К книге
Не совсем такГлава 7
61%
Глава 7
11

Лучше бы вообще не было никаких новогодних праздников, никаких каникул, чем потом вот это кромешное утро десятого января. Это ж надо было так придумать, чтобы столько дней есть, лежать, тупеть, а потом выходить с утра на работу. Даже после лета не так сложно: во-первых, соскучился, во-вторых, летом ты всё-таки чем-то занят, ты двигаешься, живёшь, что-то делаешь.

А зимой ничего нельзя сделать.

Я ещё и без машины, просто пытка!

Но чем ближе к школе, тем чётче под верхним, универсальным слоем нежелания куда-то идти проступает другой, личный, горячими червями расползающийся по животу.

Горячими муравьями.

«Ой, да не очень-то Муравей и горячий, оказывается!» – хвалю себя за то, что сохраняю возможность шутить, хотя это скорее истерическое. Больше мерзко, чем смешно.

Чем я думала, чем я думала, чем я думала?! Это даже не вопрос, так, иголочки, которыми я колю себя и колю в одно и то же ноющее место.

Если он уволит меня теперь, если он уже меня уволил, это будет справедливо.

Что я маме скажу?

Папе не скажу вообще. Найду другую школу, я всё-таки теперь с опытом. Не запишет же он мне в трудовой, что я уволена как блядь.

Мне казалось, что картинки грязной раздевалки поубавили в яркости на фоне новогодней мишуры, но к моменту, как я дохожу до школьного забора, меня уже мутит от волнения, стыда, собственной никчёмности. Пустая пачка сигарет на окне – никогда больше не буду курить эти, скомканная пачка чипсов в углу на полу – какие там были? Что-то зелёное? – никогда больше не буду есть вообще никакие чипсы. Пустая девочка на школьном мате, пытающаяся хоть чем-то заполнить зияющее ничего.

Даже это не получилось сделать как следует.

Я захожу в школу и замедляю перед турникетами шаг. Открываю сумку в поисках пропуска – и не ищу, застываю, перебирая пальцами бестолковые предметики, судорожно думая, не лучше ли прямо сейчас всё бросить и убежать.

Две математички шушукаются, явно зыркая на меня. Та, что постарше, делает круглые глаза, вторая пинает её в бок, перехватывая мой взгляд. Этого следовало ожидать.

– Екатерина-а-а-а-а!

Удивительно сильная для такого росточка третьеклашка хватает меня даже не за талию, ниже, прижимаясь головой к моей попе. Я проворачиваюсь в неуместно тесных объятиях, чтобы её увидеть. Шапка съехала с косичек – резинки не просто разного цвета, но и размера, как так можно? – очки вытеснены со своего места в результате этого на меня нападения.

– Я так по вам соскучила-а-а-а-ась!

Всё, я попалась. Поздно бежать.

– Катенька, здравствуй! Иди сюда. – Оксана Алексеевна отрывается от деловой, со сложенными на груди руками, беседы с какой-то учительницей с третьего этажа. – Вот ты нам и нужна как раз! Подмени, пожалуйста, Ларису Алексеевну на следующий урок, она к директору убегает. С одной мамашей… Там ничего такого, у ребят будет задание, просто приглядеть, чтоб они класс не разнесли и совсем уж нахально не списывали, да, Ларунь? Я с нашими посижу. Ладненько? Это в триста девятом.

– У меня там чайничек, можно конфетки взять в самом правом шкафчике, у окошка. – Ларисочка Алексеевна из триста девятого с надеждой смотрит на меня. Взгляд ангельский, ручки сложила, губки бантиком. Ничего общего с той мегерой, которая через двадцать минут будет воспитывать директорскими руками чужую взрослую женщину.

Волосатыми директорскими ручонками.

Я сглатываю новый приступ тошноты и киваю: мне ничего больше не полагается, кроме как соглашаться.

– Я вещи положу и пойду.

– Спасибо, спасибо, Катенька, давай. – Оксана Алексеевна трогает меня своей тёплой ладонью, покрытой златом да каменьями, то ли ободряюще похлопывает, то ли подталкивает по обозначенному направлению. Я собираюсь идти, но она придерживает, смотрит на меня прищурившись, игриво, как девочка, закусив губу, слово оценивает, решает что-то.

– Иди. Или нет, подожди! – Переглядывается с Ларисочкой, та пожимает плечами. Волной мурашек, снизу, оставив на сладкое запаздывающее отупевшее сознание, по мне прокатывается мысль: «Все знают».

– Нет, ладно, иди.

Мысль делает ещё один круг и ухает на дно колодца, гулким эхом разлетаясь по всему коридору.

Девятый класс, самое днище – неадекват, необоснованно считающий себя взрослым, но ещё ничего из себя не представляющий, изрыгающий впитанное, не способный это даже толком переварить.

А между тем моя с ними разница в возрасте семь раз помещается между Лесей и Борюсиком. Они чуют это с порога и рассыпают по классу хихикающий шёпот, перемешанный с тихим «у-у-у-у» отчётливо заинтересованной интонации. Хорошо ещё, что я сегодня оделась в женщину, а не в подростка, даже рубашку погладила.

Пахнет незрелостью, глупым, неуёмным желанием: слишком едкие духи, в немыслимом объёме употребляемые, подростковый пот, просачивающийся даже между тремя приёмами душа в день, хотя на самом деле, скорее, один раз в три дня. Дурацкий возраст, размещающий в одном ряду диапазон внешности от пятиклашки до первокурсника, кем, судя по надменному взгляду, и считает себя белобрысый мальчик в кепке на последней парте. Рядом с ним Шакал Табаки, взъерошенный, суетной, отсюда видно, что заискивающий. Вокруг мальчики поприличней, но, судя по позам, тоже часть свиты.

Девочки, тоже стайкой, сползающей к задней парте, в другом ряду.

– Я бы спросила, всегда ли вы так сидите, но боюсь, я не хочу знать ответ.

