– Да она тоже тебя ждёт, вон даже помадой накрасилась сегодня! Давай, до встречи, ага. – Ян, снова заставив меня краснеть, как всегда, когда он говорит с Кириллом, кладёт трубку.
После бог знает скольких переносов позавчера Кирилл наконец-то прилетел в Москву. Всего на несколько дней, под завязку заполненных делами: сразу из аэропорта его поехали встречать партнёры, вчера нашу, ну то есть, конечно, их с Яном, встречу пришлось отложить из-за переговоров – и даже сегодня, в выходной утром, опять появились какие-то неотложные дела. Но вечер он обещал уже точно для нас расчистить. Всего каких-то два часа здесь, и… почему-то кажется, что эта моя встреча с настоящей семьёй Яна, при всем уважении к прекрасным Игорю и Надежде, станет каким-то новым важным рубежом.
Фух – я выдыхаю, с третьей попытки запарковавшись в нещедрую щель между двумя одинаково чёрными машинами. Вылезать придётся через пассажирское – или не придётся, если он действительно ненадолго. В конце концов, вот и повод хотя бы почитать конспекты пар, которые мне достались: надо же как-то отвлекаться от мыслей, как Алёна там радостно всем представляет своего парня, моего Яна, и висит у него на шее, неуместная, как крупные родительные бусы, которые вешают на себя дети.
Лето, распахнутые окна, стрекочущие кузнечики, серебряные подносы, бабушкины разноцветные бусы-покемоны. «Худшее, что ты можешь сделать, детка, – трахать мозг своему мужчине».
– Поздравляй её от меня. – Я знаю, что Алёна знает обо мне, знаю даже, что плачет и скандалит обо мне, и лучшее, что я могу сделать в подтверждение своего превосходства, – это передать ей великодушный привет.
– А хочешь со мной?
Я в принципе не хочу, чтоб ты ходил на этот день рождения, я вообще не хочу, чтоб она существовала, чтоб она когда-то рождалась. Но кроме этого, конечно:
– Я везде с тобой хочу.
– Отлично, я как раз обещал ей сюрприз и абсолютно ничего не придумал. – Яд сочится из этих слов, как сок из стейков, которыми кормит нас Игорь, хотя мне и кажется кощунством так использовать свежее слово «сок».
Я узнаю её сразу: странно было бы не узнать, проведя столько времени в изучении каждого уголочка её социальных сетей. Я видела тысячи её фотографий, от первых шагов до вчерашнего ужина. Я знаю её любимую музыку, знаю номер её школы, знаю имя первой учительницы и кличку почившей год назад кошки. Я не хочу всё это знать, но знаю, выбираю знать, выбираю держать врага на виду – иллюзия контроля, но что мне ещё остаётся?
Она тоже сразу меня узнаёт – не сомневаюсь, что она обо мне знает не меньше.
– Масик… – Распахнутая дверь, распахнутый рот, распахнутые глаза, мгновенно наполнившиеся слезами. Я вдруг начинаю сомневаться, что это была такая уж хорошая идея – заявиться на её праздник. Здесь наверняка наберётся десяток человек, ненавидящих меня: она сама рассказывала Яну (а он, конечно, мне), как с подружками разрабатывает планы мести, чем будет бить стёкла в моей машине и кем вообще меня считает. Всё это, впрочем, и без рассказов читается у неё во взгляде.
– Вопросы? – Ян смотрит внимательно, это испытание, тест.
Алёна проходит его: качает головой, отводит глаза и двигается в сторону, пропуская нас вперёд.
Ян треплет её по голове, как неразумную дочурку, нанося ущерб не менее чем сорокаминутной укладке, и сразу же растворяется в глубине лофта: тут в самом разгаре веселье, приходить вовремя – не его манера.
Алёна смотрит на меня – ну действительно, маленький оленёнок с накладными ресницами! – долго, исподлобья: хочет, наверное, чтоб выглядело зло, но получатся, конечно, жалко. Смотрит и молчит: она тоже знает, что каждое её неуместное слово, каждый допущенный промах будет в точности передан нашему общему прокуратору. Нос маленький, аккуратненький, тени веснушек, ещё не совсем расцветших. Мне её искренне жаль: бедняжка ведь за своё унижение не получает и десятой доли того, что получаю я.
Но, кажется, Ян, уже исчезнувший где-то в толпе весёлых Алёниных друзей или желающих ими стать, сегодня не намерен больше радовать ни одну из нас.
Мне, конечно, грех жаловаться: кроме этого, безусловно щедрого, подарка меня ждёт ещё один долгожданный заокеанский приз. Я этой встречи, похоже, жду больше, чем Ян.
У самого Яна вечер проходит отлично. Сегодня на ужин сразу двое: бритая девочка с большими кольцами-серёжками и мальчик с родственными мне татарскими ямочками. Девочка уже соблазнительно облизывается и поправляет несуществующие волосы, мальчик то заливисто смеётся, то смотрит на Яна круглыми, полными восхищения глазами – стандартная программа. Где-то между этими её пунктами мальчик и девочка непременно выдадут все свои детские травмы и слабые места, куда на прощание и получат щелбан или выстрел – смотря насколько хорошо будут отыгрывать свои партии.
Я пью свой вишнёвый сок, аккуратно за ними наблюдая, – Ян может захотеть обсудить на обратном пути: «Видела, как он…», а может и не захотеть, никогда не угадаешь. Удивительно, но внутри ровно, даже с налётом удовлетворения: он никуда не денется. Худшее, в лице Алёны, уже случилось, но вот и она, сверкая пластмассовой диадемой, тоскливо болтает худенькой ногой, сидя за барной стойкой, и не отводит глаз от Яна, которому вообще нет до неё дела. Она трогательно мила в своём демонстративном страдании, даже подружек отогнала.
