два германских майора. Глубоко трагическое впечатление переговоров между этими балаганными представителями фантастических держав несколько смягчалось неразберихой, происходившей из-за языков. Румын Раковский, коверкая русские слова, часто вызывал неудержимый смех у присутствующих. Он упорно называл П. С. Шелухина “Пэ. Сэ. Шелухин”.

Шелухин изъяснялся на украинской мове. Язык этот, вероятно, известен только очень немногим избранным, т. к. в течение важнейших для новой “державы” заседаний, в столице государства, в которой этот язык был объявлен государственным, пришлось переменить три раза переводчиков из-за их незнания собственного государственного языка.

На вопрос Раковского, – на каком основании немцы должны присутствовать в комиссии г. Шелухин заявил: “Це наши союзники и я больше ничего не маю заявити”. Переводчик сейчас же перевел эту “непонятную” для русского фразу: “Это наши союзники и я больше ничего не имею сообщить”[352].

После каждого заседания г. Шелухин, почтительно улыбаясь, подходил к немецким майорам и беседовал с ними – кстати сказать, на русском языке»[353].

Этот самый «Пэ. Сэ. Шелухин» был царским прокурором и в свое время очень свирепствовал на политических процессах. Революция его застала в Одессе. Он сразу заделался украинцем и еще до гетмана, от имени какого-то украинского правительства, подписал союз с Германией, «как с единственным и верным другом украинских демократов». А в 1919 году он уже был в Париже во главе какой-то украинской делегации и стучался во все французские министерства, доказывая свою левизну и нападая на того же В. В. Шульгина, который, как выше было сказано, до конца оставался верным союзникам.

Шелухин держал себя в комиссии твердо и уверено. Он вел заседания. Для него, старого царского чиновника, кругом все было привычно – русские офицеры (в украинской форме), русские чиновники, сидевшие друг против друга.

Гораздо сложнее и труднее было Раковскому. Для него, наоборот, все кругом было чуждо, лица, разговоры, публика, украинский и отчасти русский язык. Он совершенно не знал людей. С русскими чиновниками познакомился только в Курске. Когда после какого-нибудь его смешного оборота в зале поднимался смех, то он дико оглядывался и не мог понять, почему и чему смеются. Он останавливался, точно ожидая откуда-то помощи. На нем лежала вся тяжесть ведения прений – это были настоящие публичные прения, Мануильский только изредка вставлял свои замечания. Сталин же все время молчал[354]. На тех нескольких заседаниях, на которых я присутствовал, я ни разу не слышал, чтобы Сталин говорил. Экспертам на заседаниях говорить не полагалось.

На первом же заседании советская делегация получила по носу. Это было правильно рассчитано и напомнило делегации, что она не у себя дома. Шелухин попросил Раковского предъявить ему верительные грамоты (Раковский этого не просил у Шелухина). Он долго их рассматривал и наконец, заявил, что они выданы неправомочными лицами. Раковский даже растерялся. Этого он никак не ожидал[355]. Шелухин потребовал, чтобы грамоты были подписаны главой государства, а не главой правительства, т. е. не Лениным, а Свердловым[356]. Пришлось посылать гонца в Москву, на что ушло около недели[357].

Я абсолютно не помню хода переговоров. Во всяком случае, ничего декларативного и интересного при мне не было. Путались в протоколе и способах их ведения. Каждая сторона все время придиралась к словам, и сразу стало ясным, что комиссия затянется на долгое время.

Но помимо мирных переговоров с украинцами у советских делегатов были другие заботы, к ним все время приходили какие-то люди.

Вероятно, латышам были даны относительно них особые инструкции, так как они подчеркнуто предупредительно к ним относились и сейчас же направляли, к кому следовало.

Я пробыл в Киеве, вероятно, около трех недель и видел, что число этих лиц, приходивших в наш этаж, все время увеличивалось.

Потом из Москвы приехали, как мне объяснил Раковский, «товарищи с важными поручениями». Самым важным был Бухарин. Фамилий остальных не помню, но они все были ему подчинены. Было совершенно ясно, что члены советской мирной делегации ведут подпольную революционную работу. Как и что они делали, мне не удалось по-настоящему выяснить. В этой своей работе они были исключительно конспиративны. Куда легче и проще было узнавать об их «дипломатической работе».

