Екатерина, возьмите мою кофту!
Екатерина, смотрите, как я могу!
Екатерина, смотрите, что я сделала с камнем!
Екатерина, можно мне это снять?
Екатерина, а я умею бамбук есть (что?!)
Екатерина, а можете подержать?
Екатерина, смотрите, какие у меня ботинки!
Екатерина, а вы не знаете, жвачка тает по слюням?
Екатерина, я хочу писать!
Екатерина, а когда обед?
Екатерина, вы любите кефир?
И каждому – улыбнуться/кивнуть/сделать изумление бровями – не успевая слушать двумя ушами четыре потока слов, по интонации угадать, кому какая нужна реакция, и попытаться что-то содержательное ответить.
Я не люблю кефир и тупые вопросы.
Я не люблю эти слёзы, сопли, слюни, вне зависимости от того, «тает ли жвачка» по ним, вне зависимости от того, что значит этот набор слов.
– На тебе, моё личное дело в подарок. – В класс заходит Ян.
Сразу отмечаю, что он в толстовке, несвойственная ему небрежность.
– Так сразу? Одним днём?
– Пойти на хуй – довольно быстро, даже целой школе.
– Ян, пожалуйста! – озираюсь в ужасе, но, кажется, Оксана Алексеевна не слышала. – Здесь же малыши.
– Эти малыши, Кам, знают такие выражения, которые тебе и не снились. Не веришь? Смотри. – Он останавливает за плечо проходящего мимо мальчика. Я цепенею. – Милое дитя, вот скажи мне, тебе знакомо слово… – Ян улыбается, глотнув моего ужаса, и отступает. – …«жабо»? Нет? Свободен.
– Зачем это? – только спрашиваю я.
– А зачем ты строишь из себя такую всю правильную? – говорит без раздражения, но с напором. – Зачем притворяешься, что тебе всё это нравится? Зачем изображаешь, что хочешь здесь работать?
– Потому что это правда.
– Нет. Тебе тоже нужно уволиться. – Он садится на парту, вынимает изо рта жвачку и суёт её в чей-то пенал, лежащий здесь же.
Перевести тему дешевле, чем продолжать.
– Кирилл не писал сегодня?
– Звонил с утра. Его обещают выписать в пятницу.
Я выдыхаю что-то сидевшее во мне последние три дня, с момента, как большой красный трейлер вместо того, чтобы привезти кокакольный праздник детям третьего мира, протаранил машину Кирилла.
В первые сутки я делала что могла: искала сайты больниц, просматривала новостные ресурсы чуть ли не всей Калифорнии, переводила со своего корявого английского язычка. Занятие это оказалось бесполезным, тем более у Кирилла какая-то путаница с фамилией, даже Ян не знает толком почему. С самим Яном нас качнуло совсем в разные стороны: пока я пребывала в состоянии отчаянной суеты, он, мой чувствительный принц, наоборот, ушёл в себя, отказавшись предпринимать что-либо, обсуждая эту тему со мной односложно и отстранённо. В общем-то, так и положено вести себя раненому мальчику, когда мир опять оказывается к нему катастрофически несправедлив.
На второй день моя тревога выдохлась тоже.
На третий – Кирилл написал, что сотрясение лёгкое и он отлично себя чувствует, не считая нескольких сломанных пальцев и грядущих счетов за госпиталь.
А сегодня вот оказалось, что скоро уже и выпишут.
– Просил передать привет девочке, которая поставила на уши весь Эл-Эй, чтобы его вылечить, – говорит Ян, немножко с упреком, и я поскорей отворачиваюсь, чтоб спрятать улыбку. Сколько всего должно было произойти, чтобы выяснилось, что Ян обо мне рассказывал. Радуюсь и наглею:
– Как же ты ему меня представил?
– Как дотошную, истеричную и требовательную главную женщину в моей жизни.
Я не просто забираю эту фразу в свой музей капитал-шоу «Поле чудес», я ещё и сразу же, незамедлительно отправляю копию туда, где Яну «один раз было хорошо».
Он встаёт с парты легко, как будто вовсе и не сидел на ней, так, просто прикасался. У дверей оборачивается и говорит громче, чем нужно, так, чтобы Оксана Алексеевна слышала:
– Тебе действительно больше нечего делать в этой школе.
Хлопает дверью.
Оксана Алексеевна изображает лицом эмоцию, достойную Янова «Оскара», сочетающую в себе удивление, возмущение, назидание и что-то ещё, очень подходящее её канонически учительской внешности.
– Ну наконец-то! – Солнце весёлое, январское, и мама весёлая, обнимает меня и кутается сильнее в шубу. – Я уже замерзать начала!
– А чего же ты меня тут ждёшь и домой не идёшь? – спрашиваю я, хотя мне самой почему-то радостно, что она встретила меня прямо на автобусной остановке, как раньше, когда я возвращалась одна из музыкальной школы по вечерам.
Хоть какой-то плюс от этой отвратительной поездки на автобусе. Первый и последний раз – всё, вечером можно забирать машину!
Мама щурится от искрящегося снега, улыбается, ещё раз обнимает меня. Щёки у мамы холодные, а губы почему-то тёплые. Загривок шубы пахнет родным, любимым – мамой. Пытаюсь вспомнить папин запах, но не получается совсем.
– Просто соскучилась! Ты на часок на праздниках заскочила, а до этого я даже и не помню, когда ты у нас была. Кто бы мог подумать, что у вас с Эммой Марковной такая идиллия будет, что мы совсем тебя перестанем видеть?
Я, наверное, краснею – хорошо, что мороз берёт это на себя. Эмма Марковна видит меня едва ли чаще: раз в неделю я стараюсь, чтобы она меня в квартире хотя бы услышала, ещё раз – создаю иллюзию пребывания, тасуя вещи там, где она может это заметить. Шурую, моюсь, пересобираюсь и убегаю с недосушенной головой. Глупо, наверное, надо это заканчивать: я мотаюсь туда-сюда, а ведь ей, скорее всего, вообще плевать, где я живу.
Но неужели я правда так редко бываю тут? Как это я сама и не заметила? Последний раз я собиралась, но был большой мороз, перед этим у Яна были срочные дела, и на праздниках второй раз тоже не доехала… Я с удивлением пересчитываю дни своего небывания здесь и с ещё большим – обнаруживаю внутри отсутствие пустоты. Мне казалось, что мама – огромная часть моей жизни, что мы очень близки, что без неё обязательно должна образоваться дыра. Но почему-то ничего, совсем ничего подобного не произошло. Мы перешли в режим коротеньких ежедневных созвонов – с ежедневностью которых даже не очень-то хорошо и справляемся, – и этого оказалось совершенно достаточно. Удивительно, как незаметно для меня отсутствует эта часть жизни. Какой невесомой она на самом деле была.
