К книге
В стане врагов. Воспоминания о работе в советском правительстве в 1918 годуЧасть вторая. Москва в марте 1918 года
39%
Часть вторая. Москва в марте 1918 года
17

Путешествие из Новороссийска в Ростов заняло несколько дней. Путь через Екатеринодар был закрыт. Мы в Новороссийске не знали, что происходит на этой линии. Пришлось ехать через Туапсе и Армавир.

До Армавира, как пароходом, так и поездом, было сравнительно спокойно. Нигде не чувствовалась близость гражданской войны. Но в Армавире, находящимся на главной линии Владикавказской дороги, соединяющей центральную Россию с Закавказьем, все изменилось. Вокзал имел вид ближнего военного тыла. Матросы зверского вида, вооруженные до зубов, красногвардейцы, тогда так называли большевистских вооруженных рабочих. Все они косились на мой хороший полушубок военного образца. Вероятно, проверяли документы. Во всяком случае, у меня все было в порядке. «Белый билет»[243] свидетельствовал о том, что я никогда не был в армии. А это было самое главное, так как искали «офицеров, юнкерей и кадетов». Рассматривая киоск с советской пропагандной[244] литературой, я вдруг чуть не отскочил от него. На самом видном месте лежала моя брошюра, изданная кадетской партией – «Мир без аннексий и контрибуций». У советских пропагандистов, вероятно, не хватало брошюр и их сбило с толку мое заглавие. А внутрь они не заглянули.

Я не сразу попал в ростовский поезд, кажется, ждал день или два. Он медленно тащился по кубанским степям, уже согреваемым приветливым весенним солнцем. На станциях были долгие остановки, везде следы войны. Проверка документов тогда была еще совсем неумелая. Рассказывали о том, как из вагонов иногда выводили офицеров и тут же около станции расстреливали. Это, несомненно, было, но я этого не видал, может быть, потому что предусмотрительно высмотрел вагон, наполненный бабами-мешочницами. Говорили, что офицеров определяли «по зубам и по рукам». Если есть вставные золотые зубы и руки без мозолей – значит офицер.

Местные пассажиры-казаки намеками сообщали, что где-то в степях белые. Но я ни от кого не мог добиться точных указаний. Да нельзя и было расспрашивать, особенно настойчиво. На одной из станций поезд простоял несколько часов. Ходили смутные слухи, что путь был перерезан белыми. Судя по сравнению дат, так и было – казачьи части пересекали линию Владикавказской железной дороги. В голове бродили смутные мысли, не убежать ли в степь. Но одному бежать нелегко, а со спутниками как-то не сошелся. Расхаживая по платформе на этой долгой остановке, я слыхал, как нищий, по-видимому, слепой, уже пел монотонным голосом стих о сражениях с Корниловым и с юнкерами.

Как изменился Ростов за два месяца, что я его покинул. Его захлестнула серая масса большевистской солдатни, она расплылась по городу. Ее страшное дыхание ощущалось повсюду. Квартира В. Ф. Зелера[245], где я оставил свои вещи, была разгромлена. Ростовский лидер кадетской партии и административный глава города при Временном правительстве, Владимир Феофилович Зелер, благополучно скрылся с семьей. Сейчас он проживает в Париже. С трудом удалось обнаружить несколько скрывающихся знакомых. Большинство уже уехало из Ростова и Новочеркасска. От них узнал, что Добровольческая армия в начале февраля ушла в степь. Я не встретил никого, кто бы имел о ней сведения.

Кроме казаков, среди которых у меня не было связей, может быть, таких людей и не было. А может быть, и казаки ничего не знали. Скрываясь, люди потеряли друг друга. Я выяснил, что Петр Струве с кн. Г. Н. Трубецким уехали на север. Но я ни от кого не слыхал, что Милюков остался в городе. Он просидел в Ростове безвыходно в одной комнате до апреля, когда город был освобожден от большевиков сразу тремя силами, действующими совершенно порознь – немецкой кавалерией, казаками и дроздовцами[246].

Сообщение с севером было нормальное. Действовал телеграф. Я отправил телеграмму в Петроград моей матери, она ее получила чуть ли не накануне своего отъезда в Англию через Мурманск[247].

В Ростове говорили, что повсюду расстреливают офицеров.