Через полтора стакана вишнёвого сока, четыре настолько красивые тарталетки, что невозможно определить их содержание, и два похода покурить – я, как мама на детской площадке, жду, когда мой малыш наиграется, и занимаю себя чем могу – я решаю к Алёне подойти.
– Хочешь поговорить? – Умудрённая опытом королева-мать обращается к принцессе, которой никогда не взойти на трон, сколько ни сверкай пластмассовой диадемой.
– Если с кем-то сейчас и говорить, то с тобой. – Идеальной ногой она пододвигает мне стул. Я удачно выбрала момент, пока играет медляк, иначе всё это неловкое нам пришлось бы смешно кричать.
– Видимо, здесь когда-то был мартини? – Чтобы с чего-нибудь начать, я указываю взглядом на пустой бокал со шпажкой, насмерть проткнувшей три оливки.
Алёна едва заметно улыбается и кивает:
– Оливки – дрянь.
– Абсолютно согласна.
Она удивлённо поднимает на меня голубющие глаза и качает головой:
– Ну и ну!
– Что? – Я робею от внимания этой крутой девчонки: у меня трава застряла в зубах? Разлила на себя что-то?
Алёна произносит почти с восхищением:
– Вы даже говорите одинаково. «Абсолютно» – это же его словечко.
Я смущаюсь, как от неожиданной и заслуженной похвалы, но подхватываю:
– Ты катастрофически права.
Алёна издаёт нервный смешок, правильно меня поняв: «катастрофически» – это тоже его словечко.
– Зачем он так делает, Кать?
Столько доверия и уязвимости в этом вопросе! Отмечаю про себя, что она легко и прямо произносит моё имя, в этой прямоте слышится даже что-то от моей Леси…
– Он просто такой. – Бабушка и внучка, учитель и ученик, гуру и последователь: спрашивай, крошка, у меня есть все ответы на твои вопросы – и сейчас я готова ими поделиться.
– И что же мне делать?
– Бежать, пока можешь. – Искренний и очень великодушный совет с моей стороны. – Зачем тебе эти мучения?
Медляк кончается, в перерыве между песнями слышится хохот Яна, начинается что-то громкое и весёлое.
– Пойдём покурим, – говорит Алёна.
– Тебе же нельзя? Связки или что там…
– Пойдём.
Мы пробираемся через зал, и я ловлю на себе взгляд Яна – строгий, осуждающий. Ну знаешь ли! Можно и мне хоть как-то развлечься! Нам, в конце концов, уезжать через двадцать минут.
Телефон вибрирует, мгновенно отвечая на мои мысли: «Кирилл задерживается, ещё пара часов».
Тем более.
Эти пару часов я провожу во вполне приятном обществе Алёны, с которой мы очень быстро перестаём обсуждать того, кто так странно и несправедливо свёл нас, и просто болтаем о жизни. Она оказывается забавной девочкой, немного наивной, балованной, но очень даже приятной. Уже через полчаса мы болтаем о всякой ерунде, о ноготочках, о сериалах – из тех, что Ян не смотрит.
Мы между делом даже обмениваемся роскошными репликами: «Я понимаю, почему он тебя выбрал» – «И я понимаю, почему тебя», и я ловлю себя на мысли, что, несмотря на всю непохожесть, встреться мы в других обстоятельствах, вполне возможно, могли бы стать подругами. Немножко пьяненькая, она даже представляет меня кому-то из подружек, явно и так знающих, кто я: «Это Катя, она живёт с моим парнем!» – и целует в щёку.
Но когда к нам наконец подходит Ян, Алёна мгновенно меняется в лице, снова леденея и надменно косясь в мою сторону. Я с огорчением рассматриваю эту перемену – у неё даже пластика становится как будто немножко другой. Бедная девочка, что он делает с ней…
– Масёныш, пойдём, у меня для тебя сюрприз! – Неловкими движениями Алёна смазывает всё то хорошее и красивое, чем мы украсили этот днерожденский торт.
Ян брезгливо морщится, когда она повисает на нём, прижавшись и закашлявшись от не полагавшихся ей сигарет, но даёт себя увести.
Я ухожу в машину: больше здесь делать нечего. По пути захватываю ещё одну неопределённо-красивую тарталетку и думаю о том, сколько в нас похожего с этой милой дурочкой. Готова спорить, что её папа тоже не поздравил.
Я сижу на капоте и нюхаю тёплый, по-летнему сырой вечер, пахнущий созревающей землёй и первыми цветами, когда на всю эту пастораль наплывает тёмная гремучая туча Яна. Сам догадался, что я жду здесь.
Садится рядом и сразу нападает:
– Ты попрощалась со своей новой подружкой? – Смотрит испытующе, я выдерживаю, потому что упрекать меня этим – слишком. Он отворачивается, затягивается сигаретой, откуда-то появившейся у него, уже прикуренной и успевшей обрасти пеплом. – Ну и хорошо, потому что больше её не будет.
Выжидаю, не решаясь как следует порадоваться:
– Вообще?
– Абсолютно. – Он ухмыляется чему-то и мягчеет. – Хочешь подробности?
– Всегда.
– Она получила главную роль в сериале. – Я вовремя удерживаю во рту: «А мне не сказала».
Ян сразу запечатывает:
– Это мы больше не обсуждаем. А перед этим, представь себе, она просила сделать хотя бы одну фотку, на которой мы бы притворились, что целуемся. Ей, видишь ли, друзьям надо показать.
Вижу, знаю. Представляю грустную Алёну, закатывающую губки в нелепой просьбе, – понимаю, как никто понимаю, – мне и смешно, и жалко её. По интонациям я разгадываю головоломку: приговор она подписала себе не этой просьбой, а новостью про роль. Фатальная ошибка, могла бы и догадаться: Ян не потерпит такого близкого успеха.
– Она сказала, что ты злая и красивая.
– Серьёзно? – Не могу поверить, что такая девушка, как Алёна, могла посчитать меня красивой.
– Не обольщайся, она пыталась мне угодить.