Мама весело рассказывает, как ездили с бабой Валей на дачу, как снег расчищали, лопату сломали, то активно жестикулируя, то прижимая двумя руками воротник шубы – красивое движение, изысканное какое-то. Снежные крошки рассыпаны по воротнику, зимняя неровная походка. А дед не поехал, у него там какая-то передача, сказал, не пропустит ни за что.
Дед – а ведь он ей никакой не дед, а самый настоящий отец, а то даже и папа. И баба Валя – на самом деле мама, ну или, по крайней мере, когда-то была ей. Интересно было бы узнать, какой она была мамой, какой была моя мама до того, как стала мамой. Вспоминаю отдельные фотографии из альбомов: мама с высоченной причёской и томным взглядом, мама в первых джинсах красуется перед кем-то, мама в Питере с подругой фотографируется с ряженым, немножко косоглазым Петром. Вспоминаю картинки, но оживить их не получается. Что-то хочется спросить, пока мы не пришли, но никак не удаётся нащупать вопрос.
– А давай завернём в дом быта, мне там вещи забрать, подшивали кое-что, – говорит мама, и мне хочется думать, что она это всё специально и с остановкой, и с вещами, чтобы подольше побыть вдвоём и не идти домой.
Когда мы вообще последний раз делали что-то вдвоём? Делали ли когда-нибудь?
– Мам, а давай… – перебираю нелепые идеи, пытаясь представить маму в тех местах, куда мы ходим с Яном или, ещё нелепей, с Лесей. Заснеженная мама не вписывается. – Давай хотя бы пообедаем где-нибудь? Не дома?
– Нет, ну как это, ты что… – Мама теряется. – Зачем же деньги тратить?..
– У меня есть, мам. Ну давай! – Я маленькая девочка, тянущая маму за рукав: пойдём посмотрим уточек, мама, мы везде успеем, пожалуйста, пойдём на минутку!
– Булочка, ну ты чего, куда мы пойдём? Витя дома ждёт, надо обед готовить, ты чего придумала?
Мама улыбается мягко, нежно: ну чего ты придумала, какие уточки, вечером к ним сходим, никуда не денутся за день. Вечером меня забирает уже Витя: посмотришь своих уточек по телевизору, не надо их кормить, рассадник заразы.
– Расскажи лучше, как дела, как учёба?
– Да всё в порядке, мам. – Ладно, идея действительно странная, мы на праздники-то не ходим никуда, а тут ни с того ни с сего. Глупость полная.
– У вас же сессия скоро, да?
– Угу, – ворочается на дне души разочарование. Брысь!
– А на работе как дела?
Мама спрашивает с искренним интересом, и мне тоже действительно хочется ей что-нибудь рассказать. Но что? Про ограниченных, зацикленных на работе и собственной важности напомаженных учительниц? Мама скажет, что так нельзя про старших, тем более про педагогов, что это очень уважаемая профессия. Про детей, вечно ноющих, вечно ругающихся друг с другом по пустякам, предающих и забывающих, всегда в чём-то испачканных? Мама скажет, что на то они и дети, что в этом их прелесть, что они цветы жизни, – и будет, конечно, права.
Про увольнение Яна? Оттягиваю эту мысль и думаю её, волнуясь, вызывающе – взгляд прямо в свет прожекторов приходящего поезда, а что, если прыгнуть? Для начала тогда нужно рассказать маме про самого Яна. Про то, как пятый месяц проходит всё моё свободное и не очень время, про то, как я иначе стала смотреть на мир, на отношения, на любовь, про то, как я катаюсь туда-сюда с одним рюкзачком, про то, как он станет великим актёром, про Эл-Эй и Кирилла, про маленький шрамик на щеке, про то, как я смотрю на него, когда он засыпает ночью…
Поезд останавливается, волной тяжёлого вздоха немножко покачивая напоследок пассажиров. Никуда я, конечно, не прыгну и ничего такого ей не скажу.
– Выбирали вот учебники на будущий год…
Когда мы заходим домой, что-то меняется, и я вглядываюсь в маму, пытаясь понять: тише говорит, глаза опускает? Не могу разобрать, в чём это изменение выражается, но чувствую, знаю изнутри это ощущение: мама выворачивает наружу свои локаторы, хотя и остаётся улыбающейся январской мамой. Она не хуже меня умеет по звону ключей угадывать настроение, по расположению предметов определять, как прошёл день.
Порядок действий привычный, движения механические – это не внешнее, что-то внутри у мамы дома иначе. Куда-то утекает весёлый ручеёк её будничных историй, мама как будто даже становится меньше, ссутуливается. Или просто сапоги сняла?
При мысли о маминых сапогах – не этих, других, отданных мне, натирающих, опороченных – на горизонте появляется неприятная темнота, но я уже привычно разгоняю её, отмахиваюсь.
Я опять топчусь в прихожей, вглядываясь в новую маму. Новую ли? Это она изменилась, зайдя в квартиру, или я, эту квартиру покинув?
Мама запускает вихрь домашней суеты, заодно с мытьем рук собирая и включая стирку, успевая почистить картошку, пока кипит чайник. Витя, к счастью, занят, что-то мастерит у себя.
Мама разливает чай, не удерживается и успевает морковку почистить, пока он стынет, садится ко мне за стол. Чувствую, как ей неуютно просто сидеть без дела, когда вон овощи надо нарезать, мясо разморозилось, не пылесосила ещё сегодня. Но она очень старается, улыбается и перебирает в руках кружевную каёмочку скатерти – вот оно, то самое движение, я его всегда видела, но никогда не замечала.
– А когда у вас свадьба? – Еле успеваю остановить непроизвольную гримасу: мне не хочется знать, на самом деле, я не хотела спрашивать, я и думать об этом так часто не хотела, просто мамины пальцы…
– Да летом, наверное, это всё такое дело… – Я слышу, что и маме неловко, не хочется об этом со мной. Это не то, о чём нам стоит говорить. Отношения, чьи бы то ни было, – в принципе не то, что стоит обсуждать.
И нет таких слов, чтобы этот разговор получился. Может быть, они существуют где-то, спрятаны в пакетах с моими детскими игрушками, ежегодно перекладываемых то на антресоли, то под кровать, или лежат, изъеденные молью, в синем чемодане, с которым Витя к нам переехал. Может быть, эти слова сбежали к каким-то другим маме и дочке, которые сидят теперь так же на кухне и обсуждают мальчиков, поцелуи, влюблённости…
Даже думать о таком мне неприятно. Мы с мамой такое не обсуждаем. Мы очень хорошо и удобно для всех делаем вид, что всего этого просто не существует.
Существуют поездки на дачу, мамины коллеги, увиденные фильмы, новости, погода…
По дороге до остановки я плачу. Наверное, из-за проклятых сапог.