– Не хотите. – Они тоже понимают, что не в моих силах рассадить их. Молодой учительнице подвластны только самые надёжные инструменты: крик, угрозы, горох, унижение… Апелляция к директору, которого я ни за что, ни за что не позову, никогда больше с ним не заговорю и который наверняка прямо сейчас подписывает бумажку с моим перечёркнутым именем.

– У вас же есть задание?

– Нет, – отвечают.

Чёрт.

На первой парте мальчонка в некрасивых очках, с длинными, естественно сальными, собранными в хвост волосами, пучит глаза и что-то говорит мне одними губами. Я пытаюсь разобрать, отвлекаясь на кошмарные плешивые усики, он незаметно показывает пальцем на стол. Ну конечно!

Я нахожу нужную записку, читаю им номера заданий, тихонько киваю сальному мальчику.

– А как вас зовут? – Их король с задней парты даже не удосуживается принять хоть сколько-то ученическую позу. Интонация его мне тоже не нравится.

– Екатерина. Сядь нормально.

Эх! Я даже закусываю губу, но быстро возвращаюсь к серьёзному лицу. Надо было, конечно, с отчеством, это же не мои третьеклашки. Для этих кабанов отчество и придумано. Но поздно уже, теперь ещё хуже будет, если отматывать.

Белобрысый ещё некоторое время продолжает сидеть как в кресле, развалившись, чуть покачиваясь, закинув руку на соседний стул. Потом медленно, плавно и так же расслабленно переваливается вперёд, облокачивается на парту, делово сложив руки, будто собеседовать меня сейчас будет.

– А я Паша.

Я придумываю только прервать зрительный контакт.

– Пиши, Паша.

И он пишет, и пишут все остальные, приемлемо перешёптываясь первую половину урока. Девочкам кажется, что они незаметно передают записки, группке задротов в третьем ряду – что я не вижу телефон под партой, а сальному мальчику на первой парте кажется, что усики – это красиво.

Минут за десять до конца урока становится ясно, что объём заданий Ларисой Алексеевной рассчитан катастрофически неверно – и своими делами занимаются уже даже те, кто не включён ни в какие социальные взаимодействия. Можно было бы, наверное, дать им ещё какие-нибудь задания наугад из учебника, но есть вероятность, что они не просто не будут их делать, а вступят в открытое противостояние, которое, как все мы понимаем, я проиграю. Поэтому чем громче становятся разговоры на задних партах, тем больше я демонстрирую сосредоточенность на своей одолженной тетрадке с совершенно не воспринимающимися сейчас конспектами пропущенных лекций. Пока прямо в доску, сшибая разноцветное драже отдыхающих магнитиков, не прилетает бутылка воды.

По позам и полуоборотам я сразу понимаю, что точка вылета как раз там, в эпицентре пубертатного братства, где меня уже ждут с заинтересованными лицами. Хищники, предвкушающие появление неопытного дрессировщика на своей территории.

Я встаю, расправляю плечи, глубоко вдыхаю, но шумный выдох успеваю поймать и остановить – смотрелось бы печально, – медленно и неслышно отпускаю обратно набранный воздух.

Слышу, как перекатываются по классу смешки, собираясь вокруг Паши.

Ну хорошо. Я делаю взгляд кошечкой, как Леся учила, – нижние веки поджать и не моргать: так лицо получается злее. Руки складываю на груди, передумываю, убираю за спину. Медленно, надеясь, что это хоть сколько-нибудь нагнетает атмосферу, шагаю к ним в клетку.

Если б девки ещё не шушукались, было бы эффектней.

Я не хочу нарываться и торможу у предпоследней парты. За ней двое мальчиков, одинаковых и обыкновенных, смотрят на меня и снова давятся смехом. Я выбираю того, что ближе и выше.

– Хорошее настроение?

Он смотрит в парту и качает головой, но я вижу, что улыбается.

– Я с тобой разговариваю, посмотри на меня.

Он поднимает голову – голубые глаза, светлые, почти тающие брови. Щёки красные, и губа дрожит, вот-вот опять заржёт. Это начинает бесить. Перебираю свой учительский инструментарий и нахожу подходящее:

– Расскажи нам всем, вместе посмеёмся.

Он молчит, я молчу, Паша бьёт ногой по его стулу и шепчет тихо, но явно так, чтоб я слышала: «Расскажи, тебя девушка просит». Вот сволочь.

Голубоглазый на секунду встречается со мной глазами, но взгляд сразу соскальзывает ниже. Он тихо говорит:

– У вас пуговичка расстегнулась.

– Что? – спрашиваю быстрее, чем до меня доходит, но уже поздно.

– На… груди…

Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь – я беру себя в руки, обходясь ещё без трёх счётов. Чёртова пуговичка, чёртова рубашка! Аккуратно застёгиваю. Теперь уже поворачивать назад нельзя.

– Так хорошо?

Он кивает, не смотрит.

– Встань.

Не шевелится.

– Ты меня слышишь?

Кивает, пялясь в учебник. Я, вообще-то, не придумала, что дальше, когда он встанет, но надо уже продолжать, нельзя так бросать.

– Я сказала, встань.

– Не могу. – Тихо говорит, ну просто сама скромность.

– Почему?

Снова молчит.

– Почему ты не можешь встать?

– Вы не хотите этого знать.

– Ещё как хочу.

Тишина.

– Встань немедленно!

Он вдруг поднимает голову, весь пунцовый, смотрит прямо на меня и как-то неловко, неудобно, медленно разгибаясь, встаёт.

Класс наполняется всевозможными животными звуками.

До того как я определю эпицентр всеобщего внимания и пойму, что он весьма отчётливо выпирает у него под брюками, проходит целая вечность.

Я видела, что он тоже на секунду замешкался, заметив меня, тоже хотел повернуть обратно, но тоже посчитал, что уже слишком поздно, что столкновения на пустой лестнице не избежать. Теперь цель маневрирования – минимизировать потери.

– Катерина, здравствуйте! – Голос самого настоящего директора, в профессиональные компетенции которого входит универсальная приветливость. Опутавший меня страх вдруг развязывается, и я чувствую… радость! Отчётливо пробивающуюся из-под бетонной плиты ужаса и стыда радость: что-нибудь, уже не важно что, сейчас прояснится. Можно будет выдохнуть – злиться, расстраиваться, обижаться, но не тревожиться. Тревожиться я очень устала.

