Наш вагон первого класса с длинным коридором был прицеплен в хвост поезда. На площадках расположились латыши-часовые. На одной даже был поставлен пулемет. Их было человек двадцать пять, из которых только человек пять говорили по-русски. Все молодые, холеные, краснощекие, в хорошем обмундировании, с револьверами на поясе и кавалерийскими карабинами за плечами. Старший из них (по положению, а по возрасту один из самых молодых) оказался довольно болтливым человеком и рассказывал нам, как большинство латышей солдат в латышских частях, сформированных еще до революции, примкнули к коммунизму. Часть офицеров успела скрыться, других перебили. Теперь они считали себя верными слугами коммунистической партии и советской власти и подчеркнуто почтительно произносили имя Ленина. К членам и чинам делегации они тоже относились почтительно. Умели себя держать с начальством.
По дороге, на больших станциях, к нам в вагон раза два являлись начальники каких-то местных отрядов, не то продовольственных, не то просто карательных.
Они были всегда увешаны оружием. Перед входом в наш вагон у них был всегда очень важный, даже победоносный вид, но, входя в вагон, они теряли этот вид и почтительно разговаривали с делегатами из Москвы. Каждый излагал свои нужды и что-то просил. Они были уверены, что товарищи, едущие по поручению Ленина, все могут устроить.
Вообще говоря, во время всего путешествия и потом нашего пребывания в Курске имя Ленина произносилось еще с большим почтением, чем в Москве. Конечно, я говорю только о разных представителях советской власти. С другими людьми я о Ленине не говорил, но всегда знал, как к нему относятся.
Нормально поезд, выходящий из Москвы вечером, приходит в Курск рано утром. Но мы ехали очень долго. Двигались медленно и подолгу стояли на больших и маленьких станциях. По дороге вели беседы каждый в своем купе. Знакомились друг с другом. Ген. Одинцов почему-то избрал меня своим конфидентом и к концу пути совсем разоткровенничался, несмотря на то, что я, конечно, был с ним очень сдержан. Он несколько раз мне повторил, что большевики не вечны, а с немцами необходимо будет сохранить дружбу. Теперь можно было бы определить его настроения как фашистские или даже гитлеровские. Интересно, а может быть и характерно, что именно царский генерал с такими настроениями первый, буквально первый, отозвался на призыв Троцкого, обращенный к генералам пойти к ним на службу. Одинцов с презрением говорил о демократических настроениях генералов, которые, по его сведениям, руководят возникающим где-то Белым движением.
В Курск мы попали только на следующий день к вечеру. Курск-вокзал находится в пяти километрах от Курска-города (во всяком случае, тогда было так, а может быть, теперь изменилось). Поэтому ни для кого не было странным, что мы остались ночевать в наших вагонах. Нас откатили на запасные пути.
На следующее утро коммунист Зайцев, суетливый молодой человек без определенных функций в делегации, но желавший играть роль, уехал в город. Мы же или сидели в своих купе, или же бродили по вокзалу и заседали в буфете, который когда-то был буфетом первого класса. На станции народу было сравнительно мало. Публику, по-видимому, время от времени выпроваживали из станционного здания. Вооруженные с ног до головы матросы с гордым видом расхаживали по платформам или, развалившись, сидели за столиками в буфете. Приходили и уходили какие-то поезда, суетились какие-то пассажиры, солдаты, крестьяне, иногда с огромными мешками, иногда без ничего. Мы скопом не ходили и потому матросы не обращали на нас особого внимания. Наши латыши почти не показывались на вокзале. Они засели за карты. Раковский и Сталин тоже не выходили из вагона. Мануильский, у которого, вероятно, была потребность всегда быть в движении, куда-то уехал. Персонал делегации явно делился на две части – представители новой власти и старые чиновники. Они посматривали друг на друга и не знали, как приступить к знакомству.
Около полудня кто-то возвратился из города, не то Зайцев, не то Мануильский. Они рассказали, что в городе находится штаб матросского отряда, который и держит фронт против гайдамаков. Фронт проходит верстах в сорока или пятидесяти от Курска. В самом городе очень много матросов этого отряда, вероятно несколько сот. Передают, что в последние дни у матросов был успех на фронте. Они где-то оттеснили гайдамаков на несколько километров и это подняло их настроение. Зайцев болтал много, но мне сразу показалось, что он чего-то не договаривает.
Потом мое внимание было отвлечено появлением очень живописной фигуры.