Я, не задерживаясь, выехал на север.

Навстречу все время попадались красные вооруженные отряды – войсками их в то время было трудно назвать. Больше всего было матросов. Пушки на открытых платформах без чехлов. На какой-то станции большой отряд китайцев. На другой станции разгромщики России говорили на неизвестном мне иностранном языке, думаю, что по-венгерски. Поезд был переполнен мешочниками, а главное мешочницами. Какое меткое русское название – продовольствие с юга на начинавший голодать север действительно везли не в чемоданах (у русского народа не было чемоданов), а в мешках и кульках разной величины. В ящиках тоже не возили – их неудобно было перетаскивать. А мешок взвалил на плечи и шагай. Везли продовольствие еще без особой опаски. Больших строгостей на этой линии еще не было, и в Москве выходили с вокзала без особых трудностей.

В Москве было достаточно друзей, чтобы разыскать кого надо. Сразу выяснил, что моя мать с вотчимом и сестрой уехали в Англию. Отец уже несколько лет жил в Финляндии, сообщения с которой были прерваны. В имение к бабушке и дяде Аркадию я не решился ехать, не запросив их письмом, что с ними, сидят ли они еще там.

Я сразу разыскал семью Струве, мое известие о том, что их старший сын, Глеб, был жив, их сильно подбодрило, несмотря на то, что он был в большевицкой тюрьме.

Я остался в Москве до выяснения разных обстоятельств. В квартире, где жили Струве, в маленьком барском старомосковском особняке, стоявшем в глубине длинного двора, мне нашлась комната.

Странной жизнью жила Москва эти последние свободные месяцы. Советское правительство уже переехало из Петрограда в Московский Кремль[248]. Ленин жил где-то в Кремле. При входе в Кремль требовалось предъявление пропусков. Но все это пока еще было настолько неумело и безграмотно, что все желающие еще проникали туда. В некоторых церквях (а, может быть, еще и во всех – не знаю) в Кремле еще шли богослужения.

Я был в Благовещение у обедни в Успенском соборе. Думаю, что служил патриарх Тихон[249], хотя утверждать не могу, так как толпа была такая, что не было видно, кто служит. Во всяком случае, служба была архиерейская. Стояли плечом к плечу. Многие плакали. Я издали увидел большую голову проф. кн. Е. Н. Трубецкого[250].

Я лично проник в Кремль, предъявив вместо пропуска докторский рецепт со штампом аптеки. Страж революции его долго вертел в руках и потом коротко мне сказал, возвращая его:

– Проходи.

На Лубянке уже существовала Чека[251]. Ходили слухи о каких-то арестах и расстрелах, но ничего определенного в те весенние месяцы в Москве еще не было известно. Во всяком случае, так продолжалось до мая, когда уже начали называть фамилии расстрелянных.

Вероятно, кто-то уже скрывался, но мои знакомые и друзья еще жили у себя на квартирах. Петр Струве жил с семьей и открыто днем ходил по улицам. На его бороду все обращали внимание. Найти его было очень легко. Но, вероятно, еще не искали.

Так же открыто жили и многие другие политики, общественные деятели и журналисты. В Москву понаехало много видных петроградцев. Они жили у знакомых. Среди них, как будто, тоже еще не было арестов.

На улицах была обычная живая толпа. Еще очень многие были в военной форме, конечно, все без погон. Большинство магазинов еще были открыты. Движение было большое, но на автомобилях разъезжали уже только представители новой власти.

Воинские части на улицах попадались очень редко. Иногда стройно маршировал латышский отряд[252], – передавали, что у комиссаров в Москве это единственная дисциплинированная воинская часть, причем утверждали, что она не очень многочисленна. Раза два я видел, как по Москве строем проходили вооруженные китайцы. Большевики их сформировали из китайцев рабочих, привезенных по контрактам во время войны еще до революции. Рассказывали, что китайцы работали в Чека[253].

Банки были закрыты еще в декабре[254], но москвичи как-то изворачивались. Молодежь поступала на службу в какие-то учреждения. Еще было много несоветских учреждений и даже частных контор. Странно подумать, но еще существовали большие объединения промышленников и коммерсантов. Что-то продавали, что-то обменивали, вообще, как-то вертелись. Сейчас даже трудно вспомнить как. Жизнь была еще сравнительно дешевая, и какие-то наличные у людей на руках еще были. Я сам, вероятно, еще жил на запас, взятый три месяца до того в Петрограде. Судя потому, что я совершенно не помню, на какие деньги я жил, вероятно, это не было острым вопросом.