– Добрый день! – Хочу назвать его по имени-отчеству, но почему-то давлюсь этим именем-отчеством, представляя самое то, что совсем не нужно ни представлять сейчас, ни вообще когда-либо вспоминать. В животе рябит, и холодеют пальцы, его руки обвивают меня, притягивают к себе, вдавливая в мягкий живот, по шее расползаются сочные поцелуи, он стягивает ненадёжное платье, берёт на руки, несёт на мат…

– Катерина-а-а, вы тут? – Муравей смеётся, и звук его смеха отзывается эхом на пустой лестнице. – Как вам со старшими, говорю? Справились, ничего?

Когда они успели донести? Когда меня задавит этим снежным комом моих промахов?

Я снова сверху, на три ступеньки выше, противная красная родинка на лысине, ему бы проверить её.

Ничего не находится сказать, и я киваю, я жалобно улыбаюсь.

– Видимо, на старшие классы вы не встанете? – Он смеётся, легко и непринуждённо. Зато у старших классов… Случайное совпадение слов или намеренные уколы, выстилающие дорожку к основному наказанию? Но директор улыбается так открыто, так нивчёмнебывально:

– Ну ладно, ладно, с боевым крещением. Уверен, вы им понравились.

Ох, больше, чем хотелось бы.

Он хлопает меня по плечу, окончательно обездвиживая своим прикосновением – чай-чай-выручай, – и шагает дальше. А вдруг он на самом деле ничего не помнит? Но кажется, даже если помнит, даже если не стёрлось в сладком, липком, несвоевременном сне всё, что ему предшествовало, выносить за пределы раздевалки он это не будет: как открыл её для меня, так и запер меня в ней на ключ. Что ж, лучший вариант из возможных.

Лариса Алексеевна у него была, вот он откуда знает про мою замену. Эти не успели бы ещё настучать.

Уже поднявшись на следующий пролёт, уже начинаясь выше, чем я заканчиваюсь, он вдруг садится на корточки и весело шепчет мне сквозь липкие лестничные прутья:

– А вы же с Яном нашим, из театрального кружка, встречались раньше, да?

Я снова качаю головой, вытаращив глаза: мы много как могли бы назвать происходящее, но не этим словом. Я много чего ожидала сегодня услышать от директора, но точно не вот это.

Муравей поджимает губы – трещинка на нижней справа, всё там же, где и две недели назад, – с откровенной досадой, оставляя меня ждать, пока кто-нибудь расколдует.

Театральной студии. Надо было поправить.

_____________________________________________

– Катя, иди к нам, чего ты там одна сидишь? – кричит Оксана Алексеевна через всю столовую. – Иди, иди сюда, я говорю.

Бесконечный, безжалостный день: только мы выяснили, что директор живёт себе дальше, что мы делаем вид, будто ничего не было, только убедилась, что мне кажется и никто на меня на самом деле не косится, как вот – меня зовут за учительский стол. Значит, настучал девятый класс. Или всё-таки?..

Обычно порядок не такой, обычно моё продлёночное сословие ест каждый со своими детьми за длинными низкими столами, похожими на сороконожек, где есть один стул – для взрослого – и десяток лавочек, подвешенных на специальные петли под столом. Лавочки достают только в дни каких-нибудь административных или родительских визитов, в остальные же дети едят стоя, потому что лавки тяжёлые, будут снимать – уронят, сломают, ноги себе поотшибают, а оставлять их на полу – не вариант, полы мыть неудобно. Научатся есть нормально – тогда будут сидеть на своих лавках, а так каждый день что-нибудь обязательно проливается, просыпается, падает. В моей школе тоже были такие лавочки, и их тоже никогда не опускали.

У взрослых, настоящих учителей свой отдельный стол с клеёнчатой скатертью, с искусственным синим цветочком в вазочке. У них есть ножи, соль и почти безграничные в этом здании права.

И сегодня они меня зовут, нет, даже вызывают к себе за стол.

– Мы с Оксаной Алексеевной будем оттуда смотреть, ведите себя хорошо, – говорю своим третьеклашкам и думаю, какая это глупость несусветная.

Как часто среднестатистическому ребёнку говорят, чтобы он себя хорошо вёл! Останавливает ли это его, тормозит ли хоть немножечко?

– Свет, принеси стул с кухни. Катенька, садись, садись, Светлана Алексеевна себе сейчас принесёт. – Главная Алексеевна сама помогает мне перенести мои тарелки за стол допроса. По-бабушкински двигает ко мне поближе салфетки, приборы.

Светлана Алексеевна тащит себе с кухни стул. Мне почему-то вспоминается глупое детское «Жопу поднял – место потерял». Мои девятилетние цветы жизни ещё и не такому меня научили за эти месяцы.

– Ты кушай, Катюш, кушай. – Она смотрит на меня, как смотрят люди, приготовившие и дающие попробовать своё. – А то всегда сидишь там одна, можно иногда и с коллегами пообедать.

Я послушно окунаю ложку в суп. Как там правильно? Вроде в рот её заносить нельзя, надо, как чай из блюдечка, отпивать с краю?

А на алюминиевые ложки это тоже распространяется?

Суммарный объём грудей за учительским столом такой, что можно было бы не только обучить, но выкормить целый класс. Этот объём не прикрыть никаким блузочками и цветочками, не замаскировать никакими брошками и платочками: у кого бойко, перетягивая туго спину и плечи, оставляя навсегда вмятины от лямок, а у кого вяло, длинно, обнимая живот до пупка, выступают впереди своих уважаемых обладательниц их немолодые груди.

– А вы с Яном Александровичем, который вот из театрального кружка, дружите же?

За моим столом один мальчик показывает другому, как он может руками согнуть вилку. Белобрысенький, тонкокожий, он краснеет, как будет краснеть десяток лет спустя всего от пары рюмочек: такие беленькие всегда краснеют.

В заданном вопросе мне не нравится ничего – ни слово «дружите», ни упоминание Яна, ни…

– Студия. У них театральная студия. Да.