Ян встаёт, щелчком избавляется от докуренной сигареты, и она, потеряв по пути запал и пепел, причаливает на соседнюю машину, в бухту с дворниками в изголовье капота, с весёлым хохотом съехав туда с горки лобового стекла. Он примирительно, как будто перед финальными титрами, говорит:
– Поехали домой.
– А Кирилл? – Получается неожиданно надрывно.
– Он позже приедет, сразу туда.
Хищником за кустами, сужая круги, подбирается ко мне мысль, от которой уже нет сил отмахиваться. Так убеждаешь себя, что выключил дома утюг, что запер дверь, что погасил фары, убеждаешь себя, что не будет дождя, когда уже точно знаешь, что будет.
Ничего не произошло, ничего не произошло, просто не думай об этом, и ничего не будет. Просто прекрати об этом думать.
Но не думать уже нельзя.
В комнате, наполненной множеством растений, сталактитами и сталагмитами протянувшихся друг к другу от пола до потолка, особенное, тропическое течение дня. Дома у мамы я всегда могла со своей кровати с точностью до часа определять время по рисунку солнца на стенах, по розовым ноткам света, по отражению в соседских окнах – конечно, если шторы не закрыты и тем более не сшиты.
А здесь я каждый раз теряюсь, открывая глаза, пытаясь разгадать по причудливым теням положение солнца и вообще время суток.
Но это совершенно точно утро.
Ян потягивается рядом и сладко постанывает, просыпаясь. За окном звонко визжит ребёнок, видимо нас и разбудивший.
– Не приехал? – Я поворачиваюсь к лежащему рядом Яну и чувствую тревогу, совершенно не подходящую только что проснувшемуся человеку.
– Едрит-Магритт! – В сонных, ещё не совсем разлепившихся глазах я читаю осуждение. – И тебе доброе утро!
– Он не приехал? Он же улетает уже сегодня?
– Ох… – Ян стонет и накрывается одеялом с головой. Глухо и устало говорит из-под него: – Приезжал он, приезжал! Под утро, на полчаса буквально. Я выходил к нему покурить. Не стал тебя будить.
– Но мы же договаривались! – Я почти визжу: мы и правда договорились перед тем, как я, не дождавшись, ложилась во втором часу, что меня разбудят, когда Кирилл приедет.
– В следующий раз. – Ян садится, резко одёргивает футболку, смятую, загнувшуюся почти до границ допустимого им самим. – Его, кстати, позвали писать музыку к новому фильму Тарантино. Что-то там про психопата, очередной «Остров проклятых».
Он встаёт, я тянусь за ним, но он жестом останавливает:
– Лежи, подвозить меня не надо, я сегодня к врачу.
И я лежу, раздавленная бетонной плитой, придавившей меня так, что я едва могу вдохнуть.
Зачем, зачем, зачем он сказал вот это про Тарантино, про психопата? Ну зачем было это говорить?
Если бы он этого не произнёс, я, может, тогда вырулила бы, может, как-то ухватилась бы, удержалась, поймала бы равновесие и собралась… Но он сказал, и эти слова почему-то стали критической капелькой, заставившей пролиться всё то, что я так хорошо сдерживала, чему я не позволяла даже думаться, что просто не имело и не имеет права быть в моей голове.
Хотя эта мысль, если быть совсем честной, поселилась у меня не только что, не мгновенно, я, на самом деле, даже и не знаю, как давно с ней жила. Но вот он сказал про врача, отсёк, обрубил возможность дальнейшего диалога, даже не попробовал вырулить, объяснить, дать мне дофантазировать – и этим запустил необратимый, неостановимый процесс.
Я впервые смотрю на рентгеновские снимки опухоли, ядом разрастающейся в моём сознании, сиреной трубящей:
этого
не может
быть.
Так, наверное, выглядит шизофрения, инсульт, припадок: мир стоит на своих двух ногах, трёх слонах, одной черепахе, обыкновенный, прежний, но смотрящему кажется, что матрица сбоит, что швы трещат, что горизонт завален и вот-вот развалится.
Ян выходит из ванной, щёлкнув звонким шпингалетом, кричит мне, что закончилось мыло, ставит чайник на кухне – издаёт правильные, последовательные звуки, которые прямо передо мной разбиваются о прозрачную мягкую стену, не долетая до цели.
Я закрываю глаза и чувствую, как, дрожью пронизывая всё тело, меня настигает мысль, от которой я больше не могу бежать:
так не бывает,
это
не может
быть
правдой.
Дышать тяжело,
словно через подушку,
словно выкачали весь воздух,
словно все эти зелёные растения
решили оставить себе весь кислород,
не делиться больше ни одной молекулой,
ни одним атомом.
И я усилием воли
Заставляю себя дышать:
Вдох
Выдох
Вдох
Выдох,
Это невозможно,
это не может быть правдой.
Ян приходит в комнату за одеждой, говорит какие-то слова, которые мне не удаётся собрать в предложение: настурция, вечер, аптека, билеты, кофе.
Я что-то мычу в ответ и чувствую, что если сейчас встречусь с ним взглядом, то умру, просто в одну секунду окончательно перестану дышать и умру.
То, что он говорил про Кирилла, не может быть правдой.
– Тебе плохо?
Я хватаюсь за этот щит, прикрываюсь им, пытаясь спасти что осталось – да, мне плохо, мне очень плохо, невыносимо, – и прячусь в ванной, сворачиваюсь на полу, открыв воду и только потом заметив, что даже забыла включить свет.
Как давно? С какого момента?
Гремит, звенит, гудит, трещит – на разные голоса рушится мир, тяжёлыми раскалёнными мыслями заставляя меня пробираться всё дальше.
Не прилетел в Москву? Не собирался? Не попадал в аварию? Не переезжал в Штаты? Не…
Хлопает за Яном входная дверь.
Я не могу даже пошевелиться.