В грязных столовках еще можно было получить что угодно и по сравнительно невысоким ценам.

Город был грязный, запачканный, заплеванный, неприбранный. Почему-то особенно грязно было в парикмахерских и в банях, но, несмотря на это, там всегда были большие очереди.

Кое-кто уезжал на окраины России или собирался уезжать, но не решался пробираться с семьей по железным дорогам, все еще заполненным солдатами, самотеком двигавшимися с фронта.

Большинство же хотело отсидеться, понять, что будет дальше. Существовала общая уверенность, что все скоро изменится, и все были убеждены, что изменится к лучшему. Очень трудно сказать, на чем психологически основывалась эта уверенность. Но можно говорить только о психологии, потому что конкретных данных, указывающих на приближение изменений, не было.

Я ни разу не слышал мрачных предсказаний. Наоборот, разговоры о близком конце советского владычества слышались постоянно. Обыватели просто ждали, а политики всех категорий и оттенков (кроме, конечно, большевиков, которые уже были властью) рассуждали и обсуждали[255].

Не знаю, были ли тогда в Москве активные террористические организации. Думаю, что не было. Во-первых, я хоть одним ухом должен был бы слышать об этом. А во-вторых, они никак не проявлялись. В те времена решительная и хорошо организованная группа могла бы сделать что угодно. У Советов еще не было ни настоящего полицейского аппарата, ни настоящего сыска. Человеческий состав для таких активных антисоветских организаций, конечно, был. Москва была наполнена офицерами. Многие не колеблясь пошли бы на самые рискованные дела. Но, вероятно, для таких дел, прежде всего, нужен руководитель, а его не оказалось. Борис Савинков мог бы еще что-то сделать. За ним тогда еще многие пошли бы. Но и у него тоже, вероятно, не хватило какого-то размаха, какой-то дерзости. Он работал, и, вероятно, результатом его работы было ярославское восстание[256], вспыхнувшее летом. Но это было не то. Надо было действовать в самом центре.

Положение внутри России, конечно, было связано больше чем когда-либо с общим мировым положением, уже по одному тому, что германская армия занимала большие пространства западных районов империи.

У центральной власти, которая находилась в руках большевиков, тогда совершенно не было никакой силы для сопротивления германской армии, если бы она решилась продолжать продвижение на восток. Она могла сделать в России все, что угодно, посадить в Москве какое угодно правительство. Но по каким-то соображениям Германия не решалась на это, и германская армия продолжала находиться очень далеко от Петрограда и Москвы. Она была гораздо дальше, чем в 1941 и 1942 годах, когда для продвижения на восток ей приходилось преодолевать организованное военное сопротивление.

Москва была совершенно отрезана от союзнического мира. Почта и телеграф с заграницей не действовали, хотя, казалось бы, что через Мурманск можно было направлять почту. Очень возможно, что у Советского Правительства на этот счет было соглашение с немцами. Радиопередач не существовало. В Москве сидел английский консул Локкарт[257] и не то консул, не то консульский представитель Франции. Находились в Москве и консульские представители других стран. Союзные посольства покинули Россию через Архангельск в феврале или в начале марта[258].

Конечно, в Москве находились и неявные союзнические агенты, но все они тоже были отрезаны от своих стран, не получали регулярных сообщений, а иногда действовали даже на основании совершенно ложных сведений.

Но зато в Москве уже водворилось германское посольство с большим штатом служащих и, вероятно, с проектами широкой деятельности[259].

Сведения о мировых событиях шли через Германию. Естественно, что они передавались в благоприятном для Германии духе.

Кроме западных районов России германская армия занимала часть юга России, где она продолжала продвигаться вперед. Она подходила к Ростову-на-Дону[260].

В советских газетах все время печатались немецкие сообщения об успешном развитии германского наступления во Франции и об огромных потерях союзников[261].

Все это производило впечатление даже на людей, привыкших взвешивать и учитывать общую обстановку.