Даже им и даже сейчас мне хочется объяснить, что мы не дружим, что дружба – слишком мелкое слово для такой глубины, что мы нашли друг друга, поняли, совпали, что никто ещё так не «дружил», как мы.

Но я предчувствую нехорошее в этом вопросе, жующие тётеньки замедляются и поглядывают на меня.

– А он… – Алексеевна хищно облизывает узкие алые губы, покрытые за годы в школе таким количеством помады, что им не угроза ни суп, ни компот, ни влажный желтоватый язык. – А у него есть кто-нибудь? Или там был кто раньше?

Она мнётся, старательно изображая, что это так, праздный вопрос, просто первое, что в голову пришло. Оказывается, мне может быть ещё неприятней: кроме странности и бестактности, кроме того, что она почему-то даже не допускает, что я могу быть этим «кем-то», вопрос отвратителен ещё и тем, что попадает в моё слепое пятно. Об этом мы ни разу не говорили.

Я вдруг чувствую себя невыносимо усталой, даже на ложку сил не остается. Пойти бы и проблеваться, как когда перебрал с выпивкой: моя реальность сегодня перебрала с эмоциями.

– Нет, Оксана Алексеевна, сейчас Ян Александрович ни с кем не встречается. С кем встречался он раньше, мне, увы, неизвестно. – Я не отвечаю, я рапортую. Хотя, наверное, нельзя рапортовать так устало и вызывающе одновременно. – А почему вас сегодня это заинтересовало? За вас замолвить словечко?

Я вдруг сама пугаюсь вырвавшейся из меня наглости, но мой белобрысенький мальчик уже успешно и согнувший, и разогнувший вилку, приходит на помощь, демонстрируя девочкам, как здорово держится на тарелке пюре, если её перевернуть.

– Валера! – кричу я. – А ну поставь пюре! А лучше сразу в рот положи! Да ложкой положи, господи ты боже мой!

– Я тебе сейчас за шиворот это пюре положу! – присоединяется более авторитетная Оксана Алексеевна, и мы снова оказывается на одной стороне, что сглаживает мой выпад.

Её изрядно обрамлённые макияжем маленькие глазки по-прежнему сверкают, она наклоняется поближе, и вслед за её движением все остальные тоже как будто немножко подаются вперёд.

– Ты что, не слышала, что ли, что на корпоративе было?

Всё, что я могу, – только выдохнуть, но и после этого места для стыда и тревоги во мне всё равно уже не хватает. Я качаю головой.

– Ну ты даёшь, как ты не слышала? Вся школа говорит, ещё хорошо, до родителей не дошло. Ты правда не слышала? Ян-то, это… – Она опять облизывает губы, делает бровями что-то неопределённое, отдалённо напоминающее кокетство.

Светлана Алексеевна не выдерживает, помогает ей:

– Приставал на корпоративе…

– К кому? – спрашиваю я ледяным тоном и сразу думаю, что не хочу слышать ответ.

– Да мы вот и думали, что ты знаешь! – Оксана Алексеевна явно огорчена тем, что я не в курсе: она рассчитывала на меня, я её подвела. Она оглядывает стол, подбирает, надавив пальцем, какую-то крошку, разглядывает, прицепилась ли, стряхивает на пол, задумчиво произносит, косясь на меня: – То ли к кому-то из учителей, то ли вообще к школьнице…

Надо бы спросить, откуда они это взяли, что видели, где подслушали, но я не хочу, мне уже достаточно. За другим краем моего беспризорного стола толстая некрасивая девочка целится куда-то котлетой, и я, пользуясь этим предлогом, оставляю почти нетронутый обед и ухожу обратно к детям, подальше от того, что только что услышала.

– А мама не позвонила? У них на работе аврал. Она неизвестно когда ещё освободится. Ну ты проходи. – Витя указывает мне глазами на крючок, я вешаю пакет из магазина.

Вешаю и думаю: зачем повесила? Бежать надо было, а не вешать – прощаться, разворачиваться и бежать отсюда, пока это ещё было уместно, а теперь что? Будем вдвоём сидеть и чаи гонять в ожидании мамы? С каждым разом всё неловче и натянутей эти мои визиты, всё маргинальнее мой статус – недосъехавшей, недовыросшей недодочери.

Но я уже вешаю куртку, медленно сворачиваю в рукав колючий шарф. Пакет этот ещё, вот что меня дёрнуло? Денег некуда было потратить? Без пакета было бы проще, конечно. И ведь можно было взять хотя бы какие-нибудь пирожные, колечки эти творожные, а не дурацкий, с разноцветными кремовыми розочками, торт.

Витя тоже какой-то неловкий, растерянный, явно не знающий, куда себя деть, – ему наверняка хочется схватиться за свою тряпочку со спиртом, но вроде как я теперь гость и меня надо как-то принимать.

– Как, вообще, дела?

– Да всё в порядке.

Не клеится. Расклеивается, как забытое под дождём, намокшее, неприюченное. Расходится, расползается на отдельные слои, в которых Витя-тиран, Витя-педант, Витя-отчим перемежается с Витей-стареющим-мужчиной, Витей-дачником, Витей-техником, теми Витями, которые ко мне не имеют отношения. Или не техником?

– Виктор, а кто вы? В смысле, как называется то, кем вы работаете? Я что-то забыла.

– Технолог. – Точно, что-то там пищевое, да. – Ты-то учителем ещё не передумала быть?

– Нет ещё, держусь! – Мы даже улыбаемся оба. – Хотя эти маленькие… детки всячески стараются меня переубедить в правильности этого решения. Как ваше колено? – Я тяну время, топчась в прихожей, потому что ну куда, серьёзно, на кухню к блюдечкам? – Мама говорила, опять у вас разболелось.

– Да, опять что-то… – Он подхватывает, тоже уворачиваясь от неловкости этого свидания вдвоём. – Завтра вот к врачу новому опять пойду. Володька с четвёртого посоветовал, какой-то у него там хороший мужик. Ну поглядим.

И мы глядим – друг на друга – с удивлением, как это нам удалась настоящая светская беседа.