С какого момента, с какого сюжетного поворота эта история… даже мысленно не могу произнести слово «ложь» и отчаянно заменяю его хотя бы на «неправда».
Перебираю в памяти все драгоценные камушки: армейский роман, беременная кубаночка, триста шестьдесят пять писем с просьбой о прощении, Гибралтар, Америка, яйца по скидке, Ворнер Бразерс, домработница Луиза с вечно привязанными к ней младенцами…
Что я видела своими глазами?
Фотографии мальчика с клюшкой для гольфа?
Фотографию юноши на стене у его родственников? При которых Кирилла ни в коем случае нельзя упоминать…
Но ведь Ян говорил с ним по телефону, прямо при мне! Буквально вчера, прямо перед…
Я захлёбываюсь новой волной ужаса, барахтаюсь в ней, снова с усилием пытаясь вдохнуть: я никогда не слышала голоса Кирилла, никогда даже не видела звонка на экране.
Сколько я сижу так, чётками по кругу вертя всё, что удаётся вспомнить?
Мне кажется, я уже никогда не выйду из этой ванной, навсегда останусь статуей, замурованным мертвецом, призраком, выходящим раз в год, в день безвинной своей кончины, двадцать пятого апреля…
Двадцать пять – два и пять, я опираюсь на настоящие, точные цифры, вспоминаю, что сегодня обещала встретиться с мамой. Единственный повод, ради которого стоит отскрести себя от пола.
Этот чёрный дым пропитал меня насквозь, въелся в кожу, в кости, заполнил собой каждую пору, не оставляя мне физической возможности думать о чём-либо ещё.
– Булочка, у тебя футболка шиворот-навыворот.
Мамочка, у меня вся жизнь шиворот-навыворот.
Вся душа наизнанку.
– Дочь, у меня к тебе серьёзный разговор.
– Надо было не кофе, а водку купить? – говорю и сама поражаюсь тому, как эта реплика могла попасть в наш с мамой диалог.
Она удивлённо поднимает брови, но даже ничего не отвечает.
Как давно я на самом деле знаю? Знала ли вчера? Знала ли, когда Кирилл покупал билеты? Когда Сашка победил на конкурсе чтецов? Когда я звонила маме поздно вечером, чтобы найти кого-то, кто съездил бы к Кириллу в больницу?
Бестолковые уточки мирно плавают в пруду, намагничиваясь к мальчику с бабушкой, рассыпающему на берегу что-то, вероятно, хлебобулочное. На соседней лавочке не по возрасту шумная компания репетирует первомайский шашлык. Мама по-детски болтает ногами, сидя на неожиданно высокой лавке.
– Баба Валя звонила, – говорит мама.
Ну что там, сломался телевизор, очередной выдуманный инсульт, снова жалобы из института? Интересно, как меняются статусы всех членов семьи с появлением нового. Младенец сдвигает всех на порядок, заставляя звать нелепой «бабой» собственную мать. И даже муж или жена, появившиеся в семье, превращают людей в свекровей, тестей, шуринов, золовок…
– Когда же вы поженитесь? Через неделю уже май, пора планировать!
Мама смущается, но я вдруг обнаруживаю в себе неожиданную ясность: им надо пожениться, обязательно надо, чего они?! Это естественно и правильно, и давно пора это сделать, мы семья, даже с документами и правами всё будет проще. Почему я, собственно, так брыкалась вначале?
– Чего вы тянете? Хочешь, я помогу с организацией?
– Булочка, ну ты что, куда торопиться, мы же тихо, скромно. – Мама мнётся, хотя ей очевидно приятно, что я так говорю. Но что-то другое её занимает. – Послушай, баба Валя сказала, что тебе грозит отчисление. Что ты совсем перестала ходить на пары, сплошные долги и двойки, говорят, ты даже не начинала курсовую. Скажи мне, что происходит?
Я ожидаю, что страх и стыд сожмут живот тугим удавом, но не чувствую ничего.
Просто совпадение, это просто совпадение, они действительно могли просто не разбудить меня, просто у Кирилла было очень много дел. Обязательно, обязательно должно быть какое-то объяснение.
Мама смотрит на меня, пытаясь сымитировать строгий взгляд, но я уже не верю. Грозным мог бы быть Витя, да, но и тогда… что, что мне от этого? Прямо сейчас я в эпицентре катастрофы, несоизмеримой по масштабу с детской пугалкой, которой стращали меня несколько лет: ну отчислят и отчислят, какая теперь разница.
Он же прямо при мне говорил по телефону.
Скажи мама это вчера, я, наверное, растаяла бы от позора, просочилась бы через коричневые перекладины лавки, стекла бы лужицей вниз, растворилась в холодном пруду среди глупых уток. Но сегодня уже нет.
– Мама, а давай уедем? Давай, пожалуйста, уедем! Вдвоем, только вдвоем, хотя бы дней на пять, может быть хватит даже на десять. – Мне вдруг кажется, что это лучшая идея, которая была у меня за всю жизнь. – Мне кредит одобрили, нет, это последний раз, честно, но завтра будут деньги. Поедем в Питер! Или вообще в Турцию! Устроим девичник, побудем вдвоём. Мама, пожалуйста, давай!
Она качает головой, поджимает губы, словно я предложила слетать на выходные на Луну, купить собственный остров, переехать в Рио-де-Жанейро – сделать что-то очевидно выдуманное, нереальное. Но я держусь за спасительную мысль:
– Мама, пожалуйста! Только подумай, как будет хорошо! Сколько всего нам нужно обсудить… И когда мы последний раз с тобой были вот так вдвоём? Да и на море ты сколько не была?
– Ну всё, хватит…
– Я сама договорюсь с Витей, честное слово, я уверена, он не будет возражать, это всего на пять дней.
– Екатерина! – Мама снова старается быть строгой и, похоже, даже злится. – Хватит мне зубы заговаривать. Тебе не моря с пляжами придумывать надо, а курсовой заниматься. Бессовестная!