– Смотри, какой Сашка милый в этой жилеточке! Он сам захотел ходить на гольф, и вот Кирилл купил ему форму. – Ян суёт мне телефон, и я, стараясь не сильно отвлекаться от дороги, жадно впитываю пиксели, собирающиеся в фото черноволосого мальчика в жилетке. Он убирает его так же резко. Вздыхает. – Не знаю, как так получилось, Кам, что ты до сих пор не в курсе, но я катастрофически не люблю сюрпризы.
– Я решила рискнуть.
Это действительно очень рискованно с моей стороны – будет или очень хорошо, или очень плохо. Но я столько дней кручу эту мысль, что откладывать больше уже было невозможно.
– Лучше бы ты набралась смелости бросить школу.
Уже несколько недель я перебираю все возможные варианты ответов на эти выпады про необходимость моего увольнения. Лучше всего оказывается не ввязываться.
Мы заезжаем на парковку, и я мысленно радуюсь, что машин мало: нам тут лишние свидетели ни к чему. Вижу, что он ёрзает, оборачивается. Уже понял? Ещё пытается угадать?
– Лошади?! – почти вскрикивает, как будто лошади – это самое отвратительное, что я могла придумать.
– Нет. – Мне волнительно и весело и самой уже не терпится. – Но да, это конный клуб.
– Конный клуб, ночью, зимой и без лошадей. Многообещающе, Кам! Мне стоило взять поддельный паспорт?
Он веселится, и я пользуюсь его расположением:
– Слушай, есть вероятность, что я ужасно ошиблась, привезя тебя сюда. Я это понимаю. Я надеюсь, что тогда ты просто скажешь «нет» и мы поедем домой. Но ещё больше я надеюсь, что я всё сделала правильно и тебе пора здесь оказаться, что это правильное место и время.
– Ой, пошли уже, хватит ля-ля!
Играет музыка, что-то такое мелодичное, очень знакомое, из тех песен, что пели в детстве, не зная слов, как могли, – вроде ракамакафо. За деревянным забором, окружающим залитый льдом пустой загон, в пряничных домиках горит свет. Отзываясь на морзянку гирлянды, мигают сосульки под взволнованной шифером крышей. Сказочно, по-новогоднему красиво, и пахнет топящейся печкой. Ещё лучше, чем на фотках. Пожалуйста, пусть да!
Я смотрю и смотрю, но ничего не могу прочитать на его лице. Злится? Думает? Испугался? Рад?
– У тебя, видимо, и коньки есть? – тоном, всё ещё не дающим мне разгадать вердикт.
– Есть.
Я протягиваю сигарету – берёт, – подношу зажигалку. Глубоко затягивается, выдыхает неожиданно много дыма и медленно идёт к воротам загона, за которыми начинается каток. Садится у края льда на корточки – я чуть сзади, чтобы не отвлекать, – касается его пальцами. Почему-то вдруг представляю, что мы – собака и охотник: он вынюхивает следы, что-то ищет, я иду за ним, вынужденная, в отсутствие чутья, просто доверяться и ждать.
– Я не выходил на лёд с того дня. – Ничего не надо говорить, и я не говорю. – Смело с твоей стороны.
Очень смело, но я уже выдохнула: может, это и не удача, но явно и не провал, он не открестится от меня прямо здесь и сейчас насовсем.
Ян встаёт, я выдерживаю его долгий внимательный взгляд.
– Ладно. Тащи коньки. Не надо улыбаться. Тебе повезло, Кам, что тут нет людей.
Чтобы мне так повезло, я обшарила пол-интернета в поисках нужного места и притащила тебя ночью за город, но да, хорошо, что никто больше таких поисков не проделал.
Он немножко смешно раскорячивается, запихивая ноги в коньки, ругается, но не очень зло, долго шнуруется – я намеренно замедляюсь, развязывая и заново шнуруя себе правую ногу, чтобы не давить своим ожиданием. Он замечает и огрызается:
– Не надо за мной следить. Просто иди катайся, окей?
Окей.
Лёд настоящий, уличный, совсем не похожий на рукотворное подобие, каким-то (а действительно, каким?) образом появляющееся на крытых катках. Медленно вкатываясь, ощупывая его ногами, я думаю о том, что январский и особенно февральский лёд похож на старика: лицо, изрезанное морщинами времени, как царапинами. Круг вдоль забора, восьмёрка между островками деревьев, осваиваюсь, размечая для себя ямки и бугорки.
Ян выходит на лёд, и мне вдруг кажется, что смотреть нельзя, что там сейчас слишком лично и интимно, – я отворачиваюсь и медленно качусь в другую сторону. Пару минут верчусь тихонько в дальнем углу, поправляю шнурки, перематываю сползший шарф и наконец решаюсь посмотреть.
Он уже спиной ко мне, едет обратно к лавочке у входа в загон, едет совсем неуверенно, неловко балансируя. Может быть, шрамы на его спине похожи на трещины на льду? Я ловлю себя на мысли, что катаюсь лучше, но со стыдом запихиваю её обратно: это удивительно, что он вообще вышел на лёд после всего. Медленно, как на минном поле, проверяя каждый шаг – можно ли? – подкатываюсь к нему.
– Давай сначала ещё покурим?
Я послушно подаю пачку, Ян садится на лавочку и изящно закидывает ногу на ногу. В прокатном лезвии полицейской мигалкой мечется отражение гирлянды. Удивительно тихо у меня внутри, нет никаких вопросов, нет даже нетерпения.
– Вообще-то, я очень люблю этот запах.
– Лошадиного дерьма? – Я понимаю, что он, наверное, про лёд, но, при всём желании, у меня такого обоняния нет.
– Лошадиное дерьмо у тебя в штанах, Кам. – И дальше мечтательно: – Свежие опилки. Овёс. Тёплое сено. Пыльное, терпкое. Немножко дёгтя. Шерсть. Солёный ветер. Песок на зубах.
– Почему ветер солёный?
– Потому что на берегу моря. Прямо по кромке прибоя, взбивая пену, скачешь навстречу солнцу, прямо так, без седла. А потом купаешься в море, вместе с горячей лошадью, ещё до того как весь мир проснулся. – Ян держит паузу, ждёт вопроса, но эта зарисовка из каких-то совсем незнакомых мне воспоминаний, и я не знаю, с какого края подобраться. – Это моё детство в Израиле у бабушки. До травмы я проводил там всё лето, каждый год. А после на лошадь уже так и не сел. Я тебя отвезу как-нибудь, это вообще другой мир.