– Что это там у вас там за коробка такая огромная?

– О, это новый телескоп!

– Неужели стократный наконец купили?

– Его! Летом на крыше обсерваторию будем строить. Ну балкончик то есть под него.

– Это чтоб градусы не высчитывать каждый раз, да?

– Надо же, помнишь ещё что-то? – Витя смотрит с одобрением, даже с уважением.

– Конечно! – Я радуюсь, нащупывая то общее и безопасное, за что мы можем схватиться. – Я вам и Вегу, и Арктур найду, и туманность Андромеды! И Кассиопею до сих пор покажу хоть с закрытыми глазами, дядь Вить!

Из-под вороха обид и претензий, моих слёз, выброшенных вещей, жалоб и криков вырывается вдруг это детское нежное имя – дядя Витя, – вытаскивая за собой, как разноцветный платок фокусника, пёструю вереницу воспоминаний. Вот мы на даче в огороде, где не мешают фонари, смотрим в подзорную трубу. Это Сириус, самая яркая звезда, а совсем даже не Полярная. Полярная во-о-он там, если провести линию от ковшика. Да, такая вот маленькая, но очень важная. Это Орион, видишь, человечек. Три яркие звёздочки у него на поясе – это Альнитак, Альнилам и Митака. Это по-арабски значит «кушак», «жемчуг» и «пояс». «Витя, ей спать пора!» – кричит мама, стоя на свежевыкрашенном голубом крылечке. Это я красила с Витей и дедом Колей и очень горжусь своей причастностью к такому важному и взрослому делу. Мне на коленку капнула с кисточки краска, и я четвёртый день не смываю, прячу важные голубые капли от мамы. «Идём, идём, Лен!» – кричит Витя в ответ и весело подмигивает мне. А вот этот маленький воздушный змей – созвездие Дельфина…

Звёздное небо существует не само по себе, оно закреплено над нашим огородом. Где бы я ни была, откуда бы ни смотрела: созвездие Большого Пса всегда над соседским дровником, Волопас – над треугольничком нашего туалета с очень нравящейся мне дырочкой в форме сердечка под коньком, Северная Корона – над яблоней с самыми вкусными яблоками, которую ещё баб Валина мама сажала.

А вот другое: шумный старенький автобус, ободранная кожура сидений, все оттенки чёрной зимней одежды, морозные стёкла изрезаны ещё ничего не значащими для меня и потому вполне приличными рисунками. Мне освободили местечко у окна, за огромным рюкзаком на коленях почти ничего не видно, ногам горячо от радиатора. Тошнит, я еду с закрытыми глазами, а Витя, стоя, склонившись надо мной, рассказывает про могучего Зевса, мстительную Геру, прекрасную Афродиту, про подводные миры Посейдона, про подземную реку Аида, про приключения Гермеса, Гефеста, Геракла…

_____________________________________________

Темно-красная ржавая капля виновато прищуривается над ластовицей трусов. Вот эти ластовицы тоже, кто вообще их придумал? Очевидно, не женщины: женщины-то в курсе, что расположение это совершенно неудобно и необоснованно. Хотя что вообще удобно у женщин?.. Чего стоит одно только бесконечное бритье, всех мест, кроме тех, где волосы нужно, наоборот, отращивать недостижимо густые и шелковистые? Или ещё лучше – их выдирание, названное красивым, стройным словом «эпиляция»?

В этот раз пришли на два дня позже. Удивительно, конечно, что даже когда для этого нет поводов, когда вообще ничего ни с кем не было, эти несколько дней всё равно сопровождаются тревогой и почти мистическим «а вдруг». Я в такое, вообще-то, не верю, но в школе рассказывали про одну девушку с района, у который первый раз был с негром, уж не знаю, где она его нашла, а потом она вышла замуж за обычного, нормального парня и родила от него чёрного ребёнка! Там какие-то, что ли, ДНК или что-то похожее сохраняется в матке при каждом половом акте, и потом может быть всякое. Я, вообще-то, не верю в такое, но, когда вот так всё задерживается, всё равно всегда волнительно.

Пока Ян не дома, можно отнести пустой фантик в помойку, завернуть только во что-нибудь. Дальше, конечно, будет сложней.

Как же я всё это ненавижу!

С самого первого, самого ужасного дня в моей жизни, когда всё это началось и я подумала, что умираю.

Мне было десять. Всё, что, я знала о сексе, к тому моменту сводилось к твёрдому убеждению, что секс – это взрослое и очень опасное, но если не пересекать неприкосновенный периметр моих детских разноцветных трусиков – даже взглядом, случайно, – то всё будет хорошо. Были ещё туманные догадки, что группа «ВИА Гра» как-то с этим связана, и один маленький рисунок на стене в подъезде, вызывавший у меня странное беспокойство.

А когда это началось, была зима. Я болела, не ходила в школу. Витя тоже почему-то был дома: наверное, это опять был его период поиска работы.

Я знаю теперь, как это бывает у других, когда «проснулась и поняла, что умираю, а потом мне мама рассказала». К сожалению, до того как мама мне рассказала, прошло очень много времени.

Я всё не могла понять, что за капли такие на полу. По всему дому они обнаруживались – и на кухне, и в коридоре, и в комнатах. Я вытирала поскорей, чтобы Витя не увидел, а когда приходила снова, оказывалось, что они опять где-то появились. И Витя видел, Витя не мог такое не видеть, у него встроенный радар на любую грязь. Но почему-то делал вид, что не замечает. Просто проходил мимо, наступая так, чтобы не коснуться, и оттого, что он так странно вёл себя, я ещё больше терялась и не понимала, что происходит.

Я даже попробовала на вкус, думала, может, томатный сок. Капли оказались металлическими и немножко солёными, но на томатный сок совсем не похожими. А потом я увидела целое пятно под тем местом, где лежала на кровати, и поняла, что это из меня. Что я истекаю кровью.

