К книге
В стане врагов. Воспоминания о работе в советском правительстве в 1918 годуЧасть первая. В передовом отряде под Варшавой
23%
Часть первая. В передовом отряде под Варшавой
10

В конце 1914 года в Петрограде формировался Второй санитарный отряд Петроградской городской думы.

Вероятно, где-то существовал и первый отряд, но я ничего не могу про него сказать, как-то им никто не интересовался.

Второй отряд отправлялся в Варшаву, а там уже должно было выясниться его дальнейшее назначение.

Уполномоченным, или начальником, этого отряда был назначен кн. Владимир Андреевич Оболенский[189], видный член кадетской партии, заседавший в Первой Государственной Думе. Он пригласил мою мать себе в помощницы, они были знакомы с детства. В Оболенском было много подходящих свойств для предложенной ему должности. Его осанка импонировала, что было очень полезно при сношениях с военными властями. Он был честен и справедлив с персоналом до последней крайности, что, однако не помешало ему приказать сестрам-курсисткам неумело мыть полы в разных прифронтовых помещениях, тогда как солдаты-санитары с усмешкой смотрели на такое занятие барышень. В то же время Оболенский не был достаточно решителен, что совершенно необходимо на фронте даже для заведующего санитарным отрядом. Еще до выезда из Петрограда он долго колебался назначить меня заведующим конским транспортом, у нас, кажется, должно было быть сорок двуколок для перевозки раненых.

С этим отрядом должна была ехать вся моя семья, а именно, кроме моей матери, моя сестра Соня в качестве сестры милосердия. Отчим же Гарольд Васильевич Вильямс, занимавший в Петрограде видное положение, как представитель большой лондонской газеты «Дейли Кроникл» (ныне не существующей) получил специальное разрешение от военных властей сопровождать отряд для описания фронта.

Моей матери было поручено набирать сестринский персонал, и она, смеясь, рассказывала, что, когда все вакансии уже были заполнены, к ней явилась падчерица гласного Петроградской городской думы П. Н. Споцева, Тамара Викторовна Дроздова, и со слезами на глазах буквально упросила мою мать принять ее в отряд. Она, конечно, кончила ускоренные курсы сестер милосердия, а до этого Бестужевские курсы[190] по отделу русской истории.

Через четыре с половиной года, уже во время Гражданской войны, где она продолжала оставаться сестрой милосердия, конечно, на стороне белых, я сделал ей предложение, и в ноябре 1919 года мы поженились. Но во время нашего совместного пребывания в отряде мы совершенно не обращали внимания друг на друга. Такова извилистая судьба человеческой жизни.

Тамара подружилась в отряде с моей сестрой и вместе с ней, и Верой Моторновой (впоследствии Жибер) и Лелей Протопоповой, составляли очень дружную четверку так называемых сестер Бедлам. Не знаю, почему им была дана такая нелестная кличка, все они были сестрами аккуратными, исполнительными и никогда не отказывались ни от какой работы.

Моя работа для отряда началась приблизительно в середине декабря 1914 года в Таммерфорсе в Финляндии, куда я был послан на конскую ярмарку закупать лошадей для нашего конского транспорта. При содействии каких-то местных властей я купил более сорока резвых шведок, почти всех рыжей масти. Но когда я уже скупил пол-ярмарки, то оказалось, что у меня не хватает значительной суммы денег для уплаты за них. Заработал телефон, и только благодаря военным условиям жизни мне удалось довольно быстро найти необходимую для меня сумму.

Я погрузил моих шведок в вагоны и на следующий день был уже на Финляндском вокзале в Петрограде, где меня ожидало человек двадцать студентов-санитаров, которым предназначалось быть ездовыми. Я думаю, что только несколько человек из них когда-нибудь держали лошадей в поводу. Я же дал каждому по две лошади и приказал вести их через весь Петроград к Варшавскому вокзалу, где нам были отведены казармы. Сам я отправился туда на трамвае. Проходит несколько часов, а моих коноводов как не бывало. Наконец звонок из градоначальства:

– Это ваши лошади бегают по столице? – кто-то строго спросил меня. – Мы уже сообщили в комендатуру города и для их поимки послана специальная команда.