Как-то раз одна из моих машинисток приходит ко мне и рассказывает, что Раковский ей только что диктовал письмо к Ленину. Чтобы быть более точной в передаче мне содержания этого письма, она вытаскивает из своей сумочки бумажку и начинает читать мне черновую копию письма.

Это было общая оценка положения в Киеве и на Украине. Раковский писал, что украинское гетманское правительство не имеет никаких корней в наряде и держится только немецкими штыками. Он подробно сообщал о недовольстве среди крестьян и указывал, что почва очень благоприятная для организации подпольной революционной работы. По его мнению, надо быть готовым даже к вооруженному восстанию.

Машинистка эта всегда повторяла, что она марксистка и искренне поддерживает советскую власть. Но она очень ценила, что я ее взял в Киев, считала меня своим прямым начальником – что так и было – и точно исполняла все, что я ее просил.

Я еще в Москве предупредил машинисток, что мне необходимо знать все, что они пишут. Мое объяснение было очень простое – я должен держать моего комиссара Бронского в курсе всего происходящего.

У меня были прекрасные отношения с моими машинистками, какие могут быть между начальством и подчиненными. Я с ними совершенно не откровенничал. По утрам они поили меня чаем в своем номере, и потом в течение дня я с ними виделся только по служебным делам. В город я никогда с ними не ходил. Само собой разумеется, ни одна из них ни разу не задала мне какого-нибудь вопроса, который мог бы меня поставить в трудное положение. Я не знаю, что они думали обо мне.

– Что это за записка, по которой вы читаете? – спросил я машинистку.

– А это я записывала то, что диктовал тов. Раковский. Он делал большие паузы, ходил по комнате, вероятно, обдумывал, а я в это время на клочке бумажки записывала, чтобы не забыть.

Я сделал вид, что все это меня мало интересует, и отпустил ее. Буквально через десять минут Раковский вызвал меня к себе.

Он жил в большом номере с женой, которая приехала к нему из Москвы. На вид это была тихая женщина непонятной национальности, но не русская.

Я не успел подойти к нему, как он задал мне вопрос:

– Кто эта машинистка, которой я только что диктовал письмо? Вы ее хорошо знаете?

– Она машинистка из нашего комиссариата. Хорошая работница. Больше о ней ничего не могу сказать, – постарался я ответить безразличным тоном.

– Дурочка, дурочка, неосторожная, что ты наделала, – пронеслось у меня в голове.

– А почему вы, Христиан Георгиевич, ею интересуетесь? – спросил я, садясь.

– Можете себе представить, она записывала на бумажку то, что я ей диктовал. Зачем это? Для кого? – волнуясь, сказал Раковский.

– Для меня, – хотелось ответить ему. Но я сказал с притворным удивлением:

– Не может быть. Зачем ей это было делать. – И потом, выждав момент, добавил:

– Но почему вы думаете, что она записывала именно то, что вы диктовали, мало ли что она могла писать на записке.

– Нет, я уверен, что она записывала именно то, что я диктовал. Я сам это видел. Я подошел к ней сзади и без труда разобрал, что у нее было написано на бумажке.

Я, конечно, сделал возмущенный вид и обещал Раковскому никогда больше не посылать к нему эту машинистку для его частной переписки.

Самое поразительное, что он не потребовал, чтобы я отослал ее в Москву. Она продолжала работать в делегации.

В те времена некоторые большевики еще были очень доверчивы.

Когда пришли из Москвы Раковскому полномочия, заседания конференции возобновились. Сперва было заключено перемирие, и генерал П. П. Сытин отправил соответствующую инструкцию своим войскам, а затем приступили к установлению границ.

Выступали главным образом военные эксперты – офицеры одной и той же же академии Генерального штаба. Особенно долго спорили о Валуйках, на них претендовали и большевики, и украинцы.

Было омерзительно и скучно. Делать было абсолютно нечего, да и заседания происходили не каждый день.

Раковский время от времени отправлял курьеров в Москву. С одним из таких курьеров я отправил по просьбе Шульгина офицера связи с белыми. К счастью, у него были фальшивые документы из штаба Красной армии. Я сказал Одинцову, что это разведчик Красной армии, присланный из Москвы, и, что даже курьер не должен знать, кто он такой. Одинцов сам говорил о нем с Раковским.