Я сразу поняла, что умру. Я знала из телевизора, что когда кричат «внутреннее кровотечение», то потом почти никогда не выживают: смотрела летом с бабой Валей сериал про врачей. И я решила, что не буду расстраивать маму раньше времени. Постирала одежду и постельное белье, застелила обратно прямо мокрое: как объяснишь, почему стирала? Написала настоящее завещание, спрятала под подушку.

В туалете, за унитазом, я нашла губку, которой этот унитаз мыли, и сунула в трусы, справедливо посчитав, что губка поможет.

Губка помогла. Мама узнала только через три дня.

В своей сумке, между диваном и батареей, вынимаю партию прокладок из пачки и прикрываю футболкой сверху – чтобы минимизировать дальнейшее шуршание, когда они понадобятся. Новую сразу прячу в лифчике – надо прямо вниз, под грудь, чтобы не было этого целлофанового звука при движении рук. Тампоны, наверное, не так шуршат и размером поменьше, но я не представляю, как женщины лазят руками прямо туда! Это же отвратительно. А ещё отвратительней то, что они оттуда достают. Куда они вообще потом девают эту дрянь?

Забавно, конечно, что все мои вещи в этом доме вмещаются в одну сумку, при том что я на самом деле здесь живу. Как ещё это называть, если за три недели я ни разу не ночевала дома? Под конец каникул мы просто вернулись сюда, как будто всегда так и жили, как будто тут и нечего обсуждать. Ян говорит: «Хорошо, что ты теперь всегда рядом», а я еле держусь, чтобы не ответить какой-нибудь бесячей пошлостью вроде: «Я всегда буду».

Он, конечно, настоящий мужчина – со своими порядками и правилами, высмеивающий все мои тюбики и баночки, раздражающийся количеству бесполезных вещей у женщин. Хотя он, справедливости ради, тот ещё шмоточник! Но я вижу, как его раздражает вторжение в его пространство, и стараюсь не оставлять следов, не посягать на большее, чем ему комфортно мне давать. Иногда я попадаюсь на чём-нибудь – «Где ты был в такое время?», «Кто там звонит тебе посреди ночи?» или что-нибудь вроде того, – и тогда он смотрит так разочарованно, так горько говорит: «Кам, ну неужели и ты туда, даже ты?», что мне не хочется повторять. Мне не хочется на этот уровень опускаться.

Про полку для меня я спросила один раз – он сказал, как-нибудь освободит. Про деньги за костюм тоже напомнила, слава богу, там к слову пришлось – но это точно в последний раз. Сказал, что помнит. Ох, до чего мне не нравятся такие разговоры!

Одно из воспоминаний о редких и внезапных подходах Эммы Марковны к моему воспитанию: вот она сидит в своем кресле, курит, бряцает по серебряному подносу коробком спичек – всегда только спичек, сопровождающихся регулярным анекдотом про звонок на Балабановскую спичечную фабрику. Окна почему-то распахнуты настежь, и в них залетает ленивое лето, жужжит, стрекочет, как будто и не знает, что мы в городе, на четвёртом этаже. Я играю бабушкиными бусами, найденными в ящике, пока она не видит. Крупные камни, зелёные, красные, мутно-белые, жёлтые с солнечными прожилками, – это домики покемонов, они ходят в гости друг другу, дружат, ругаются, пьют чай на серебряных подносах.

«Худшее, что ты можешь сделать, детка, – это трахать мозг своему мужчине. Им нужны девочки-праздник, девочки-лето, а не бесконечное выяснение отношений. Слышишь меня?»

Изящно изгибается в кресле, отбирает мою игрушку.

Лето – это щёки, красные от клубники, это будящее меня солнце, это мошки, путающиеся в волосах, расчёсанные от комариных укусов ноги и никаких, совсем никаких лишних вопросов.

Ян приходит домой бешеный и нетрезвый. Я слышу, что всё плохо, ещё по тому, как он рушит прихожую – швыряя ботинки, роняя вешалку, шипяще матерясь. Когда Ян такой, я благодарю Витю за школу жизни, за умение читать настроение ещё по звуку домофона, за предусмотрительно вымытую посуду – до последней ложечки, – а то, как я умею сливаться с окружающей средой, прикидываться ветошью.

Только с Витей нужно было обязательно выходить здороваться. А здесь – наоборот, надо исчезнуть, молчать, пока Ян не заговорит первым.

И я молчу, сижу за столом в позе девушки, читающей учебник, но не читаю, конечно: невозможно читать, когда так внимательно и пристрастно за кем-то следишь. Я знаю, что и он следит – несколько раз заходя и выходя из комнаты, – хотя тоже делает вид, что меня здесь нет.

Я в очередной раз прохожу эту проверку на выносливость – уровень «мимикрия» пройден, дальше уровень «служение».

Он спрашивает – кричит с кухни: «Пожрать есть?»

Есть, разумеется.

Я оказываюсь рядом в четыре шага. Попробуй, соли достаточно? Разогреть ещё или так? Помыть помидор? Я развожу эту тёмную ночь невинной белой краской кухонных мелочей. Он отвечает односложно, ест зло, но мостик строится. Попробуй сыр, это с каким-то пажитником, я первый раз такой взяла. Чаю налить тебе? Ланкийский или пакетик? Сырки есть, любимые твои. Тонкая грань между выверенной расслабляющей чепухой и опасной безмятежностью. Наконец он раскалывается:

– Ты в курсе?

На полсекундочки раньше всего остального я чувствую волну обожания! Потому что А: я всё сделала идеально точно, нигде не промахнулась, растопила его сердечко всего за полчаса. Потому что Б: я с полуслова, ещё с дослова понимаю, о чём он. О том самом, о чём все говорят уже четыре дня, что, я надеялась, не дойдёт до него самого. Потому что В: я слышу по интонации, что это – уже похвала. Что в этом вопросе уже есть ответ: он знает, что я в курсе, и он хвалит меня за то, что я решила ему не говорить.

Со скорбным видом киваю.

– Давно?

– Со вторника.

– С-с-с-суки! – Он шипит это совершенно змеино, зверино, что-то животное даже в чертах лица. – Суки. Суки! Я же не должен спрашивать, поверила ли ты? Хочешь знать, как всё было? Да эта тварь сама ко мне приставала, ясно? – За чертами рассерженного мужчины вдруг проступает обиженный мальчик. – Я даже пальцем не притронулся, понятно? Ты поняла меня?