Для этого нужно что-то придумывать уже с деньгами… Я опять еле-еле вытянула до зарплаты. Он как будто ловит мою мысль и сам заговаривает про это:
– Я, кстати, определился с работой. Во-первых, я сегодня провёл уже второе занятие в одном культурном центре. Группа небольшая, но у меня там есть личный интерес. – Я узнаю эти хищные интонации в его голосе, напрягаюсь, подумав о потенциальных конкурентах. Когда он успевает, почему не рассказывает сразу? – Во-вторых, я буду официантом.
Это он говорит так, слово объявляет выступление, – празднично, помпезно. Я радуюсь тени, скрывающей нас, потому что моё лицо выдаёт недоумение.
– Эм-м-м… А где? – спрашиваю я вместо «почему».
– Не решил пока. В каком-нибудь ресторане. Завтра займусь этим вопросом. Тебе тоже пора заканчивать со школой.
Приходится отвечать:
– А почему вдруг официантом?
Без паузы, точно заготовленное:
– Это прекрасная возможность для актёра быть среди людей, впитывать образы. Многие голливудские звёзды начинали официантами.
– Официантами в Голливуде… – Вот оно, ещё одна, давно зреющая у меня идея. Набираю воздуху: скажу, раз уж заикнулась. – Давай сделаем что-то, что действительно, я имею в виду серьёзно, продвинет нас туда? Я имею в виду тебя. Давай запишемся на экзамен по языку, давай посчитаем, сколько нужно на переезд, давай попросим Кирилла найти там какую-нибудь работу? Я могу быть репетитором там, я уже читала, там есть спрос среди эмигрантов. Давай билеты посмотрим хотя бы?
Ян молчит. Потом произносит ледяным – ледянее вот этого льда под нами – тоном:
– А давай ты не будешь мне рассказывать, что я должен делать? – болезненно чётко, дробя слова. – Ты понятия не имеешь, о чём говоришь, и лезешь абсолютно не в своё дело. Я надеюсь, ты сообщила мне все свои гениальные идеи, потому что я больше не хочу слышать ничего подобного. Поезжай.
Последнее слово добирается до меня с задержкой – в Америку? На хрен? Домой? Выбираю меньшее из зол и медленно отчаливаю от лавочки в эпицентр катка, на всякий случай не оборачиваясь. Без меня он отсюда не уедет, а значит, нужно просто подождать, не отсвечивать, пока не понадоблюсь.
Он окликает меня минут через пять, уже совершенно другим – утро вечера мудренее, – радостным, возбуждённым голосом:
– Ты видела, видела?
– Нет… наверное. – Не понимаю о чём, но уже жалею, что не видела.
– Ну как! Я прыгнул, только что! Это был тулуп, но всё-таки!
Я радуюсь его радости, но больше досадую про себя, что пропустила.
Через пару минут он зовёт меня снова:
– Ну это-то ты видела? Вышел грязно, но, чёрт, настоящий аксель!
Я жмусь, как школьник, в очередной раз забывший сменку, перед завхозом – грязная лужица растекается от ботинок, закашливаясь, заводится звонок, теперь ещё и опоздание. Не видела. Я не видела. Я дважды пропустила то, ради чего мы сюда приехали.
Ян вздыхает осуждающе и снисходительно:
– Ладно. На сегодня хватит. – Я кусаю губу: вот и всё, вот и поделом мне! – Я не очень удачно приземлился, спина начинает ныть.
Он разворачивается и медленно, так и не разгладившейся походкой, катится к выходу. Останавливается, неловко ковыряет лёд зубчиками, оборачивается ко мне:
– Тебе, пожалуй, стоит знать… Я завёл девушку.
Лёд подо мной громко трескается, рассыпается в мелкую стеклянную труху, и я лечу куда-то вниз, в холодную пустоту.
Алёна была маминым проектом, с самого начала. Мама родила её для себя и сама, почти без привлечения кого бы то ни было ещё, разве что в самых минимальных, критически необходимых для зачатия объёмах. Кто именно был для этого привлечён и как быстро отлучён, история умалчивает. С момента прорезания у Алёны памяти никаких мужчин рядом с мамой не наблюдалось, мама была всецело сфокусирована на самой Алёне, а все вопросы про папу безапелляционно отклоняла, со временем сопровождая это всё большей обидой: тебе что, меня мало? Алёне было не мало, было самое как раз, а иногда даже и откровенно чересчур.
Алёна требовалась маме с самого начала и целиком – со всеми её целями и желаниями, успехами и другими успехами, которые мама из Алёны вытрясала и собирала в серванте в спальне. Начиная с детских конкурсов рисунков и заканчивая красным дипломом, до которого Алёне было ещё полпути и на который она шла ещё с первого дня в университете – потому что а как иначе?
Но главная ставка была, конечно, на актёрскую карьеру. Малыш с упаковки подгузников, девочка из рекламы бульонных кубиков, девушка, иллюстрирующая «после» для каких-то вкусно пахнущих баночек, и ещё десятки проектов, сотни кастингов, куда мама, самолично эти кастинги ищущая и отбирающая, непременно сама же Алёну красила и собирала: от прокладок для подмышек до морковных палочек – Алёне, шумных бутербродов в фольге – себе.
Успехи у Алёны были – регулярные, но однообразные. Она даже снялась в нескольких эпизодах сериала в роли такой же глупой голубоглазой красавицы, какую из себя и представляла. Но громче всего прозвучала всё-таки реклама бульонных кубиков, ещё в начальной школе прицепившись к Алёне мертвой хваткой вместе с ненавистным, но лингвистически прекрасным прозвищем Бульонка.
Всё в Алёне было правильное, очень точно нарисованное, как в мультяшной картинке: чёткие прямые контуры, яркие неразбавленные цвета, отсутствие какой бы то ни было тени. Идеально уложенные белые колечки волос – не по-модному пепельные, а канонические, наивно желтоватые, – глупые оленёночьи глаза, голубые, натренированно-удивлённо распахнутые. Второй, не задействованный в полной мере родитель наверняка тщательно подбирался Алёниной мамой: надо было постараться с поиском такого гена, который в сочетании с ней самой создал бы подобную красоту.
Если я представляла собой зеркало потому, что умела и хотела быть отражением, потому что у меня был специальный врождённый талант для этого, то Алёна отражала просто от отсутствия собственного наполнения, не будучи даже зеркалом – так, нарядной витриной.
Вот примерно так презентовал мне её Ян. Собственно, на момент объявления мне о ней на катке Алёна на самом деле ещё не была его девушкой, но за прошедший месяц запланированно стала.
И это, конечно, не был тот факт, который мне удалось принять совсем уж не моргнув глазом. Ян хорошо и понятно объяснил, что это история вообще из другой плоскости, просто броский статус, ничего не говорящий о сути, а она, суть эта, в отношениях с Алёной совершенно смехотворна. Но всё-таки каждый раз, когда он уходил к ней – шесть, уже целых шесть раз, – невозможно было оставаться спокойной.