Оказалось, что при виде первого же трамвая лошади вырвались из рук студентов и разбежались по соседним улицам. Кажется, только двое студентов сумели удержать вверенных им коней. Но, в общем, все кончилось благополучно и лошади к ночи оказались в казармах.

Сборы отряда были не очень организованными. Руководители совершенно не знали, что нужно было доставать или закупать.

Вспоминаю, как пожилой хромой доктор-еврей все настаивал на закупке достаточного количества ручных фонарей для снабжения ими всего медицинского персонала, члены которого должны в темноте ходить по полям сражений и разыскивать раненых. Но требование этого доктора принималось всерьез начальством отряда.

Мы уезжали из Петрограда с Варшавского вокзала 31 декабря 1914 года. Платформа была заполнена провожающими, в числе которых было много отцов города, думаю, что включая и городского голову.

Всюду мелькали букеты цветов, большие коробки конфет. Человек пятнадцать студенток в сестринских одеяниях. Многие еще друг друга не знали и тут же знакомились. Оболенский расхаживал по платформе, и видно было, что ему не нравилась обстановка. И действительно все это было похоже на какую-то экскурсию, а может быть даже на табор, куда-то перевозимый по железной дороге. На платформах стояли наши двуколки, а санитары-ездовые следили за лошадьми, погруженными в вагоны. В продолжение двух или трех дней в классных вагонах происходили веселые беспечные разговоры молодежи. Продолжали знакомиться друг с другом.

В Варшаве, или вернее в ее предместье Праге, простояли несколько дней, пока не получили приказа походным порядком идти через город. Я и, мне кажется, еще несколько человек ехали верхами во главе нашей довольно своеобразной колонны. Студентам было легче справляться с резвыми шведками, когда они были в упряжке. Но все же несколько двуколок попали где-то в канаву, откуда их извлекали при помощи посторонних солдат.

Я не помню, где находилось наше высшее начальство. Возможно, что для Оболенского и его помощников существовали экипажи.

Долго ли, коротко ли, мы так двигались по унылым зимним равнинам, тянущимся к западу от Варшавы, – этого я тоже не помню, но, в конце концов, мы прибыли в место расположения армейского корпуса и корпусное начальство нам очень любезно предоставило хорошие помещения. И началось прифронтовое безделье. Иногда мы слышали где-то артиллерийскую стрельбу, иногда мимо нас проходили в сторону фронта строевые части. Но никаких раненых поблизости не было, и вся молодежь, жаждавшая самоотверженной работы, томилась от ничегонеделания. В помещении устраивали какие-то игры, пробовали петь, да Оболенский этим был недоволен, когда не было дождя, ходили группами гулять по ближайшим дорогам. Группа сестер как-то встретила на дороге капитана, сообщившего, что он комендант штаба корпуса. Он очень благодушно начал журить сестер за то, что они приехали на фронт.

– Ваше дело женское оставаться далеко в тылу, а уж предоставьте нам, мужчинам, заниматься этим глупым делом, которое называется войной, – говорил он с довольно печальной улыбкой.