Я хочу ещё проскулить: «Ты мне нужна», но понимаю, что это уже не имеет смысла.
Настаивать дальше бесполезно. Мы не успели на этот рейс, у нас ничего не выйдет.
Мама допивает кофе, выбрасывает стаканчик в мусорку и вздрагивает от получившегося гулкого удара.
– Ты меня очень расстроила, дочь.
Только теперь меня догоняет вопрос: «Почему он это сделал?»
Мама не поймёт. Но это уже не самое главное.
– Добрый вечер! У вас есть две минутки?
Сама не могу поверить, что решилась, но это показалось единственным выходом.
– Катюша, привет! Что случилось? – А вот голос, в отрыве от картинки, неожиданно выдаёт возраст Надежды, какими-то советскими скрипучими нотками между настоящими звуками.
– Я хочу задать вам один вопрос… – Я слышу свой пульс громче и чётче, чем голос. Единственный выход, неловкий вопрос, и всё устаканится, успокоится, всё прояснится, просто развеять глупое недоверие и жить спокойно дальше, заказывать пиццу на завтрак, покупать билеты в отпуск, ехать с ним на странный квартирник… Просто жить дальше, вычеркнув этот тошнотворный день.
– Я только очень вас прошу, вам, может быть, покажется странным, я понимаю, я всё понимаю, но я вас прошу, пожалуйста, ради всего, что нас уже связывает с вами, не могу объяснить почему, но я вас порошу никогда и ни за что не говорить Яну об этом звонке и об этом вопросе. Вы сможете?
Чувствую, что моя пламенная речь пованивает жжёной резиной, но, честное слово, она удаётся мне даже лучше, чем до этого пятнадцать раз в голове.
Трубка молчит, где-то вдалеке, за лесами и горами, играет какая-то очень знакомая мелодия.
– Хорошо. В чём дело? – Голос серьёзный, но тревожный.
– У Яна есть какой-то родственник по имени Кирилл?
Я переписала десять томов с вариантами формулировок этого вопроса. «Вы знаете кого-то по имени Кирилл?» – безопасно, но шансов на точное попадание мало, «У вас в семье…» – неверно, могут не считать его семьёй. «Есть ли у Яна брат?» – опасно, слишком прямо, да и не могу решиться так напролом. «Правда ли, что…», «Был ли у вашей сестры…» – и ещё четыре часа безостановочных размышлений.
– Нет.
Кто-то выкручивает колёсико резкости, и комната передо мной расплывается мыльными тенями, дыхание кончается, сердце вываливается и падает за диван, на него налипают какие-то волоски, кусочки засохшей еды, причудливых форм, стайки мёртвых дрозофил.
– И всё? Это всё, что ты хотела спросить?
– Да. – Я слышу свой голос сквозь длинный-длинный колодец, Аидов грот, сквозь мутную толщу Стикса[13]. Это говорю не я, это только оболочка Кати, пустой воздушный шарик, застрявший на дереве, не долетевший на него за желанием. – Да. Спасибо вам большое. Большое вам спасибо.
Так в парилке сидишь – уже весь извёлся, весь стёк горячим потом в бездонные банные щели в полу, кажется, уже невозможно больше, но всё сидишь, торгуешься с собой: ещё минутку, ещё одну. Вот пойду курить и тогда уже напишу ему. Ладно, помою посуду, и вот тогда. Ну хорошо, сначала чай выпью, а там уже и напишу. Окей, окей, я посмотрю, что по телику, и, если ничего, – напишу сразу. Только одна серия «Давай поженимся!», и вот точно уже всё. Ну, может, ещё одна. Боже, храни Первый канал со всеми его предсказуемыми и вечными программами. Спасибо господину Эрнсту от лица всех страждущих, болящих, ожидающих.
Даже в пространстве дивана я не могу найти себе места. Пробую сидеть с ногами, по-турецки, пробую, как в поезде, серьёзно. Ложусь, потом сажусь и пробую переползти на сторону Яна, стекаю на пол, затекаю обратно, закидываю ноги на спинку.
Наконец я слышу, как скребётся нервной щекоткой ключ в замке – ещё не в домашнем, в тамбурном. Знаю, что не соседи, ещё даже не по походке, не по звону ключей, а просто – знаю.
Хочется вскочить и убежать куда-нибудь, хотя бы вот во вчера. Или забиться под одеяло, принять самую неестественную, но компактную, не посягающую на чужое пространство позу, притвориться спящей, прозрачным немым пластиком. Но я столько энергии потратила сегодня на истерику и панику, что уже не в силах преодолеть поверхностное натяжение дивана.
00:12. Он как будто бы даже старается вести себя тихо – неужто редкий и несвоевременный приступ заботы обо мне, может быть уже спящей? Или скорее крадётся на мягких лапах, чтоб не спугнуть отзвуки того места, откуда – откуда? – он возвращается?
Прислушиваюсь, разгадывая настроение, к тому, как он скидывает обувь, швыряет куртку на пол – не зло, просто за ненадобностью, – шершаво ищет тапочки, вылавливая по одной из полки под пуфиком. Телевизор у меня работает бдительно-тихо, и в ночной квартире я слышу каждый его манёвр.
Шаркает по коридору. Шлёпает выключателем. Щёлкает язычком дверной ручки в ванной.
Привет.
Плюхается, размякая в полёте, на диван, корчит рожу, глядя на то, что показывает мне телевизор, – рожу такую, как будто там мёртвый голубь, а не живая, судьбоносная Розанька Сябитова. Брезгливо вытаскивает из-под моего плеча пульт и начинает переключать каналы.
– Покурим?
Покурим. Конечно, покурим. Ну конечно! Пойдём наконец-то покурим.
Заходя в прихожую за куртками, беру ещё и ботинки себе. У меня всё вибрирует так, что не устоять сейчас одной ногой на отведённом для этого балконном тапочке.