Если сведения о мировой обстановке доходили в искаженном виде, то сведения о том, что делается на русских восточных и юго-восточных окраинах, почти совершенно не доходили до Москвы. Москвичи в марте и, может быть, даже в течение всего апреля еще не знали, происходит ли где-нибудь борьба с большевиками. След Добровольческой армии был потерян. Многие считали, что ее уже не существует. Об удачном окончании первого (Ледяного) похода, о том, что ген. Деникин принял на себя командование после смерти Корнилова, узнали позже, вероятно, не раньше мая. О движении в Сибири и восточных казачьих областях знали еще меньше.

Находившиеся в Москве немцы пытались установить сношения с русскими политическими деятелями. Они очень хотели войти в сношения с кадетскими лидерами. Но их не нашли. За исключением отдельных лиц, вроде Б. Э. Нольде[262], Аджемова[263] и Котляревского[264], с ними никто не хотел разговаривать. Немцы это поняли и, видимо, в Москве и Петрограде перестали добиваться установления связи с либеральными политическими лидерами.

Существовало общее твердое сознание, что война не кончена, что Россия дала обещание союзникам ее не кончать без сговора с ними и что необходимо сдержать это обещание. Большевики рассматривались многими как военный эпизод, как удачный немецкий военно-политический шаг.

Члены Государственной Думы, общественные и политические деятели, профессора, писатели и журналисты, находившиеся в Москве и все еще беспрепятственно между собой встречавшиеся, считали, что они несут ответственность за обязательства, данные союзникам императорским правительством и подтвержденные Временным правительством.

В сознании многих большевики были просто ставленниками военного врага России, поэтому к ним следовало относиться соответственным образом. Выходившие еще свободные газеты поддерживали эту точку зрения.

Все усилия были направлены на установление связи с находившимися в Москве консульскими представителями союзников и на восстановление личных сношений с русскими единомышленниками, которые уже были за границей. Последнее было довольно безнадежным делом. До Мурманска было очень далеко, и железная дорога действовала плохо. Архангельский порт еще был закрыт из-за времени года[265]. В Сибирь уезжали, но оттуда никто не возвращался.

Приходилось ждать. Однако людям, привыкшим к общественно-политической работе и полным тревоги за судьбы родины, нелегко было ждать сложа руки. Некоторые считали, что надо всячески поддерживать не тронутые еще большевиками различные общественные организации. Самой большой из них была кооперация. Кн. Д. И. Шаховской[266] весь ушел в нее.

Другие находили, что необходимо в спешном порядке создавать тайные общества и организовать борьбу с большевиками. Приблизительно к этому времени относится создание Национального центра[267]. Это была организация с очень расплывчатыми представлениями о борьбе, и вся ее деятельность почти исключительно сводилась к помощи тем, кто уходил для борьбы, и к связи. В ней совершенно не было тех авантюристических и дерзких людей, которые еще могли бы что-то сделать. Она состояла из почтенных лиц, считавших своим долгом готовиться к борьбе и смотревших на свое участие в организации скорее как на жертву на алтарь отечества против страшных темных сил. Когда выяснилось, что Добровольческая армия[268] существует, часть деятелей этой организации перебрались туда, а другие жертву принесли – они погибли в подвалах чеки.

Наконец третьи, как было указано выше, вели переговоры с союзными явными и тайными представителями и настаивали на том, что в общих интересах всех союзных стран, а не только одной России, необходимо как можно скорее вооруженной рукой свергнуть большевистскую власть.

О том, что делается в большевистских кругах, знали очень плохо, из третьих рук. Если бы больше знали, яснее бы понимали, насколько советская власть в организационном отношении еще была слаба.

Большевистские газеты, конечно, были очень осторожны и о себе ничего не рассказывали.

Личных знакомств и отношений с большевистскими лидерами почти ни у кого не было. Большинство из них приехало из-за границы уже после Февральской революции, другие вернулись из ссылки. Связей у них в России не было.

Поэтому ни их, ни о них просто ничего не знали или знали очень приблизительно. Тем более не знали иностранных коммунистов или иностранных попутчиков, которые появились вместе с ними и сразу заняли крупные посты в советской администрации.

По-настоящему было только известно имя Ленина[269] и Троцкого[270], да и то, многие узнали эти имена лишь за последний год, когда они приехали в Россию. Для многих их имена были неразрывно связаны с военным врагом – немцами.