«Она слишком много думает о себе, – объяснил он мне вначале, злобно щурясь, глядя в никуда этим моим любимым невидящим взглядом. – Ей кажется, что её будут обожать все и всегда, так же как её полоумная мамочка. Ей просто необходимо, чтобы кто-нибудь её переехал, перемолол и сделал человеком, пока не поздно. Она тупая и маленькая, но если как следует разъебать её, то у неё ещё есть шанс стать человеком».
И этим он занимался уже месяц, уже шесть раз, не считая самих занятий с группой в культурном центре, где он эту девочку и подобрал, – вот он, его собственный интерес, ради которого он подписался на эту работу.
Моё… сказала бы «недовольство», но недовольство здесь – непозволительная роскошь. Мою тревогу Ян тоже, конечно, видел: слишком лихо в этот раз он придумал проверить мою преданность. Но, объективно, не было у меня повода исходить на говно так, как хотелось бы мерзкой, бабской моей части. Алёна была с самого начала обозначена как забавная игрушка, о том, что между ними, конечно же, ничего не будет, кроме броского, полезного в актёрской тусовке статуса, он тоже сразу меня благосклонно предупредил.
Наши отношения и не предполагали места для моей ревности – я честно разбиралась с ней сама, один на один, не позволяя себе даже думать о том, чтобы подавать свои чувства как его проблему. Хотя Ян о моих чувствах, в общем-то, даже заботился, щедро снабжая меня подробными описаниями Алёниной глупости и методично сбрасывая её звонки – десятки каждый вечер.
Были и более изощрённые подарки мне. Как-то вечером, не отрываясь от Хичкока на бесконечно вибрирующий – в этот раз короткими обрывками, эсэмэсками – телефон, он сказал:
– Хочешь ей ответить?
И пока я угадывала, о чём это вообще, не глядя разблокировал и протянул мне мобильный – святая вещь, пароль от которой он умудрялся держать в секрете даже от меня, живущей от него в полуметре, и регулярно менял. А тут вот так легко, даже не глядя, что она там написала.
Масик, как дела?
Чего не отвечаешь?
Масик, я соскучилась!
Маси-и-и-ик…
Как сегодня твоё сердце? Когда к врачу?
А моим сердцем завладел ты!
Малыш, давай пообщаемся перед сном?
Мася!
Ты хочешь, чтобы я обиделась?
Ещё шаблонней, ещё тошнотворней, чем я представляла. Отмотать назад, почитать, что там до? Написать, раз мне действительно разрешили?
– Ну? – Ян отрывает глаза от телевизора, смотрит на меня испытующе, весело. Проверяет меня.
Я печатаю (аж дух захватывает!): «Устал. В другой раз. Не трезвонь». Ещё раз смотрю на Яна – он по-прежнему следит за моим выражением лица, а не за телефоном. Ух!
Отправить.
Выключаю экран телефона, протягиваю ему. Он медленно берёт, накрывая мою ладонь своей, как тогда в машине, в самый первый день, когда я угощала его жёлтыми леденцами. Я чувствую его пальцы, тёплые, немножко влажные, – такая редкость, такая ценность, которую слепые влюблённые воспринимают как данность.
Глупая девочка в телефоне, оставшемся одиноко лежать на диване, ещё пробует достучаться, дотянуться до нашей жизни, но с нами на север через северо-запад[12] ей совершенно не по пути.
– Вот это, кстати, отличная фотка, тут не видно, что у тебя такой огромный уродский нос! – Ян протягивает мне мой телефон, в котором, скучая в пробке, перебирает фотографии. – Видишь, свет так падает, что как будто нормальный нос?
– А что не так с моим носом? – Я притормаживаю и кошусь на протянутый телефон. Я знаю всё про свой огромный живот, про свои толстые бёдра, ляжки, икры, плечи, про дурацкие чёрные волоски на руках и ногах, про тень над губой, которая хочет стать усами, когда я вырасту. Но нос?
– У тебя же огромный широченный носяра. А там как будто и не видно. – Ян уже листает дальше, внимательно разглядывая мою жизнь до него.
– Прям уж огромный? – Очень хочется прямо сейчас опустить козырёк и посмотреть в зеркальце, но это будет глупо выглядеть.
– Ну да, гигантский шнобель. – Он отрывается, внимательно смотрит на меня, говорит почти радостно, словно вручая сюрприз: – Ты что, не в курсе?
Я пытаюсь включить тот орган чувств, которым ощущаешь собственное тело, даже вспоминаю слово «проприоцепция» из какой-то Витиной книжки, но нос, используя ту же магию, благодаря которой он невидим, остается мною не ощутим.
Мой телефон звонит. Ян докладывает:
– Леся.
Это что же за пожар и потоп, что она не пишет мне, а вот так архаично звонит? Ян передаёт мне мой телефон.
– Алё?
– Ситуация SOS! – Она почти кричит в трубку, но слышу, что немножко смеётся. – Ты где сейчас, далеко от меня?
Смотрю на Яна, оцениваю его готовность к возможным изменениям маршрута. Мы, вообще-то, собрались к его семье за город на выходные, но пока за пределы этого самого города даже не выползли.
– Ну полчаса, может.
– Случилась досадная накладочка… Я договорилась сегодня о свидании с одним там кожевником, ты бы, кстати, знала, если бы мы виделись хоть иногда. – Леся, кажется, хочет сказать что-то назидательное, но осекается: не время для морали, когда просишь о помощи. – Но я немножко забыла, что мистер видеооператор тоже считает, что мы сегодня встречаемся.
– А как получилось, что он так считает? – Я включаю маму, играя свою партию в ответ на Лесино жеманство.
Всё ещё тянет посмотреть, что же не так с моим носом.
– Может быть, я ему так сказала. – Смеётся. – Короче говоря, они оба уже у подъезда – и оба как-то очень решительно настроены, а теперь вообще уже Борюсик едет домой.
– Ты хочешь, чтобы я тоже присоединилась к этой вечеринке, да? – На меня вдруг накатывает тёплая волна тоски. Как я скучаю по Леське! Как легко и весело с ней всегда и во всём, вот даже когда ситуация SOS, как просто и прямо! И как мало стало её в моей жизни!
– Я хочу, чтоб ты приехала и хотя бы одного из них оттуда увела!
– О-у-у, а я уже представила горячую ночь впятером! – говорю и съёживаюсь: заигралась – Ян рядом недовольно фыркает на мою пошлость. – Я перезвоню сейчас.
Ян забирает телефон обратно и сразу отвечает на вопрос, который я ещё не успела задать:
– Поехали.
Мне кажется всё-таки важным уточнить:
– Там у Леси…
– Я понял, – перебивает, вопрос решённый. – Что-то эпическое, в Лесином стиле. Поехали, пора уже мне познакомиться с человеком, с которым ты так меняешься, что даже разговариваешь как будто на другом языке.