Очень кирпичный балкон: путь в пять шагов от стенки до летних, уже укоризненно на меня поглядывающих шин. До чего отличается мир, смотрящий в окно второго этажа, от мира, заглядывающего на тридцать второй, к Лесе. Удивительно, но второй этаж оказывается более высоким, то есть более пьедестальным: смотришь на прохожих сверху вниз, выдаёшься над ними, можешь даже плюнуть на них или хотя бы представить себе, как плюёшь. На тридцать втором нет никаких прохожих, просто пространство.
Впрочем, и на втором у нас сейчас нет никаких прохожих. Очень зря их нет, они бы пригодились, они бы могли поматериться, заржать или хотя бы побубнить что-то у соседнего подъезда. Хотя бы просто молча покурить – хоть как-нибудь оживить это дождливое ночное безвременье. Но нет прохожих, нет даже проезжих, мы как будто в декорациях застряли. Хотя бы за ветер спасибо.
– И каково тебе врать мне всё это время? – Я бы рада бы сформулировать как-то менее пафосно, менее истерически, но я так измучилась за полдня, перебирая формулировки, изнывая без возможности даже предположить, как оно всё будет дальше.
– Чё?
Если бы кто-то был сейчас, на этой дурацкой улице, и смотрел на нас снизу вверх, ничего бы он не заметил: никто из нас даже не шевельнулся. Но именно: никто из нас даже не шевельнулся, будто мы настоящие большие кошки, дикие, замершие в ожидании, в охотничьей стойке… Я, конечно, как всегда, не выдерживаю раньше его.
– Кирилл…
Замечаю, как трясутся руки.
Проходит секунд тридцать, не меньше. И раз тридцать я успеваю внутренне раскаяться, передумать: если бы можно было отмотать, остановиться, прекратить, удалить непрочитанное сообщение!
В моём детстве, видимо незадолго до окончательного папиного ухода, у родителей был друг, который симпатизировал моей маме, и, видимо, настолько явно, что даже восьмилетняя я это замечала. Не то чтоб они виделись когда-то вдвоём или делали что-то предосудительное, уверена, что нет. Но что-то было такое в его интонациях, движениях, взгляде на неё, что меня очень волновало. Не как ребёнка волновало. Как будущую женщину – что это за чувства такие, тревожные, заметные, скрытые, негласные?
У меня был первый кнопочный телефон – синенький, со змейкой, строго отсчитывающий символы в СМС. Уже после нажатия кнопки «Отправить» он заботливо спрашивал: уверен ли ты, отправитель, отвечаешь ли за слова? Я играла в такую игру: печатала что-нибудь дурацкое, неуместное, нажимала «Отправить», а потом отменяла. Такой детский адреналин: вот оно близко, ещё чуть-чуть – и катастрофа, край крыши, подходящий поезд, открытое окно.
И однажды, пролистывая список своих немногочисленных второклассных контактов (следите за руками, фатальная ошибка!), я наткнулась на него. «Ты любишь маму?» – до сих пор это сочетание слов затягивает меня в тот пасмурный день, когда – написала я ему. И когда я нажала «Отправить» – за все те предыдущие разы, когда длины цепи не хватало, чтобы куснуть соседского мальчика, чтобы хотя бы лязгнуть зубами у его загорелой ноги, – сообщение сорвалось, вырвалось на волю и ушло, убежало быстрее моего ужаса, быстрей, чем я успела выдернуть аккумулятор из телефона, сломать сим-карту.
Мне никогда в жизни так не хотелось исчезнуть, пропасть, умереть, прямо там же, на месте, навсегда, чтобы никто вообще никогда обо мне не вспомнил больше. Это был единственный раз, когда я убежала из дома.
Сквозь собственный ужас сейчас я успеваю вспомнить то чувство, а ещё удивиться тому, насколько он потерял самообладание. У него тоже руки трясутся, но и голос твёрдый – нездешний, хриплый, как у человека, проспавшего пятнадцать часов подряд и ещё не совсем воскресшего:
– Ты или никогда больше об этом не говоришь, или прямо сейчас собираешь свои вещи.
Возможно, если бы он написал, как прошло у врача, если бы он вернулся сегодня часа на три раньше, может быть даже если бы поласковей меня сегодня встретил… Но он не написал, не вернулся и не встретил.
Или наоборот: если бы он начал вилять, давить, манипулировать – я наверняка не продержалась бы долго. Но его категоричность почему-то вдруг придаёт мне сил.
– Ок.
Бычок плавно, как в замедленной съёмке, летит вниз. Ручка балкона, словно посылая мне знак, не заедает, как обычно, а будто сама открывает передо мной двери, отзываясь на первое же прикосновение.
Проходит миллион лет, пока я дохожу до спальни.
Ещё сотня тысячелетий уходит на то, чтобы открыть шкаф.
Вот и моя тайна: я всё это уже делала, уже сгребала этот скупой набор вещей с единственной полки, оставляя его, постепенно апроприированную мной, футболку, но забирая жёлтые шорты – нелепая сентиментальность.
– Пойдём. – Он заходит в комнату с не откупоренной бутылкой вина в руке.
Мы долго смотрим друг на друга, будто впервые видим, будто прожили вместе целую жизнь, будто есть только сейчас.
– Говори. – Впервые я веду, и мы оба знаем это, и оба чувствуем себя в этом неуютно. Но мне некуда отступать, позади уже ничего нет, всё разбилось, растаяло, потерялось в тумане.
– Пойдём на улицу. Поговорим.
С тем же темпом и с той же дрожью, вместо сборов навсегда я собираюсь на сейчас – доставая толстовку потеплей из уже утрамбованного рюкзака. Мы молчим, накапливая, набирая слова, как дождевую воду.
Ночь заползает за подвороты джинсов, прижимается к щиколоткам через тонкие носочки – надо было надевать сапоги, рано ещё для кроссовок. Дни уже притворяются маем, но ночь ещё апрельская, застрявшая между зимой и летом.