Так продолжалось довольно долго, пока Оболенского не вызвал в фабричное местечко Жирардово уполномоченный Красного Креста Александр Иванович Гучков[191]. Вероятно, в какой-то степени наш отряд был под его начальством. Гучков срочно вызывал наш медицинский персонал, так как Жирардово было переполнено ранеными и необходимо было их обслуживать. Весь отряд сразу снялся со своего места и отправился в Жирардово, где ему уже было приготовлено помещение. По единственной широкой жирардовской улице было большое движение. Все было заполнено военными повозками и двуколками с ранеными, со снабжением. Проходило немало артиллерийских зарядных ящиков. Верстах в двенадцати от Жирардово около деревни Воля Шидловская в течение уже нескольких дней шли упорные бои. Русские войска удерживали натиск немцев, стремившихся прорвать фронт. Противник был откинут, но русские войска понесли большие потери. Стояла морозная погода, и у многих раненых пострадали от мороза руки и ноги, что, конечно, очень мучительно. Единственное большое помещение в Жирардово был огромный корпус Жирардовской мануфактуры, который и был отведен под раненых. Когда мы приехали в Жирардово, то все огромное здание, построенное главным образом из металла, гудело от стонов раненых. Картина была страшная, и первая смена наших сестер жалась к доктору, внимательно осматривавшему все этажи. Но петроградские барышни из высшей интеллигенции, еще накануне казавшиеся беззаботными, сразу поняли и приняли ответственность, легшую на их плечи. Они показали высокий класс, работая на Жирардовской мануфактуре между машин, где лежали раненые, иногда по двадцать часов в сутки. Никаких жалоб на это, конечно, не было, они стремились только к одному – облегчить страдания раненых, а потом, когда приходила смена, группками бежали по жирардовской улице «домой», по дороге заходя в кондитерскую с прекрасными пирожными и поедая их. Мне думается, что эти пирожные поддерживали их дух.

После того, как все раненые были эвакуированы, в отряде опять наступило некоторое затишье, хотя все же все время с фронта прибывали раненые. Был устроен также питательный пункт для проходивших мимо отдельных солдат.

Наконец было решено выдвинуть вперед из отряда две летучки. Они были размещены приблизительно на линии штабов дивизий, вероятно верстах в трех от передовой линии и в полутора верстах от наших батарей. В каждой летучке находилось по несколько двуколок (точного числа не помню), доктор, фельдшер и по несколько сестер и студентов-санитаров.

Летучки обслуживали раненых, доставляемых, вероятно, из полковых лазаретов, и отправляли их дальше. Собственных госпиталей в летучках, конечно, не было.

Я был назначен заведующим второй летучки. Мы расположились в одном из зданий какого-то польского привилегированного женского пансиона. Все ученицы были распущены, но начальница и ее помощница оставались на месте и старались нам оказывать всякую помощь, предпочитая, однако, с нами объясняться по-французски.

Моей будущей жены в моей летучке не было. Но весь персонал подобрался очень милый, и мы жили и работали очень дружно.

Летучка исполняла не только медицинскую работу. Она быстро превратилась в своеобразный офицерский клуб. К нам заходили и одиночные офицеры, а иногда и целыми группами. Недалеко от нас располагались полковые резервы, куда отводили на отдых очередные полки. Фронт проходил вдоль маленькой речки, кажется, по названию Равка, и до самого мая война носила чисто позиционный характер. В темноту фронт освещался ракетами и с той и с другой стороны, которые были ясно видны от нас. Всю ночь обычно продолжалась стрельба, но никаких попыток проникновения за проволочные заграждения противника не было.

Офицеры любили бывать у нас, должным образом оценивая домашний уют, устраиваемый сестрами. Вместо скатерти бралась из соседней перевязочной комнаты большая простыня, расставлялся большой стол в комнате, где спал мужской персонал, и создавалось впечатление настоящей столовой. Помню появление офицеров целой батареи, во главе с ее командиром. В другой раз пришло человек пятнадцать пехотных офицеров, очень веселых молодых людей. Через несколько дней все они погибли от первых пущенных немцами газов.

Мы ходили в расположение стоявших на отдыхе полков. В 13-м Белозерском полку около аппетитно дымящихся походных кухонь я разговорился со штабс-капитаном, вероятно дежурным по полку. Он был окружен своими солдатами, с которыми разговаривал по-братски, и они к нему относились как к старшему товарищу. Через два года во время революции я часто вспоминал эту сцену около полевой кухни полка, находившегося на отдыхе.