Когда ген. Одинцов вскочил навстречу пришедшему и радостно приветствовал его, я понял, что это был бывший офицер. Высокий черный мужчина, похожий на цыгана, был в военном кителе, конечно, без погон. Оказалось, что это был ген[ерал]-ле[йтенан]т Генерального штаба Павел Павлович Сытин. Вместе с Одинцовым он сразу после большевистского переворота предложил свои услуги Троцкому. Он сел у нас в купе и рассказывал свои похождения. Оказалось, что он был вроде командующего целым участком фронта против гайдамаков и немцев. Правда, из его рассказов выяснилось, что командовать ему было нечем. Дрались одни матросы и их штаб, в котором не было ни одного офицера, не позволял Сытину вмешиваться в его распоряжения, несмотря на то, что из Москвы им было приказано ему подчиняться. У этого советского главнокомандующего были какие-то сборные команды, не то партизаны, не то воинские части, а главное, грабители. От одной из таких своих команд он все же отобрал несколько мешков бумажных денег, захваченных ими в казначействе какого-то уездного города.
Он был не прочь сдать эти деньги в делегацию. Тем более, что он получил от кого-то предписание – вероятно, из Москвы – находиться при делегации в качестве второго эксперта по военным делам.
Оба генерала с презрением говорили о «сброде», которым приходится командовать. Однако они не употребляли это слово в разговоре с делегатами.
В Курске на вокзале к нам в поезд явился Подвойский, который был «командующим» местного участка «фронта» против «немцев и гайдамаков». Он рассказал нам, как ему пришлось прибегнуть к расстрелам, чтобы восстановить дисциплину в своих частях. При Подвойском находился огромный рыжий матрос страшного вида. Мы сидели в вагоне-ресторане, не утратившем еще своего было чистого вида. Матрос нам сразу сделал замечание за белые скатерти.
«Пора вам буржуазные привычки бросить, – заявил он нам. – Вот мы с товарищем Подвойским живем по-пролетарски. Раз советской власти служите, то на скатертях нечего есть».
Такова была первая нелюбезная встреча матросами нашей делегации.
Стоял весенний солнечный день, был конец апреля нового стиля. На новый стиль перешли зимой[319].
Я услышал в коридоре вагона какое-то движение и вышел из купе. У широкого полуоткрытого окна коридора стояли Сталин, Раковский, Мануильский и еще какой-то, неизвестный мне, маленький рыжий молодой человек, что-то взволнованно сообщавший.
Я подошел к ним и услыхал фантастический рассказ. Рыжий коммунистик приехал из города, чтобы предупредить «товарищей, посланных Лениным», что им грозит большая опасность. Он был взволнован, лицо его было красно и он все время повторял, что приехал предупредить делегацию и что необходимо в срочном порядке принять какие-то меры.
По его словам, заправилы штаба матросского отряда, который был хозяином в городе, усомнились, что нас прислал «сам тов. Ленин», так как не хотели допускать мысль, что Ленин хочет «замириться с гайдамакской сволочью». Поэтому они не верили, «что тов. Ленин мог отправить в Курск делегацию для ведения мирных переговоров». По словам рыжего вестника, среди матросов растет убеждение, что делегация послана не товарищем Лениным – он все время с особым смаком повторял тов. Ленин – а что это переодетые белогвардейцы, которые действуют в пользу гайдамаков. Если бы присутствовавшие только знали, что один переодетый белогвардеец действительно стоял рядом с ними и слушал этот бредовый рассказ.
И вот маленький рыженький коммунист приехал, чтобы сказать, что делегации грозит опасность и она может быть арестована в ту же ночь.
– А вы знаете, что значит быть арестованными матросами. У них просто и быстро. Арестуют и конец, – сказал он и, оглядывая всех присутствовавших, спросил:
– Что же теперь делать, товарищи? Я же прекрасно понимаю, что вы здесь по поручению тов. Ленина, а эти бандиты ничего не хотят понимать. Темный народ, вроде погромщиков.
Во время его рассказа его никто не перебивал. Слушали молча. Когда он кончил, никто не задал ему ни одного вопроса. Казалось, все было совершенно ясно. После минутного молчания Раковский, обращаясь то к Сталину, то к Мануильскому – он стоял между ними, – растерянно спросил:
– Что же теперь нам делать? Все это для меня совершенно непонятно. Как нам доказывать, что мы прибыли сюда по поручению Совета народных комиссаров, когда они не хотят этому верить?