Детская площадка затаилась и щурится от света тусклых фонарей, приглядывающих за забытыми в песочнице игрушками: грабельки, ведёрки, совочки – маленькие пластмассовые пародии тех предметов, для которых уже нет места в жизни городских детей.
Мне кажется, что в моей жизни места вообще уже не осталось, она переполнилась, выкипела, теперь только запекшуюся ржавую пену отскребать с плиты.
Притворяется детской хлопушкой, открываясь, бутылка, исчезает в кармане куртки предусмотрительно появившийся штопор.
Я не хочу пить, я уже пьяна, но отчего-то ясно, что в этот разговор, на исповедь, нельзя без причастия.
Вино кислое и злое, с первого глотка добирающееся до рёбер, радостно пляшущее под ними оттого, что я сегодня толком и не ела.
Неужели у меня появился шанс стать той девочкой, которая, стрессуя, голодает, а не, наоборот, съедает всё на своём пути?
Вспоминаю про свой нос и глубже кутаюсь в капюшон.
Что он скажет сейчас? «Как ты поняла?», «Кто тебе сказал?», «Я давно хотел признаться», «Я сам не знаю, как так вышло»? Или, может, «Всё правда, кроме имени», «Надя тоже не в себе», «Это меня усыновили», «Я агент под прикрытием»?
Может, он вообще психопат, в вине яд, в кармане рядом со штопором нож, а в канаве за гаражами мои бренные останки – будут?
Ян жадно пьёт из горла, по-детски вытирает рот рукой.
– Не думай, что всё понимаешь.
Уж чего я не думаю, так вот этого.
– Я сейчас расскажу тебе всё. – Декорации за пределами детской площадки падают, оставляя нас на тускло освещённой сцене. – Но один раз. Больше мы никогда не будем этого касаться, не будем упоминать Кирилла и всё, что с этим связано, ясно?
Он теребит металлическую цепочку качелей, смотрит на меня. Только сейчас я замечаю, что он почему-то в шляпе. Моё молчание он, видимо, считает согласием, не видя мой, хочется думать, что всё ещё вызывающий, взгляд сквозь лежащую на мне тень от горки. От его носа, несмотря на поля шляпы, протянулась по лицу длинная глубокая тень, над которой – не вижу, но знаю наизусть – мой, его, Воландемортов маленький шрамик.
– Я не врал тебе.
Кто-то развязывает бантик на моей смирительной рубашке, запуская наконец воздух. Я так и знала, что не врал, не мог врать, сейчас он всё объяснит и мы пойдём домой! Почистим зубы, ляжем спать, купим завтра билеты, пойдём на работу, будем жить дальше, как будто ничего не произошло.
– Всё это уже очень давно действительно часть моей жизни. Я и сам забываю, что его на самом деле нет.
Смирительную рубашку снова затягивают – просто хотели перевязать потуже. Я фокусируюсь на бледно-жёлтом блике фонаря, отражающемся в тёмной гладкости бутылки у него в руках.
– Когда я лежал в больнице… Это же длилось целую вечность. Целую бесконечную вечность. – Он отпускает наконец качели, оставляя их докачивать оставшийся заряд, и по-птичьи садится на заборчик рядом со мной. – И бесконечная вереница людей. Каждую неделю новый сосед по палате, а иногда и через день. Я в какой-то момент даже имена уже перестал запоминать. А кто бы знал, какая текучка у медицинских кадров!
Он странно, чересчур громко смеётся, быстро отпивает из бутылки. Передаёт мне.
Я целую холодное гладкое горлышко и вспоминаю про ещё один поцелуй, про который предпочла забыть. Выходит, у меня даже не одна тайна, а целых две.
Это было после какой-то нестерпимо шумной вечеринки, не в его стиле – с бегающими лазерами, прыгающими зайчиками диско-шара. Меня вымыло толпой к бару, где из жалости, пожертвовав чьим-то коктейлем, бармен налил мне не предусмотренный для холостого употребления апельсиновый сок. А Ян танцевал с какой-то очередной жертвой, которую потом, как водится, отбил от стаи и увёл куда потише, чтобы музыка не заглушала восторженные вздохи. Вернулся пьяный, злой и с чужим шарфом, с которым на следующий день мы играли в Айседору Дункан, проверяя, действительно ли он может намотаться на колесо[14].
А ночью он поцеловал меня. Повернулся, приподнялся на локте и поцеловал. Несколько секунд – три, четыре, не больше, хотя тогда показалось, что время остановилось, сломалось. Это было удивительно хорошо, самый восхитительный, долгожданный мой поцелуй, – это и был мой подарок на Новый год, моё сокровище. Хотя сейчас я не могу вспомнить того чувства, помню только сухие губы, похмельное дыхание, зажмурившуюся от ужаса темноту.
– Только один мальчик задержался надолго. Семьдесят один день. Он в первый же день сказал, что будет считать, и булавкой выцарапывал засечки на кровати, так чтоб на ощупь можно было пересчитать.
Что теперь будет? Куда приведёт нас этот разговор? Внутри горячо и вибрирующе, я чувствую страх, отчаяние, ужас, безысходность, а ещё чувствую, что это – лучшая часть моей жизни. Та, что останется самыми яркими красками, самыми звонкими колокольчиками среди ровного тумана действительно взрослой жизни. Цветные бусы Эммы Марковны, хранящие, кроме воображаемых покемонов, свои тайны, невероятные воспоминания о времени, когда её локоны были ярко-рыжими сами по себе, без суетливой, раз в три недели, как штык, парикмахерши Любочки.
Ян закашливается, снова отпивает крупными шумными глотками.
– Наверное, в конечном счёте этот семьдесят один день я скорее назвал бы хорошим временем моей жизни, чем плохим. И уж конечно, лучшим за тот год. Забавно, но я сейчас даже не смогу описать, каким этот парень был и почему оказался таким важным человеком для меня… Наверное, это был мой первый и единственный друг.