Ян говорит это ровно, без интонации, но я немножко чувствую вину: кажется, это не очень хорошо, если я так меняюсь на её волне, так сбиваюсь с нашей с ним общей.
– Я не уверена, что тебе будет симпатично содержание её проблемы.
– Я уже написал, что мы едем.
Вопреки моим ожиданиям, суть Лесиной просьбы приводит Яна в восторг – и всю дорогу до места он предлагает сценарии, один другого грандиозней: я рожаю, а он упал в обморок, увидев, что у меня отошли воды, я угнала у него машину, и он потерял дар речи, наш трёхлетней сынок побежал за воздушным шариком, и его схватил какой-то злодей, и прочее в том же духе. В итоге мы сходимся на том, что для начала нужно оценить расстановку сил противника на месте.
Первого мы видим сразу: стоит прямо у подъезда с нелепым букетиком мелких, отвратительно жёлтых цветов, совсем не Лесиного масштаба. Второго, покружив около дома, я опознаю на детской площадке – по ненавидимым Лесей джинсам-трубам, так давно обтрёпанным и ободранным, что видно за километр. Человек – работник культуры, он не может тратить ценный интеллектуальный ресурс на выбор новой одежды.
Посовещавшись, совместно с Лесей мы решаем оператора на детской площадке не трогать, а второго, кожевника, чарами Яна выманить за дом в целях помощи подвернувшей ногу бабушке. Я в это время жду Лесю в машине прямо у подъезда, чтоб сразу уехать и Яна забрать уже в соседнем дворе.
Так оно, в общем-то, и получается: я занимаю отличное место прямо у выхода, Ян превосходно разыгрывает просьбу о помощи призрачной бабушке-одуванчику, кожевник нехотя идёт с ним, зажимая детский жёлтый букет под мышкой. Но второй, оператор, – вспоминаю, что он самонаречённый Сева, официально являющийся то ли Серёжей, то ли Сашей – свою роль не отыгрывает и в самый неподходящий момент решает переместиться к подъезду, из которого прямо ему навстречу выныривает Леся.
Наша неспасённая принцесса кривит лицо, но обнимает его, оглядываясь по сторонам, что-то ему говорит. Он щупает её за попу – именно так, не шлёпает, не гладит, а щупает, точно проверяет, что всё на месте. Леся несколько раз убирает его руку, что-то, кокетничая, говорит. И к моменту, когда я решаю, что пора вмешаться, оказывается, что хромоногая бабуля уже, судя по всему, спасена – и второй Лесин ухажёр вместе с Яном причаливают обратно к подъезду.
Моё весёлое настроение растворяется в тревоге, и я вижу, что Лесино выражение лица тоже меняется. Ян останавливается на некотором расстоянии, предоставляя Лесе возможность самостоятельно объясняться с обманутыми вкладчиками. Несколько минут они просто говорят, а Леся стоит, закатив глаза. Потом желтобукетный притягивает её к себе и щупавший толкает букетного в грудь – Леся, видимо, пугается, влезает между ними. Нехотя подходит Ян – к нему, судя по всему, тоже есть уже коллективные претензии. Я снова думаю, не надо ли и мне выйти, сказать что-нибудь; Ян стоит спиной ко мне, загораживая Лесю, и мне не видно, какие там сейчас лица. А что я скажу? Просто присоединюсь ещё одним зрителем? Стоит ли совать в это свой огромный нос? Был бы этот нос меньше, если бы я носила очки, которые Яну тоже не нравятся?
Вдруг Ян с Лесей одновременно срываются и бегут к машине – я успеваю только проверить, не заблокированы ли двери. Лесины любовники стоят не шевелясь, очевидно растерявшись от такого молниеносного побега, а сама она запрыгивает вместе с Яном на заднее сиденье, вповалку, хохоча и крича: «Газуй!» И я газую, отгоняя от себя мысль о том, что площадь физического контакта между ней и Яном больше, чем суммарная площадь моих с ним контактов если не за всё время, то уж с начала года так точно. Глупости, миссия выполнена, мы Лесю выкрали.
– Я тебя просто выкрал! – хохочет Ян, выползая из-под полулежащей на нём Леськи. Снова гоню от себя наплывающие мысли – не «мы», а «он», – я тут, получается, ни при чём, я же так и не решилась выйти из машины.
– Да уж, только это не тянет ни на план Бэ, ни даже на Цэ. – Я смотрю на Лесю в зеркало заднего вида, выруливая из двора.
Она улыбается, но потерянно, как-то жалко, без своей обычной властной лености во взгляде.
– Видела, как он рот открыл, когда я тебя схватил?
– А как они оба петушились? – Леся передразнивает их движения. Просто в мире животных.
– Искренне рад наконец познакомиться! – Ян даже протягивает ей руку.
– Взаимно, я тоже давно жду встречи. – Я слышу, что Леся говорит с неподдельным интересом.
Мне гудят, потому что я еле еду, не в силах оторваться от зеркала заднего вида, где происходит что-то закономерное, но почему-то очень неприятное. Мне хочется быть в этом с ними.
– Куда прикажете вас теперь доставить?
– Почему ты не вышла? – Вижу в зеркале взгляд Яна – требовательный, строгий, совсем не такой, каким он смотрел на Лесю секунду назад.
– Я… – Наконец-то я отрываюсь от зеркала и сосредоточиваюсь на дороге. – Я не придумала, что сказать.
– Например, что Леся тебе нужна и вы спешите? – С точностью до миллиграмма я узнаю Витину интонацию: идиотка, могла бы и сама догадаться, могла бы включить хоть на секунду свою тупую голову. Леся, молчаливая мама, отвернувшаяся в окно, сосредоточенная где-то вовне. Тяжёлая пауза, и потом снова весёлые нотки в голосе, но это уже не мне:
– Нам пришлось спасаться практически из-под пуль, скажи, Лесь? Что такое, ты загрустила?
Он говорит это почти с отеческой нежностью, и я чувствую совсем уже странную горечь. Из-за Леси? Или из-за мысли об отеческой нежности, запах которой я почти уже не помню?
– Да что-то… – Леся тянет задумчиво, но я ясно слышу слоем ниже растерянность. – Не ожидала я, что история примет настолько остросюжетный поворот. Я же не планировала такого, правда. Действительно забыла, что договорилась с обоими.
Я не вижу, не решаюсь опять заглянуть в зеркало, чтобы не увидеть осуждающий взгляд Яна, но Лесин голос звучит так, как будто она оправдывается – странная, несвойственная ей позиция. Впрочем, Леся остается Лесей: если она и оправдывается, то и это делает в высшей степени элегантно и обаятельно.
– Да брось, с кем не бывает.