Военной опасности для нас в летучке не было никакой. Правда, я угодил однажды под артиллерийский обстрел. Снаряды рвались поблизости, когда я ехал верхом куда-то по делу. Я поднял коня на галоп, не сразу даже сообразив, что это наша зенитная батарея била по немецкому самолету, пролетавшему высоко надо мной. В те времена наши зенитки были довольно примитивными. Просто хобот орудия спускался в специально вырытую яму, что позволяло поднять дуло пушки вверх.

Возвращаясь назад, я заехал на эту батарею и стал бранить знакомых офицеров. А те хохотали и говорили:

– А вы чего совались под наши снаряды.

В летучке зауряд-врачом[192] была студентка, перешедшая на пятый курс. Она очень добросовестно исполняла свои докторские обязанности. Только один раз мой зауряд-врач Маруся Н. спасовала.

Приезжает однажды ко мне начальник дивизии ген[ерал]-лейт[енант] Миллиант[193]. Летучка находилась в районе расположения его четвертой дивизии, значит, он был наш абсолютный диктатор.

Генерал благодарит летучку за хорошую работу и просит (просьба начальника есть приказание) обслуживать не только раненых, но и больных, особенно венериков.

После отъезда генерала я пошел в перевязочную и передал нашему зауряд-врачу просьбу генерала. Вдруг вижу, что Марусин маленький носик краснеет. Не похоже на то, чтобы курсистка пятого курса краснела, когда при ней говорят о венерических болезнях. В чем дело?

– Мы венерических болезней еще не проходили, – ответила мне наш молодой врач, – их проходят только на пятом курсе.

С некоторыми из офицеров у нас установились самые дружеские отношения. Начинались рассказы из жизни в передовых окопах, иногда забавные. Помню командира одного сибирского полка, который забавно рассказал нам, как он заставил сознаться одного молоденького добровольца в том, что он женщина. Но она умолила своего командира не разглашать ее тайны, и он сдержал свое слово. Нам, конечно, он не сообщил ее имя и фамилию.

В качестве заведующего летучкой мне приходилось принимать представителей различных организаций и сопровождать их в разные воинские части. Обычно они приезжали с большим количеством подарков для солдат. Все, что привозилось из тыла солдатам в виде подарков, принималось ими с большой благодарностью, за исключением одного предмета – набрюшников. Русскому человеку неизвестен такой предмет нижнего белья, когда же ему объясняешь, что это для того чтобы не простудить живот, то он сперва скептически улыбается, а потом с презрением заявляет, что он набрюшника не возьмет. Вследствие этого я обычно предварительно просматривал тюки с подарками, выбрасывая из них все набрюшники.

На Пасху приехала большая делегация от Петроградской городской думы, т. е. наших непосредственных хозяев, привезя много подарков. В делегации находилось несколько гласных Думы и столичных мировых судей со своими женами. Некоторых из них я лично знал по Петрограду. Они попросили показать им одну из знакомых мне батарей. Стояла чудная весна, кругом все зеленело. Солнце светило очень приветливо, несмотря на войну.

Я решил свести их на ближайшую мортирную шестидюймовую батарею. На фронте было совершенно спокойно, ни одного выстрела. Нас, конечно, приняли очень радушно. Орудий не было видно, потому что они были хорошо покрыты еловыми ветками. Тут же стояли аккуратно сделанные столики, за которыми нас рассадили. Самовар, как полагается в походе, раздутый голенищем денщика, уютно кипел. Кругом ничего не напоминало войну. Вдруг телефонный звонок. Один из молодых офицеров подходит и докладывает командиру, что получен приказ обстрелять цель номер такой-то.

– Эх, начнется катавасия, – недовольно говорит подполковник с холеной бородой. – Начнут отвечать. Капитан, пожалуйста, распорядитесь вторым орудием.