Я возмущаюсь внутренне, но как-то без вдохновения, машинально «Эй, а я?», но то ли очевидно, что он имел в виду «на тот момент», то ли ясно, что я, разумеется, вне гонки, то ли просто сейчас это почему-то не важно.
– На шестьдесят седьмой день у него обнаружилось что-то более серьёзное. Дальше не помню. Наверное, в какой-то момент я осознанно выбрал не помнить, но сейчас в этом месте на самом деле белое пятно. – Ян встаёт, делает несколько шагов от меня, потом поворачивается и садится опять. – Надеюсь, ты понимаешь, что я всё это рассказываю только потому, что действительно тебя… Тобой дорожу.
Он смотрит на меня внимательно, вглядываясь в тени на моём лице, и я снова молча выдерживаю этот взгляд. Счёт всё ещё в мою пользу. Ян отводит глаза.
– А мне очень нужен был друг. Такой, который никуда не денется, не исчезнет через неделю, как все, абсолютно все остальные вплоть до моих родителей.
Он спохватывается и хлопает себя по карманам – действительно, мы катастрофически долго не курили для такой сцены. Шершавый щелчок зажигалки освещает его лицо – серое, уставшее, постаревшее. Ресницы пляшут чёртиками, задевая самые колечки кудрей – руки трясутся. Он подносит зажигалку к моей, уже пристроившейся в зубах, сигарете – обычно так не делает. Мы встречаемся взглядом, и он пробует даже изобразить что-то, что должно было быть улыбкой.
– Знаешь, я ведь даже не помню, как его звали на самом деле. – Он снова отводит глаза, утыкается взглядом куда-то в измученную за день песочницу. – Кирилл… это имя врача. Был там один, молодой, наверное ординатор или интерн, не знаю, как у них там это всё… Красивый такой… Он и правда музыку писал. Мы много общались, ну больше, чем с кем-либо из врачей. Он всегда после обхода заходил ещё поболтать, почему-то именно ко мне в палату. Ну а дальше…
Он встаёт, идёт к песочнице, всё ещё не отводя от неё глаз. Собирает и аккуратно раскладывает прикопанные и брошенные игрушки на бортике – грабельки, машинка, несколько формочек без формы, – невидимые, то есть от меня. Снова берёт грабельки, что-то чертит ими на песке.
Потом встаёт, отряхивается, прислоняется к горке, немножко, как будто расслабившись, словно всё самое сложное уже позади, выдыхает:
– Всё яркое, что есть у тебя в больнице, – это то, что создал ты сам. Просто иногда получается настолько ярко, что потом уже тяжело от этого отказаться. Мне нужен был друг. А ещё лучше брат – узы, которые нельзя разорвать. Вот, в общем-то, и всё.
– Всё? – Я впервые подаю голос, сама удивляясь, как гулко и непривычно он звучит. Я остаюсь сидеть на своём заборчике, но встаю, распрямляюсь, становлюсь даже немножечко выше его.
– Мы же не будем опускаться до ковыряния в деталях?
Я пытаюсь разместить всё это в голове, но пока не выходит. Не выходит пока даже просто поймать, удержать, рассмотреть хоть одну из дребезжащих мыслей. Говорю то, что не могу не говорить:
– За что ты так со мной?
– Брось. – Он ещё тёмный, чужой, но уже проступающий знакомыми чертами. – Я не хотел как-то обидеть или запутать именно тебя. Ты сама задавала столько вопросов, что было неловко уже всё это останавливать.
Запутать, запутать – верчу это слово и отпускаю обратно.
Я действительно задавала много вопросов, я действительно зацепилась за первое упоминание брата, действительно раскачала этот маятник.
Но зачем же было?..
Не спрашиваю, понимаю. Как и в какой момент он должен был сказать мне: «Хей, кстати, брат на самом деле вымышленный»?
Но ведь есть вещи, про которые он требовал никогда не упоминать?
Тоже ясно: Кирилл – это ведь не плохие воспоминания, о которых вспоминать неприятно, – наоборот.
Все вопросы, которые я мысленно ощупываю, или не подходят сейчас по масштабу, или я и сама понимаю ответ.
Но всё-таки!
– Как я, по-твоему, должна к этому относиться?
– Принять и забыть? – Он ковыряет наверняка всё ещё трясущимися пальцами облезающую скорлупу горки.
– Это уже не про тебя и… – Я спотыкаюсь, чувствуя себя немножко сумасшедшей, но подбирать слова сейчас будет ещё хуже, – него. Это про тебя и меня.
Ян с удивлением поворачивает ко мне голову:
– Ты что, хочешь извинений?
– Ну…
– Я не должен извиняться перед тобой, Кам. – Он говорит всё ещё мягко, лирически, но уверенно. – Я не причинил тебе зла, не навредил, я даже, – лёгкая, чуть заметная запинка, – не врал тебе. Я просто не разъяснил тебе некоторые детали. Ты хотела подробностей, я не хотел рушить магию. Жаль, что мы не остановились раньше.
Мы долго молчим, несколько раз переходят из рук в руки бутылка, пачка, зажигалка. Я перебираю слова, вопросы, чувства, но ничего не могу собрать. Что-то как будто не так, как будто не сходится, но я не знаю что. Размораживаюсь, как мясо: снаружи всё уже созрело и отмерло, но внутри ещё прячется ледышка.
Не чувствую ни боли, ни обиды, ни разочарования – только смятение, только глупый, никуда не ведущий вопрос: «И всё?»
Я встаю, чтобы выкинуть бутылку, и она с грохотом исчезает в чёрном колодце мусорки. Что-то ещё тускло поблёскивает на дне, я цепляюсь взглядом и всматриваюсь в тёмную гущу.
Ян подходит бесшумно, и я чувствую его руки на своих плечах. Мягкое, почти нежное касание.
– Пойдём домой.