Ну конечно, у кого из нас два ёбаря (это не я, это она сама так говорит) не встречались у подъезда третьего? Я сдаюсь и позволяю этому яду разлиться по телу приятным бодрящим напряжением.
– Можно я с вами поеду? – говорит Леся, и вместо того чтобы обрадоваться возможности показать, какое место я занимаю не только в его собственной жизни, но и в жизни его семьи, я пытаюсь разглядеть подвох. Хочет провести ревизию нашей жизни? Найти себе место в ней? Ей нравится теперь втроём?
Тут же больно вспоминаю про Алёну, о которой так безмятежно мне удавалось не думать весь день. Становится ещё мрачней.
– Не могу не поинтересоваться. – Ян обращается опять не ко мне. – Почему кожевник? Отдельный вопрос, конечно, где ты его нашла в двадцать первом веке.
– Он вообще какой-то маленький юрист, а кожа – это хобби. Но он обещал мне подарить собственноручно сделанную сумку, представляешь? У меня такого ещё не было. Плюс эти кожевенные штучки. – Леся уже взбодрилась и переходит на игривый тон. – У него есть такие колесики с зубчиками…
– Боюсь представить! – Ян в зеркале заднего вида, я буквально на секундочку взглянула, выглядит очень даже заинтересованным. – Такого, полагаю, у тебя тоже ещё не было.
– Да на самом деле он моих ожиданий не оправдал. Это всё, конечно, красиво, интересно для разнообразия: плётки там у него всякие, ремешки, шлёпалки, кожей он не случайно увлекся, ага. Но вот дальше… херня какая-то, честное слово. Я со своим канцелярскими принадлежностями обращаюсь лучше, чем он с моей вагиной.
Ян заходится искренним заливистым смехом:
– Леся, ты просто прелесть!
Я закусываю губу от обиды. Про моё грехопадение в раздевалке он сказал бы совсем иначе, совсем. А тут вот, пожалуйста, – прелесть! Никакой брезгливости, никакого «фу», «пошлость», «мерзость». Здесь, оказывается, всё это не работает. А у меня, по крайней мере, был настоящий директор, а не мануфактурщик.
– Профессиональная принадлежность является одним из ключевых критериев отбора?
Мне очень хочется расслышать в этих словах Яна отвращение или хотя бы издёвку, но нет – снова только неподдельное любопытство.
– Ну кстати! – Я слышу, что Лесю всё это страшно веселит. – Надо будет включить этот пункт в приветственную анкету. Представляешь, как это может быть увлекательно с каким-нибудь геологоразведчиком? Или с хореографом, представляешь, под музыку! Даже просто под счёт: раз, два, три, четыре! – Леся хлопает в ладоши, отбивая ритм, Ян заходится смехом.
Я ищу глазами место, чтобы остановиться: надо как-то уже разбить этот дуэт – встанем, покурим наконец втроём, Ян пересядет на своё место впереди, странно, что сам ещё не попросил.
Но Ян сзади уже щёлкает зажигалкой.
Постепенно, через ещё десяток шуток в том же роде и сотню децибел смеха Яна, поток беседы всё-таки перетекает ко мне и Лесе, а сама она, сбросив ботинки, прямо на ходу переползает между сиденьями вперёд. Думаю, что Яну должно бы не понравиться сидеть там одному, но ничего уж, потерпит ради своей обожаемой Леси. Нос-то у неё тоже наверняка нормальный?
Она рассказывает мне последние новости, и я снова, как и с мамой, удивляюсь тому, сколько всего я пропустила. Сколько всего я успевала, оказывается, когда не работала. Или когда не проводила всё своё свободное время с Яном? Или, может, когда не возила его на работу, не ждала там и не забирала обратно?
Леся ластится, видя, что я не хочу рассказывать про себя, сегодня не давит и не задаёт вообще ни одного вопроса про мою жизнь с Яном, а прилежно докладывает всё про новости с работы Борюсика, про сломавшуюся посудомойку, про мамину поездку в Сочи. Я вроде бы и хочу разделить это с ней как следует, но ещё тлеют угольки мой детской обиды: не взяли меня в игру, хохотали без меня, обнимались и веселились.
А потом Леся выкладывает козырь: ей предложили работу. В настоящем бумажном журнале, как бы глянцевом, но не из маленьких, действительно будто лакированных, а из тех, что пошершавей и стоят не дороже пачки сигарет. Какая-то из её знакомых, тоже бывших официанток, а ныне таких же укомплектованных жён, предложила ей всё то, что она так остроумно и смело выдаёт нам про моду и одежду, попробовать выпускать в виде заметок с иллюстрациями. Будет целый разворот и даже небольшая, но официальная ставка.
Я осушаю наконец своё внутреннее болотце и искренне радуюсь: моя подружка будет журналистом, писателем! Мы по-детски, в ожидании обещанного мороженого, повизгиваем от удовольствия и фантазируем о журнальных единорогах, свободно и нелепо, сооружая на ходу воображаемые картинки её будущей жизни, вдохновлённые в основном чужим, режиссёрским воображением.
– Кажется, редакторов и типографов в списке профессий у тебя ещё не было? – Я, оттаяв, подхватываю их с Яном шутку.
И замечаю: Ян ведь уже минут пятнадцать просто молчит там сзади – необычно. Это всё удивительное влиянии Леси?
– Был один топограф в универе. – Леся откликается и вдруг переходит на спокойный тон. – Но я решила завязать с этим. Кажется, хватит.
– С топографами или с типографами? – смеюсь я.
– С гастролями, – серьёзно отвечает Леся. – Мне не понравилось то, что сегодня произошло. Было, конечно, весело. – Она поворачивается к Яну, сидящему позади меня, зависает на несколько секунд, потом возвращается. – Да, вообще, всё это было очень весело. Но я больше так жить не хочу.
– Так – как? – Я тоже пытаюсь взглянуть на Яна в зеркало, но он сидит как-то полубоком, в самом углу, и мне видно только краешек его уха.
Красивое, какое-то эльфийское, с почти острым кончиком и с аккуратным завитком мягких волос над ним. Его волосы пахнут дорогим парфюмом – всегда, и тоненькой мелодией старых книг, умных, пыльных – иногда под утро, если сквозь сон подползти и причувствоваться.
Леся, задумчиво глядя в окно, вздыхает, и я возвращаю свою мысль к ней, что-то своё обдумывающей.
– Я ухожу из большого секса. – Таким голосом на похоронах делятся добрыми воспоминаниями о стареньких, своевременно и справедливо почивших. – Остаюсь… в не очень большом и не самом стабильном моногамном домашнем сексе. Я могу своё время тратить полезней и интересней. А с этими упражнениями закончили, – произносит она уже решительно, очевидно ставя точку в каком-то своём, очень неожиданном для меня процессе. – У меня ещё один лаборант остался, хороший, робкий мальчик, не хочешь? – Словно кофточку свою отдать предлагает, но это она уже снова балуется, улыбается. – Янчик, сладкий мой, тебе не надо?