Солдаты быстро разбрасывают ветки, и из-под них показывается темное дуло пушки. Мы сидим за кипящим самоваром тут же рядом.

– Откройте рот, – советует кто-то из офицеров.

– Готово, г. полковник, – рапортует офицер, распоряжающийся орудием.

– Стреляйте, – следует короткий приказ командира батареи.

– Огонь, – произносит офицер сакраментальное слово.

Все ждут с напряжением первого выстрела, но в это время раздается тоненький детский голосок:

– Дяденька, дяденька, дай я потяну, – и только за ним бахает глухой звук выстрела.

Все оглядываются друг на друга, не в состоянии удержать улыбки. Оказывается, на батарее живет приблудный мальчик, Колька, лет двенадцати, общий любимец офицеров и солдат.

Выпускается несколько выстрелов, но ответа со стороны немцев не последовало.

Из приезжавших в летучку, пожалуй, больше всего у меня отнял времени известный журналист Тан-Богораз. Не дед ли это Ларисы Даниэль, жены Юлия Даниэля[194]? Как известно, оба они арестованы в связи с различными протестами в Советском Союзе.

Однажды я получил записку из Жирардово от своего уполномоченного В. А. Оболенского с просьбой оказать гостеприимство и показать окрестности Тану-Богоразу. Я знал многих журналистов лично, но Тана раньше никогда не встречал, хотя и читал его длинные фельетоны не то в петроградских «Биржевых ведомостях», не то в московском «Русском слове». С разрешения военного начальства он приехал на фронт, чтобы дать несколько очерков о прифронтовой жизни в газеты.

Через несколько дней приехал из Жирардово на нашем тарантасе довольно упитанный живой господин лет сорока пяти в спортивном костюме. Держал он себя очень мило со всеми и боялся нас стеснить. Тан расспрашивал решительно обо всем и в самом начале осторожно осведомился, не долетают ли до нас неприятельские снаряды. Он чувствовал себя почти на передовых позициях. Когда же у нас появились офицеры с соседних батарей, то столичный журналист почувствовал себя совсем на войне.

Началось с беглого и оживленного разговора. Тан внимательно прислушивался к обмену мнений и сразу попросил не говорить при нем ничего секретного. Само собой разумеется, что ничего такого и не говорилось, да и что могло быть секретного у фронтовых офицеров? Это он сделал для того, чтобы ему не надо было спрашивать все время, о чем можно писать, а о чем нельзя. Его просьба нам понравилась.

– Видно, что в нем есть чувство ответственности, – сказал мне потом командир батареи.

На следующий день Тан попросил меня показать ему окрестности. Мы водворили его в седло, и он терпеливо трясся со мной рядом все время, хватаясь то за холку лошади, то за луку седла. Завидовать ему не приходилось.

Линия железной дороги между Варшавой и Скерневицами прерывалась приблизительно в трех километрах от окопов. Образовался тупик, в который был поставлен поезд-баня. Заведующим поездом-баней был штабс-ротмистр Л. с прекрасной кавказской шашкой. По каким-то причинам ему не нашлось места в армии.

Как-то через нашу летучку возвращался в окопы из короткого отпуска в Варшаве знакомый поручик. Он сообщил нам, что в одном из варшавских ресторанах он слышал рассказ какого-то штабс-ротмистра о том, как тот во главе сотни своих пластунов-горцев атаковал ночью немцев и как его горцы ползли, держа свои кинжалы в зубах. Мне нетрудно было понять, что рассказчик об этой ночной «атаке» был на самом деле моим знакомым заведующим поездом-баней.

Штабс-ротмистр Л. не прочь был рассказать о своих воинских (банных?) подвигах и Тану-Богоразу, который уже развесил уши. Но Л. вспомнил, что я находился тут же, и поторопился перевести разговор на что-нибудь другое.

Между прочим, Л. в эмиграции уже оказался генералом.