Киваю, я и сама думала, что так, что всему есть простое объяснение. Мне почему-то очень не хочется знать, о ком именно речь.

Он встаёт, что-то шумно и размашисто ищет, хлопая ящиками:

– У нас есть печенье? Или сушки? Я хочу сушек, я знаю, что были!

Сушки в корзиночке на холодильнике, я вскакиваю, сажусь обратно. Кажется, всё на этом, вот и обсудили.

Но ему не нравится мой взгляд.

– Ну давай, что? Я вижу, как ты смотришь, Кам! – В интонации вызов, но уже не агрессия. – Что ты хочешь спросить?

Отчего-то я вдруг чувствую, что надо спрашивать, что вот сейчас время задавать вопросы, если я вообще хочу их задать.

– Почему между нами нет ничего?

– Ну как же, а вот тарелки, сахарница, салфеток ты накидала? – отвечает он сразу же, но я не смеюсь, я даже не улыбаюсь, и он тоже меняет тон, становится серьёзней и как-то грустней, словно ребёнок, который рассчитывал на веселье, а придётся делать уроки. Надевает колечки сушек одно за другим на красивый указательный палец. Потом сбрасывает наотмашь, и сушки летят, чёрными точками весенних ласточек теряя маковые крошки. Одна зависает на краю, свесив ножки в пропасть, но ещё крепко держась. Ян щелчком отправляет её дальше, и она громко звякает о батарею.

– Ясно. Ладно. Ладно. Давай поговорим. Только пойдём, что ли, покатаемся? Лучше на дорогу смотри, чем на меня вот этими своими щенячьими глазами.

Он ждёт в прихожей, пока я быстро – тут удобно, не надо выбирать из груды вещей – собираюсь. Носки последние, надо постирать, когда вернёмся. Надолго мы? С ним лучше всегда считать, что да.

По привычке ищу глазами свою солнечную медовую машинку, но вспоминаю про их грустный чёрный фордик. Ничего, Игорь сказал, к концу недели мне её отдадут. Очень страшно спрашивать про деньги, но придётся, тут нельзя не спросить. И отдавать придётся, нельзя так. Неясно только, сколько это займёт времени. Тут бы вот пригодились деньги за костюм…

– Раз уж такой у нас сегодня вечер… – В Яне что-то грустное и нежное, и я по-особенному любуюсь. Теперь он не подвыпивший, а просто необычно мягкий. – Ты спрашивала про шрам. Это от кесарева сечения. Ага, представляешь? Лежу я себе, сплю, никого не трогаю, и вдруг свет, кровь, операционная, мужик с ножом.

Это, конечно, не Волан-де-Морт, но история, откровенно говоря, тоже не очень правдоподобная. Не успеваю увлечься этой мыслью – снова возвращаюсь к тем, которые на ночь глядя вытащили нас из дома.

Мы выезжаем на проспект, свет очей моих закуривает, шумно отпускает парить по салону призрак первой затяжки. Я едва заметно наклоняю голову, ловя его дым, его воздух – в общем-то, этим я и занимаюсь все эти месяцы.

– Во-первых, договоримся сразу: никогда больше не говори, что между нами ничего нет. То, что есть между нами с тобой, – круче, чем может даже представить себе большинство людей. У нас с тобой связь совершенно другого уровня, это даже глупо говорить словами. Ты хочешь услышать, что я люблю тебя.

Есть два способа почувствовать невесомость: слетать в космос и быть девятнадцалетней девочкой, которая слышит такие слова.

– Так я люблю тебя, я тебя на самом деле охренеть как люблю. Я сейчас это скажу и не буду больше, потому что это ужасная пошлость и безвкусица, но не говори мне, что ты этого не знаешь и не видишь. Ты давно уже не просто фаворитка, ты что-то вообще другое и что-то настолько важное, что мне самому уже страшно оттого, сколько ты значишь в моей жизни, насколько всё на тебе завязано. Даже сушки, ебучие сушки, Катя, я даже их не могу без тебя найти. Тебе, конечно, кажется, что я управляю твоей жизнью, конечно, только вот тебе откровение: мне тоже часто кажется, что ты управляешь моей, что я – ужас, ужас, мне даже говорить это противно – завишу от тебя. И меня бесит это, я ни от кого не завишу, и этого от меня ты тоже больше не услышишь, но иногда я вижу, как ты мягко и упрямо заставляешь меня говорить, смеяться, делать что-то, что тебе нужно, и думаю, что на самом деле мы только притворяемся, а всё, по правде говоря, наоборот – и это я в тебе нуждаюсь даже больше, чем ты во мне, а ты куда сильней, чем думаешь сама. Вот даже сейчас, ты так правильно молчишь, что я, чёрт тебя дери, сказал сильно больше, чем собирался.

Он выкидывает бычок в окно, и я смотрю через зеркало заднего вида, как в темноте разлетаются по асфальту искорки перед тем, как исчезнуть в темноте совсем. У него в руках сразу же вспыхивает новый огонёк.

– Теперь про секс. Это же ты хотела, узнать – почему мы не трахаемся с тобой? Хотела? Ну давай, подай голос хотя бы!

– Да.

– Так вот, слушай. К этому мы тоже больше возвращаться не будем. Ты знаешь, я не люблю, когда ко мне прикасаются. Так вот, я ненавижу вообще всё это, всё, что связано с человеческим телом. Все эти запахи, кожу, волосы, слюни и прочее. Мне всё это отвратительно, во всех проявлениях. От посещения стоматолога до парочек на улице, сующих друг в друга свои языки. Просто мерзость. Когда можно будет целиком загрузиться в интернет и избавиться от тела – я буду первый в очереди. «Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако – сильно». Знаешь, откуда это?

– Нет.

– «Я считал, что лес – только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено». Это Бродский.

Хочется смаковать то, предыдущее, что он сказал, лелеять, упаковывать в себя поглубже, но когда можно задавать вопросы – надо их задавать.