Леся опять оборачивается назад и опять замирает, глядя туда, за моё сиденье. Я слышу оттуда тихий стон и ужасаюсь:
– Ян? Ян?.. Всё в порядке? Ян?
Леся касается моего плеча, очевидно призывая не истерить. Медленно, тихо спрашивает:
– Тебе плохо? У тебя что-то болит?
– Блять, да, у меня очевидно что-то болит! – рычит сзади Ян.
– Ян, что случилось? – Несмотря на его тон, я не справляюсь с положенной мне робостью. – Ян, пожалуйста, объясни, что происходит. Что с тобой?
В ответ он стонет уже громче.
Леся снова спрашивает вкрадчиво и тихо:
– Мы можем как-то помочь?
– Оставить меня в покое. – И Лесе он снова отвечает, а моё цунами волнения накрывает вторая волна – ревности.
Я выдерживаю минут пять, но Ян опять начинает постанывать – и я снова пытаюсь восстановить контакт:
– Пожалуйста, скажи, что с тобой? Что происходит?
– Останови на заправке.
Это уже хоть что-то. Ещё через пять минут и несколько моих, в пустоту, вопросов мы останавливаемся у заправки, и Ян, взяв свою сумку и как-то странно скрючившись, даже немножко прихрамывая, уходит туда, игнорируя все наши предложения о помощи и рукой, не оборачиваясь, останавливая нас, рванувшихся следом.
Мы смотрим, как он заходит внутрь, я раздумываю, не должна я ли всё-таки побежать за ним или, наоборот, прокрасться незаметно, присмотреть, быть рядом, если понадоблюсь.
Не решаюсь.
– Часто у вас так? – говорит Леся, видимо просто чтобы хоть что-нибудь сказать, и сама, смутившись, отворачивается обратно к окну, не ожидая ответа.
Яна нет кошмарно, ужасающе долго. Двадцать, может быть тридцать тугих, медленных минут, не желающих сменять одна другую на голубом прямоугольничке автомобильной торпеды. Всё это время мы сидим молча, как будто боясь своими разговорами спугнуть что-то, навредить чему-то, что там у него сейчас происходит, – что бы это ни было. Правда, я всё-таки не выдерживаю и опускаю ненадолго козырёк с зеркальцем, чтобы взглянуть на свой нос. Теперь и правда кажется, что он непропорционально большой для моего лица.
Ян возвращается мрачный, недобрый, но уже, очевидно, победивший своих неведомых демонов – идёт ровно, уверенно. Леся, завидев его, переходит назад, освобождая ему более удобное место. Он садится молча, не кивнув ей, не посмотрев на меня. Почему-то я понимаю, что надо ехать – обратно, домой.
Затянувшаяся тишина начинает густеть, засасывая нас в свой зыбучий кисель. Через пару километров он наконец заговаривает, зло, едко, глядя прямо перед собой:
– Пока я корчился в этом сраном туалете и ждал, чтобы укол подействовал, эти суки чуть ли не выломали дверь, колотили, орали. Мрази.
У Леси в зеркале глаза круглые, как у кошки. Может, укол от аллергии? Он говорил, очень сильная на арахис, что ли… Нет, на мёд. Но мёд он точно не ел сегодня, точно. Тогда что? И откуда укол с собой? И что это всё вообще…
– И что это всё вообще значит?.. – У меня получается совсем слезливо.
Он, не реагируя на меня, продолжает цедить, глядя вперёд:
– Я мог там сдохнуть, прямо там, а они бы так и барабанили в эту дверь. Суки, уроды.
– Ян… – Чувствую, что не могу сопротивляться своему ужасу, и говорю, почти плача: – Ян, миленький, пожалуйста, объясни, что с тобой происходит.
Сзади вздыхает Леся, и я вдруг понимаю, что она это не над ним, а над моей этой слабостью, моим поскуливанием перед ним. Становится ещё отвратительней, и хочется отмотать всё обратно на час – пускай смеются, пускай шутят свои дурацкие шутки, я буду просто слушать, пускай.
Но там тоже что-то не то.
Ещё на пару часов назад, пока мы не приехали, пока она не позвонила, пока не сбилось всё это, так хорошо выстроенное, пока не появилась Алёна, пока Ян не уволился, пока…
– Представляешь, что это такое, когда тебе двенадцать, а на день рождения тебе дарят место на кладбище? – Я слышу в его голосе совсем детские и обиженные нотки, и мурашки разбегаются по моему телу, словно тараканы от зажегшегося света. Он передразнивает кого-то: – «Дорогой наш мальчик, мы не знали, что тебе подарить, и выбрали кое-что полезное». Полезное! Не кроссовки, не плеер, не книжка, не какой-нибудь идиотский робот. А место на кладбище. Хорошее место, с новеньким заборчиком, с деревянной лавочкой. Ни в чем себе не отказывай, подыхай, когда вздумается.
Я чувствую, что нас с Лесей связывает общее напряжение: она тоже знает, что сейчас надо молчать, ждать, нельзя перебивать, нельзя тревожить.
Но ещё большее, то, чему нет слова, снова связывает меня с Яном, снова возвращает меня к подножью его трона, давая право если не разделить, то хотя бы прикоснуться к тому, чего без него я бы никогда не узнала. Как будто подтверждая мои мысли, он обращается уже точно – и только – ко мне:
– Представляешь, что это такое – быть ребёнком, которого все уже похоронили? На которого смотрят даже не с жалостью, а уже заранее со скорбью, не пытаясь даже изображать веру в лучшее?
По неписаным нашим регламентам неописуемых его интонаций я догадываюсь – сейчас уже можно спросить:
– Это из-за спины, да?
– Да.
Я снова, в сотый раз за эти месяцы представляю его, кудрявого мальчика с красивыми грустными глазами, опутанного нескончаемым гипсом и болью, от которой не помогает ничего. Я прошу его рассказывать об этом время от времени, с той мазохистической страстью, с которой маленькие дети просят спеть им грустную песенку про ёжика. И каждый раз плачу, слушая про способы подшутить над глупыми медсёстрами, про соседа по палате, который исчез однажды утром, про больничных клоунов в дурацких париках, догадавшихся дарить лежачим детям на Новый год ледянки и варежки.
– Тебя же выписали весной? – вдруг понимаю я. – А день рождения летом?
Ян смотрит на меня странным долгим взглядом, потом произносит:
– Ты действительно хороша, Кам. – Я бережно кладу этот камушек в свою шкатулочку с драгоценностями. – Но спина сломала мне жизнь. А вот отобрать её пытается другая болезнь.