С разрешения заведующего мы с Таном пошли в вагон-баню, где мылся один человек.

– Ну, как, земляк, приятно после окопов помыться? – спрашивает Тан.

– Вестимо приятно, – отвечает моющийся, но, несмотря на его крестьянское словцо, я почувствовал в его голосе оттенок иронии, а в глазах мелькнула какая-то искорка.

Тан продолжал разговор с голым человеком и наконец спросил его, какой он части. Тогда моющийся, смеясь, говорит:

– Разрешите представиться, подполковник такой-то. Я командую батареей в 55-й бригаде.

Тан смущен и старается оправдаться, но подполковник добродушно замечает:

– Какие пустяки, ведь на моих голых плечах не изображен мой чин. – Посещение бани и заведующего ею записаны Таном, но его это не удовлетворяет.

– Нельзя ли посетить какую-нибудь часть на позициях? – неуверенно спрашивает он меня.

Мне не так легко было водворить его в седло, но все же, в конце концов, он взобрался на коня.

Мы заехали на батарею к знакомым офицерам. На фронте было полное затишье. Тан с большим вниманием и интересом осматривал все кругом и наконец спросил командира батареи, не мог бы он отдать приказ сделать хоть один выстрел.

– Ну хоть один, – умоляющим тоном повторил Тан.

Капитан улыбнулся и объяснил ему, почему невозможно стрелять.

– Я не имею права без прямого приказа начальства открывать огонь, когда неприятель молчит, – пояснил офицер.

Тану было очень жалко, что он не видал, как стреляет батарея, но все же он побывал на позициях в одной боевой части.

Вечером, усталый, он сидел за чайным столом и разговаривал с сестрами, но потом отвел меня в сторону и как-то нерешительно спросил:

– Нельзя ли мне побывать в передовых окопах, ведь там, кажется, сейчас тихо? – добавил он вопросительно.

– Без разрешения военного начальства это невозможно, – решительно ответил я.

На следующий день я получил это разрешение от начальника штаба дивизии, и мы поехали к ближайшему знакомому командиру полка. Предвидя, что командир полка даст нам это разрешение, мы поехали к нему на следующий день под вечер. Штаб 16-го Ладожского полка (надеюсь, что я не ошибаюсь, но это был, во всяком случае, один из полков 4-й дивизии) расположился на фольварке[195] и был отделен от передовых позиций леском.

Во дворе фольварка я встретил кого-то из знакомых офицеров. Прошу его доложить обо мне командиру полка, у которого я раньше бывал по делам моего отряда. Тана оставляю на дворе.

Вхожу в довольно просторную комнату. В углу стоит в черном чехле полковое знамя. Вдоль стен походные кровати. Посреди комнаты большой стол. Где-то в сенях примостились телефонисты – связь.

Полковник старый русский служака, но у него немецкая фамилия, кончающаяся на «ер». Обращаюсь к нему с просьбой относительно посещения окопов. Он морщится.

– Не очень бы я хотел давать такое разрешение. А если что-нибудь случится, начнется переписка. А я этого не люблю, – говорит он.

Я замечаю, что на фронте полное затишье и вряд ли Тан решится высунуть голову из окопов. Но все же разрешение дано.

Зову Тана и знакомлю его с командиром полка. Он сияет. Подумать только, добрался до штаба полка.

Я упомянул о немецкой фамилии полковника в связи со следующим случаем. Как-то, уже позже, я снова приезжаю в штаб полка. На дворе встречаю адъютанта.

– Хотел бы повидать полковника, – говорю я.

– У нас теперь временно командует полком генерал-майор, – отвечает он, называя русскую фамилию, кончающуюся на «ов». Но первая буква та же, что была и у полковника с немецкой фамилией.

Я прошу представить меня генералу.

Адъютант улыбается и ведет меня в дом, и я вижу знакомого полковника в генеральских погонах.