Сталин – все в той же черной рубашке под пиджаком – внимательно слушал добровольного вестника. Сонливость слетела с его лица. Его темные глаза оживились. Было ясно, что он что-то соображает. После бессмысленного вопроса Раковского он выждал мгновение, потом не торопясь вытащил из заднего кармана брюк большой парабеллум – не понимаю, как он помещался в его карман – и медленно протягивая его Мануильскому, сказал, точно нарочно подчеркивая свой акцент:
– Если у тэбэ нет револьвера, вот мой. Вазьми латышей, поезжай вечером, лыквидируй матросский штаб. Это надо сэйчас же кончить.
Мануильский не взял протянутого ему револьвера, пожал плечами и ответил:
– Как же, тов. Сталин, я это могу сделать. У нас только двадцать пять латышей, а там несколько сот матросов.
– Баишшься, – протянул Сталин, медленно засовывая револьвер назад в карман. – Хорошо, я сам поеду. Не надо тебя.
Маленький Мануильский, чем-то напоминавший задорного черного петушка, весь вспыхнул:
– Нет, я ничего не боюсь, хорошо, я попробую, – сказал он.
Сталин снова полез в карман за револьвером и, протягивая его Мануильскому, коротко сказал:
– Вазмы.
– Нет, спасибо, мне не надо. У меня есть свой, – сказал Мануильский.
– Эсть, это хорошо. У коммуниста всегда должен быть револьвер. С ним спокойнее, – усмехнулся Сталин.
В его усмешке было что-то зловещее.
Больше сообщение рыженького коммуниста не обсуждалось. Только Раковский повторил еще несколько раз:
– Не понимаю, не понимаю, какое несознательство.
А Сталин, обращаясь к присутствующим (возможно, что разговор слышал еще кто-нибудь), коротко сказал:
– Пусть останется между нами. Понимаете. Завтра все будет в порядке.
Он оказался прав. Мы мирно проспали еще одну ночь в вагоне. Утром я встретил Мануильского в коридоре и спросил его:
– Ну, как все обошлось?
Он ответил, усмехнувшись:
– А знаете, все хорошо вышло. Они даже не протестовали. Латыши молчали. В этом удобство, что они не говорят по-русски. Они ничего не поняли. Старшему я объяснил, что в городе тревожно, и просил меня сопровождать всем отрядом. А матросы, по-видимому, любят, когда с ними говорят решительно. Теперь они твердо знают, что мы не переодетые белогвардейцы.
Больше он мне ничего не хотел сказать, а я знал, что настаивать невыгодно. Так я никогда и не узнал, как Мануильский заставил матросов убедиться, что делегация действительно была послана Лениным.
В первый же день приезда Мануильскому сообщили, что какие-то матросские отряды собираются разгромить делегацию. Матросов в городе было несколько сот, но это не остановило Мануильского. Сейчас же с двадцатью латышами нашей охраны он отправился в их «штаб» и, видимо, расправился там довольно круто. Ходили слухи, что несколько матросов были там же расстреляны. Ни один из латышей не проронил ни слова, впрочем, почти никто из них не говорил по-русски. А их главный, бывший унтер-офицер латышского батальона, спокойно рассказывавший, как стрелки перебили своих офицеров, только посмеивался и говорил, что матросы теперь будут шелковыми и что «товарищ Мануильский – молодец».
Действительно после этого происшествия никакие отряды уже не пытались вмешиваться в дела делегации. Раковский и Мануильский фактически встали во главе местной власти. Местный совет, если не с удовольствием, то, во всяком случае, с почтением передал им бразды правления.
На следующий день – после двух ночей, проведенных в вагоне на запасных путях – мы переехали в город и были размещены в здании курского дворянского собрания.
Паркеты большого зала еще блестели. Белые колонны еще не были испачканы. Нас разместили по комнатам вокруг зала. Я в течение двух недель жил в комнате вместе с Мануильским. Совещания у нас происходили в нарядном бывшем кабинете губернского предводителя дворянства Изъединова князя Дондукова-Корсакова[320]. На низком шкафу кто-то даже обнаружил его гусарскую ташку[321]. Сталин презрительно посмотрел на нее, когда все с любопытством ее рассматривали.
– Ташка, ташка, – задумчиво сказал Раковский, вертя ее в руках. – Что такое ташка? Я знаю только чашку, почему ташка, что это такое.
Никто ему не дал объяснения. Только насмешливый огонек блеснул в глазах у ген[ерала] Одинцова.