До границы мой приятель ехал в отдельном вагоне, а затем в отдельном поезде. Потом, уже в Москве, он рассказывал мне, что курьер был всю дорогу пьян и фактически всем распоряжался он.

Я вспоминаю об этом случае, потому что он был не единственным. Какие тогда были возможности? Чека еще не оплела всю Россию своей сетью и действовала ощупью, работать было не только возможно, но даже не очень трудно. Чекисты были заняты главным образом ловлей невинных людей, а лица, стремившиеся работать против большевиков, разъезжали в комиссарских вагонах, сидели на видных местах в комиссариатах и в крупных штабах. Однако не сумели сделать того, что хотели. Чего-то не хватало. Не доставало центрального штаба действия. Было слишком много мудрствований и обсуждений. Все примеряли и прикидывали, а когда собирались резать, то наступал какой-то паралич рук.

Как-то утром несколько человек пили чай в номере машинисток. Тут же находилась одна посетительница, приятельница одной из машинисток. Она говорила о том, что обрела душевное спокойствие после того как стала теософкой[358].

– Теперь, знаете, я совершенно не боюсь смерти, ну, совершенно. Для меня нет различия между смертью и жизнью. Смерть это…

Она не успела договорить, как раздался страшный взрыв. Дверь сорвало с петель, и она упала внутрь комнаты, по счастью, никого не задев. Стекла в окнах разбились вдребезги.

Все повскакали с мест и бросились в коридор. Впереди всех летела дева, которая «совершенно не боялась смерти».

В коридоре перепуганные латыши кричали:

– Это взрывают нашу делегацию. Кто-то внизу бросил бомбу.

Такое нелепое предположение привело в окончательное замешательство всех, кто был в нашем этаже. Все выскочили из своих номеров в коридор. Сталин хмурился, осматриваясь по сторонам.

– Надо выяснить, в чем дело, – крикнул Мануильский, но, по-видимому, тоже не решался спуститься вниз. Раковский первый отважился на это. Он осторожно подошел к лестнице и, прислушиваясь, начал сходить вниз.

И вдруг за ним бросились все. Латыши бежали впереди. Многие были еще не одеты. И в этой толпе охваченных паникой людей был один совершенно голый человек. Он неуклюже прикрывал себя маленьким полотенцем.

Спустившись в вестибюль гостиницы, все поняли, что никаких бомб там никто не бросал. Но где-то, как казалось, совсем близко, все еще раздавались взрывы, и потому публика не решалась выходить на улицу.

Самый комичный вид был у голого человека. Стоя в углу вестибюля, он беспомощно держал перед собой узенькое полотенце и, переступая с ноги на ногу, все время повторял:

– Господи, что же теперь с нами будет? Господи, что же теперь с нами будет?

Это был представитель советского телеграфного агентства, прикомандированный к делегации. Он брал ванну и выскочил из нее в чем мать родила.

Перед тем как этот отвратительный тип вспомнил Бога, он постоянно богохульствовал и всегда разглагольствовал о своих коммунистических убеждениях.

Наконец мы вышли на улицу. Она была заполнена испуганными людьми. Никто не понимал, что происходит. Окон в витринах не осталось. Стекла превратились в порошок.

Мы вышли на улицу, уже переполненную повыскакивавшими из домов жителями. Рвались пороховые склады. Сила взрывов была так велика, что на Крещатике, находившемся от складов, по крайнем мере, в шести верстах, было выбито много окон и магазинных витрин.

Лица, находившиеся между складами и городом, впоследствии мне рассказывали, как они видели звуковую волну, бежавшую от места взрывов и причинявшую на своем пути разрушения. Как только она прикасалась к стеклам, то они со звоном рассыпались. На вид она была похожа на быстро двигающееся облако.

В Киеве тогда говорили, что взрыв был устроен большевиками. Отрицать этого не берусь, но после взрыва я внимательно наблюдал за Раковским и Мануильским. Они ужасно ругали за взрыв левых эсеров, и не на публике, а у себя в номерах.

Оказалось, левые эсеры взорвали пороховые склады в предместьях Киева[359], но взрывы были настолько сильны, что никто не сомневался, что взрывы происходят совсем близко.

Предыдущая главаГлава 23 из 44Следующая глава