Оказывается, что он уже давно подал прошение на высочайшее имя о русификации своей фамилии и в то же время был произведен в генералы. Он еще продолжал командовать полком в ожидании нового назначения.

На дворе уже сильно темнеет, и полковник отправляет нас с проводником унтер-офицером, георгиевским кавалером к одному из командиров батальона. Шли мы по молодому лесу. Я чувствовал, что Тану было страшновато, но все же любопытство журналиста пересиливало страх.

– А бывает так, что вдруг начинается усиленная перестрелка. Что мы тогда будем делать? – спрашивает он меня.

– Сегодня не будет никакой усиленной перестрелки, видите, ракет не пускают, ни с нашей, ни с их стороны, – успокаиваю я его.

Командиру батальона уже по телефону сообщено о нашем приходе. Он меняет проводника и отправляет нас дальше. Уже совсем стемнело. Просят не чиркать спичек и не зажигать карманного фонарика. Скоро мы входим в ход сообщения, но довольно неглубокий. Чтобы спрятаться от пуль, необходимо нагнуться. Но пули кругом не жужжат, и проводник идет не наклоняясь.

– Может быть, нужно наклониться? – спрашивает шепотом Тан.

– Повторяйте движения проводника, – и он покорно молча продолжает идти вперед.

Наконец мы в передовом окопе, кругом совсем темно. Мы медленно двигаемся, разглядывая отдельные фигуры солдат.

– Что же вы хотите видеть, господа? – спрашивает нас интеллигентный голос, как потом оказывается командир роты, которому позвонил о нас батальонный.

– Где немецкие окопы? – спрашивает Тан. В его голосе чувствуется волнение, но он держится.

– Вот сюда посмотрите, только не долго, а то может пуля вас хлопнуть, – говорит офицер.

Тан приникает к бойнице, потом быстро отдергивает голову. Впереди можно рассмотреть только ближайшие жерди наших проволочных заграждений, а дальше, конечно, ничего не видно, когда не освещает ракета. Где-то вблизи выстрелы, но я не могу разобрать – наши или немецкие. Мы начинаем привыкать к темноте и более ясно видеть фигуры солдат. Одни стреляют в темноту, другие сидят или стоят, прижавшись к стенке окопа.

В окопе мы пробыли около четверти часа. Уходя, Тан благодарит командира роты и произносит какие-то слова ободрения солдатам, попадающимся на нашем пути.

Молча проходим по ходу сообщения. Тан начинает разговаривать только когда мы входим уже в лесок.

По его голосу чувствуется, что он очень всем доволен.

– Ну что, не оторвало вам голову? – смеясь, спрашивает командир батальона, ожидая нас около своей землянки.

Тан тоже смеется. Подумать только, он побывал в передовых окопах.

Тан-Богораз очень добросовестно описал свою поездку на фронт. Начальник дивизии, командир полка и все офицеры были довольны.

Только он, конечно, умолчал о своем разговоре с голым командиром батареи в поезде-бане.

В «Биржевых ведомостях» был такой лихой военный корреспондент (фамилию забыл), который писал приблизительно так:

– Прекращаю описание боя, так как слышу полет снаряда, который, может быть, меня разорвет.

Впрочем, не только во время войны, но уже после войны, в эмиграции, некоторые очеркисты писали в таком же роде.

Капитан второго ранга А. П. Лукин очень живо описывал морские бои. Все мы в Париже читали его с интересом.

Как-то он описал бой нашего крейсера, во время которого, по его словам, был разорван на части артиллерийский офицер. А на следующий день в XV аррондисмане (где жило много русских) этот самый офицер окликивает Лукина:

– Лукин, зачем же ты меня вчера убил в «Последних новостях»?

– А тебе жалко, что ли? – смеется Лукин. – Ведь ловко у меня вышло. Согласись сам, а тебя от этого не убудет.

Предыдущая главаГлава 10 из 44Следующая глава