Обеды нам приносили из кухмистерской. Ели мы за общим столом в большой комнате рядом с залом. Ели молча и быстро, только чтобы не остаться голодными. Я иногда ходил обедать в город. Но Сталин и Раковский из здания не выходили. Мануильский же постоянно бродил повсюду, часто бывал в городе, посещал советские учреждения, выступал на митингах. Раковский был действительно очень занят подготовкой к конференции. Он все время совещался с отдельными экспертами, а потом устроил общие заседания. Меньше всего было заметно Сталина. У него и у Раковского были отдельные комнаты, и Сталин обычно сидел у себя один. За едой он больше молчал или отделывался односложными репликами. Я никогда не видел, чтобы он улыбнулся.
Украинской делегации в Курске не оказалось. Сперва мы думали, что она просто опоздала к назначенному сроку. Сообщений с Киевом не было и ничего точного нельзя было узнать. Только через несколько дней мы поняли, что по каким-то причинам нарушается выработанное расписание. Наконец мы получили сведения из Москвы. Оказалось, что в Киеве произошел переворот[322]. Правительство Голубовича было свергнуто и немцы водрузили гетмана Скоропадского[323]. Но так как вся затея переговоров исходила от немцев, то они их не отменили. Только правительство Скоропадского заявило, что оно не хочет вести переговоров на советской территории, и приглашало советскую делегацию в Киев.
Тут только я понял, почему отъезд советской делегации из Москвы все время откладывался. Вопрос о перевороте в Киеве, конечно, был немцами давно решен[324]. Как устроители они знали и его сроки, ведь они всегда все делают по расписанию. Вот они и не хотели, чтобы делегация правительства Голубовича, ими обреченного, приехала в Курск и вступила бы в переговоры с советской делегацией. С другой стороны они могли опасаться, что когда большевики узнают о перевороте, – им, большевикам, конечно неприятном, то советская делегация может задержаться в Москве и им опять придется уговаривать Ленина в необходимости исполнить обязательство, принятое по Брестскому договору, и заключить мир с Украиной, какое бы там ни было правительство.
Если же советская делегация будет уже, так сказать, в пути, то, по правильному расчету немцев, советские заправилы будут меньше кобениться[325].
Поэтому они и подогнали отъезд советской делегации из Москвы как раз к дням переворота в Киеве. Это лишний раз показывает, насколько немцы в те месяцы были господами положения и в Москве, и в Киеве. Только они не сумели воспользоваться своим положением – вещь всегда очень характерная для немецких военных и штатских политиков.
Начались сношения с Москвой и с Киевом. Кто-то был отправлен в Киев, кажется, Зайцев. Движение из Курска на Киев было прервано, но путь не был разрушен, и потому, при желании обеих сторон, проехать было очень просто.
Мы бродили без дела по высокому залу дворянского собрания и отчасти по городу. Мой сожитель по комнате, Мануильский, один из трех членов делегации, оказался компанейским человеком. Он любил поговорить, забравшись вечером в постель и положив под подушку большой наган. Вероятно, была очень хорошая подушка, иначе револьвер мешал бы ему спать.
Он был из зажиточной крестьянской семьи откуда-то из-под Киева. Это Мануильский мне сам говорил. Таким образом, один из главных советских деятелей, до сих пор оставшийся верным сторонником Сталина, по своему происхождению является самым настоящим кулаком. Я в Киеве видел его мать – она приезжала к сыну. Простая женщина со спокойным лицом, обрамленным низко спущенным на лоб платком. Не помню, что толкнуло Мануильского заняться революцией. Но в 1905 или 1906 году, будучи семнадцатилетним подростком, он участвовал в каком-то деле. Если мне память не изменяет, в подготовке восстания во флоте. Их поймали и приговорили к смертной казни. Казнили ли более старших участников этого дела – я не знаю. Не помню, чтобы Мануильский об этом говорил. Во всяком случае, ему, как несовершеннолетнему, казнь была заменена каторгой. Он скоро бежал. Жил в Париже, где около Ленина и стал марксистом. Мануильский был полон революционного, коммунистического энтузиазма, что, во всяком случае, в то время в нем как-то уживалось с хохлацким[326] добродушием. Изменился ли он потом, когда стал одним из руководителей Коминтерна, это я не знаю.
Он постоянно рассуждал о том, как большевики перестроят всю жизнь в России, и, может быть, даже успеют и в Европе вызвать социальную революцию. В последнем, впрочем, он не был уверен, так как не сомневался, что советская власть не вечна.
– Нас не могут не прогнать. Слишком уж мы мешаем буржуям. Слишком большой тарарамбам сделали, – не раз говаривал он мне.
Не проходило вечера, чтобы Мануильский не восхвалял и не превозносил Ленина. По его словам, гениальнее «Ильича» не было человека в истории.
– Подумайте только, в какую мы эпоху живем. Являемся свидетелями и участниками гениального осуществления гениального учения Маркса. Результаты должны, конечно, быть потрясающие.