Слыхали еще о Чичерине[271]. О нем говорили как о каком-то выродке, о полусумасшедшем, о недостойном представителе хорошего рода.

В несоциалистических кругах никогда не слышали имя Дзержинского[272], Томского[273], Подвойского[274], Нахамкеса[275]. Имя Сталина[276] просто никем не произносилось. Никого не интересовало, кто такие Каменев[277], Литвинов[278], Зиновьев, Красин[279]. Не интересовало, пока они не показали себя. Уже скорее слышали имя Крыленки, нашлись офицеры, которые служили в одной части с ним и студенты, которые были с ним в Петербургском университете в 1906 г.

Больше говорили о матросе Дыбенко[280], который, кажется, был сделан комиссаром по морским делам. Остряки выражали сожаление, что он не заместитель комиссара, так как тогда его можно было бы называть «Замкомпоморде»[281].

Иногда из антисоветских социалистических кругов передавали скорее анекдотические сведения о представителях новой власти и выслушивали их с презрительной улыбкой.

Много рассказывали, как Литвинов обжулил тех своих товарищей, которые привезли ему в Европу деньги, ограбленные из какого-то провинциального отделения Государственного банка[282]. Передавали также, что австрийские социал-демократы звали Карла Радека – Крадеком, так как он кого-то из них обокрал самым простым образом.

Вообще же большевиков больших и малых презирали, считали преступниками и особенно даже не интересовались тем, что у них делается. Всех их ставили под один ранжир:

– Что о них говорить. Когда они кончатся, тогда разберем дело каждого в отдельности. А сейчас знаем их очень хорошо – одним словом, большевики, – так рассуждали очень многие.

Полезные мысли приходят случайно и, может быть, еще случайнее осуществляются.

Как-то за чайным столом у Струве кроме кн. Г. Н. Трубецкого сидело еще несколько человек, коренных москвичей. Уютно пили чай в небольшой столовой, уставленной старинной мебелью. Новая большевистская Москва была где-то там за стеной, а здесь на стенах висели старинные важные портреты, напоминая о блестящем прошлом древней русской столицы. Один из молодых москвичей в военной гимнастерке со следами погон на плечах стал рассказывать, как ловко его приятели устроились в каком-то советском учреждении, и сейчас с их помощью можно снимать с собственного счета в национализированном банке любую сумму денег[283]. Благодаря им некоторые московские богачи уже получили очень крупные суммы.

– Эту тактику надо развивать, – сказал высокий энергичный универсант. – Вы что думаете об этом, Петр Бернгардович? – обратился он к Струве.

Струве погладил свою бороду и, хитро посмотрев на говорившего, ответил:

– Пожалуй, если это делать осторожно, то может и толк выйти.

Разговор продолжался на эту тему. Я разговор этот запомнил.

Сперва мне совершенно не приходило в голову поступить на службу к большевикам с целью разведки или более активной работы. Психологически они были менее приемлемы, чем даже немцы. Казалось совершенно невозможным поступить к ним на службу в расчете на то, что, может быть, удастся работать против них.

Как-то приходит проф. И. А. Ильин[284] и заявляет, что есть возможность посадить своего человека в московский комиссариат финансов (может быть, это учреждение называлось как-то иначе) в качестве заведующего текущими счетами. От этого заведующего зависит снимать деньги со счетов. Ильин предложил мне занять это место, но указал, что надо знать банковское дело.

– Необходимо посадить своего человека, будут деньги для работы.

Я вступаю в переговоры с соответствующими лицами, но сразу же выяснилось, что я непригоден в виду полного незнания дела.

Через несколько дней я встретил на улице моего бывшего сослуживца по Земскому союзу[285] А. И. Ашуб-Ильзена[286].

– Что вы делаете в Москве? – как всегда очень энергично спросил он.

– Да пока ничего, надо искать работу, – ответил я.

– Да, надо работать, товарищ (раньше я не слышал от него такого обращения). Приходите ко мне в комиссариат торговли и промышленности[287], поговорим.

Я обещал зайти.

Обсудив с друзьями все возможности, я решился пойти в комиссариат.

Всякое учреждение советской власти в нашем представлении было вражеским лагерем.

Предыдущая главаГлава 17 из 44Следующая глава