Они действительно вышли потрясающие. Сообразительный и быстрый мужицкий ум Мануильского этого не может не понимать теперь. Но, вероятно, не всякому легко отказаться от своего положения и признаться в своих заблуждениях.
Во время обеда Мануильский обыкновенно сидел рядом со Сталиным и всегда ему что-нибудь оживленно рассказывал. А Сталин молча слушал или отделывался короткими репликами. Но все же было ясно, что они не впервые вместе и что им не надо много говорить, чтобы понимать друг друга. Наоборот, Раковский редко вел застольные беседы со Сталиным. Он точно избегал его или, вернее, не удосуживался с ним разговаривать. Раковский держался как-то особняком, не расставался со своим большим темно-желтым портфелем и вид имел озабоченный и важный. Он, конечно, был преисполнен важностью своей миссии – разделить чужую страну на две части.
Через несколько дней после того, как мы вселились в здание дворянского собрания, его большой пустой зал оживился и наполнился народом. В нем собрался съезд народных учителей, конечно, организованный большевиками.
Мануильский выступил с приветственной речью. Он говорил о столетнем юбилее Карла Маркса и обещал учителям, что они скоро заживут счастливой жизнью.
Из выступлений на этом съезде запомнились только два. Священник в рясе проклинал царский режим, при котором, по его словам, дворянство умышленно держало народ в темноте. С особой яростью он нападал на кн. Н. Долгорукова[327]. Как хорошо известно, кн. Долгоруков был горячим сторонником развития дела народного образования. Советизировавший священник[328] делал вид, что он этого не знал, и возлагал все надежды на советскую власть. Слушали его молча.
Долго молчали они также, когда на трибуне появился Раковский, но, наконец, не выдержали и после какой-то революционной фразы, произнесенной с резким акцентом, со всех сторон послышались крики: «Отправляйтесь к себе в Румынию!»
Раковский не ожидал таких реплик и, обозвавши курских народных учителей контрреволюционерами, быстро ушел из зала заседаний.
После этого немолодого священника вышел молодой почти безусый учитель и начал громить советскую власть. По заблестевшим глазам слушавших я сразу понял, что в зале у него много сторонников. Устроители не ожидали такого выступления, растерялись, и смелого оратора несколько минут никто не прерывал. А потом большевики опомнились, повскакали с мест, начали вопить и оратору пришлось оставить трибуну.
Он быстро проходил мимо меня по боковому проходу залы, когда я расслышал дружеское предостережение:
– Вася, смывайся поскорее.
– Ничего, не тронут, – сказал он, немного бравируя. Но сейчас же покинул зал.
Я не знаю, что с ним сталось потом.
Вечером, когда мы уже потушили электричество и собирались спать, Мануильский сказал мне:
– Черт их подери, как худо у них был организован съезд. Как же можно было выпускать такого господина. На местах еще не умеют как следует устраивать собрания и дирижировать ими. А это совершенно необходимо. Без этого диктатура пролетариата полетит в тартарары. Ну, ничего, ЦК партии их постепенно этому научит, и будут все думать как один. Ведь все равно лучше не придумают, чем Маркс и мы, его последовательные ученики.
Город Курск жил своей жизнью, упорно стараясь делать вид, что ничего особенного не произошло и что советская власть является каким-то проходящим обстоятельством.
Частные лавки еще были открыты, рестораны тоже. Церквей в городе еще никто не закрывал. Шла Страстная неделя[329]. Народ ходил в церковь. Все, казалось бы, идет своим порядком. Правда, вооруженные матросы разъезжали по городу.
Они, вероятно, кого-то вылавливали, но не очень усиленно. Массового террора в Курске еще не было.
В городе шла ликвидация частей старой армии. В местной советской газете появилось объявление в траурной рамке о роспуске одного из полков сорок четвертой дивизии. Судя по тексту, оно было составлено офицерами, но в то же время составители написали что-то невнятное о расчищении дороги для новой жизни. Это новое действительно появлялось. В Курске впервые мне пришлось увидеть русские части Красной армии. Кажется, их формировал Подвойский. Это был уже не сброд Красной армии, а настоящие воинские части. Одинцов ими остался доволен.
«Такими можно командовать», – заметил он.
Принимал парад Раковский. Он стоял в автомобиле, а мимо него дефилировали красноармейцы. Затем их расставили полукругом, и Раковский произнес речь. Говорил иностранец на довольно хорошем русском языке. Тяжко было это зрелище.
Если бы только куряне знали, что с ними будет через год!