– Я, наверное, не совсем понимаю. Ты вообще, что ли, никогда…

– Не трахался? Ну почему же. Я же был мальчиком-подростком. Охуительно красивым мальчиком-подростком, который тоже жил в мире, где все вокруг внушают тебе, что секс – это круто, это главная цель, то, что делает тебя мужиком. Пришлось тоже убеждать себя, что это мне необходимо и я распробую в процессе.

– Не распробовал, видимо?

– Даже наоборот. Всё это, за исключением одного раза, было просто отвратительно. Вначале была слишком искушённая одноклассница, потом чрезвычайно громкая девочка, с которой я был знаком ещё по больнице, потом просто глупая соседская студентка. Все они были одинаково ужасны и тошнотворны, от последней я сбежал прямо в процессе, как в кино, через балкон. Я, правда, через него и пришёл: мы были соседи по балконам, а не по лестничной клетке, к счастью. Останови-ка здесь! – Он хватает меня за локоть, и я торможу, думая не о педали, не о возможных машинах сзади, не даже о том, зачем мы останавливаемся, а о том, что он хватает меня за локоть и на мне несколько слоёв одежды, и неужели он так быстро об этом подумал, а если бы было лето, если бы я была в футболке, если бы голый локоть с ненавистными длинными тёмными волосками, которые я побрила в детстве папиной бритвой, и вот оттого-то они и стали такие длинные и темные, а до этого, на самом деле, наверняка не были.

Ян сам нажимает на аварийку, кидает мне шарф, лежавший у него на коленях, и выходит, оставляя дверь незакрытой. Вглядываюсь в снежную темноту, пытаясь рассмотреть, что там такое срочное. На автобусной остановке по-кошачьи свернувшийся бомж, в гнезде из всесезонного скарба. Ян трогает его за плечо, что-то протягивает ему. Бомж садится, неожиданно коротенькие ножки свешиваются с неудобной лавочки, рассчитанной на пятнадцатиминутные межавтобусные интервалы, снимает варежку, оголяя ладошку для рукопожатия. Ян козыряет ему, эффектно разворачивается на пятках и идёт обратно.

– Это мой дядя. Вадик.

– Серьёзно?!

– Нет, – отвечает Ян, вообще не меняя интонации, – просто решил угостить мужика куревом. Зря тратишь вопросы на такие мелочи.

– Ты сказал, что было ужасно всё, кроме одного раза.

– Во-о-от, вот это по делу! – Он кидает мне косточку одобрения. – Но об этом я рассказывать не буду. Это была случайность и… – Ян замешкивается.

– Неужели любовь? – вырывается у меня почти с издёвкой.

– Да, – вдруг без раздумий отвечает он, и я чувствую, как что-то тяжёлое ударяется мне в живот, – и ужасная глупость, которая больше никогда не повторится.

Тяжёлое подскакивает и ударяется ещё раз.

Гудит спрятанным от нас мотором, чавкает мокрым снегом под колёсами затянувшаяся тишина.

– Спрашивай, Кам, больше таких подарков не будет.

– Это не те вопросы, которые легко сформулировать.

– Не формулируй.

– А что мне делать? – Получается чересчур отчаянно, но чего уж там, так оно и ощущается. – Что мне теперь делать, Ян, с этой информацией?

Я не вижу, но слышу, как он улыбается в темноте салона. Каждый раз, когда мне кажется, что сейчас я подловлю, огорошу, удивлю его, оказывается, что я всего лишь действую по задуманному им плану, выдаю предугаданные им реплики.

– Ты уже выбрала, что делать, Кам. Признайся себе, ты же давно уже понимаешь, что наши отношения – вообще другого порядка, что в них нет места для этой дряни. Мне даже кажется, что тебе на самом деле это нравится. Ты ведь сама хочешь отбросить всю эту ересь, не примешивать её к по-настоящему важным вещам. Я не прав? Кам, отвечай, я не прав? – Он не оставляет мне пространства для размышлений.

– Я не знаю, не знаю, наверное. Наверное, прав. Я не знаю. – Всё, что он говорит, жжёт изжогой в горле, не успевает перевариваться. – Но у меня ведь не совсем так. Ты, наверное, прав, но мне хотелось бы хотя бы иногда…

– Я не буду трахать тебя, Кам.

– Нет, нет, я понимаю. Но знаешь, хотелось бы иногда… Хотя бы полежать в обнимку. На день рождения, знаешь, в качестве подарка. – Я прячу в коробку с шуткой робкую глупую надежду.

Вижу краем глаза, как он недовольно поводит плечом, точно сбрасывает плед, согревшись.

– Хорошо, я пообнимаю тебя пять минут на день рождения. Довольна?

Нет.

– Да. А дети?

– Щас прям? – Он смеётся, но моя внутренняя пружина не разжимается, слишком важным кажется всё это, несмотря на его весёлый тон.

– Не сейчас. Но вообще, в принципе, когда-нибудь… Ты хочешь детей?

– Да, было бы неплохо. – Говорит так легко, как будто я просто предложила на заправку завернуть. – Но уже там, когда переедем. – Я сразу делаю стойку на это маленькое, едва заметное, но очень даже множественное число, но подарки ещё не закончились. – Хорошо бы мальчика. Знаешь, как мы его назовём?

Это совершенно точно «мы», включающее меня!

– Сашей? – Глупая идея, но, конечно, я об этом уже думала: у Кирилла сын Сашка, наверняка в честь отца – может, и Ян тоже…

– С чего бы? Каспером!

Не могу удержаться:

– Он всё-таки от святого духа родится, да? Сразу привидением?

Я сегодня хожу по канату над пропастью, но на удивление удачно управляюсь с шестом: Ян снова смеётся.

– Да нет, ради такого можем разок и к более классическим методам прибегнуть. А чего тебе не нравится? По-моему, очень красиво!

– Мне всё нравится, а вот мама моя, а тем более бабушка с дедушкой хлопнутся в обморок от такого имени.

– А им скажешь, что он Костик! У тебя сигареты ещё остались? – Ян берёт пачку, лежащую между сиденьями, сам проверяет. – Хорошо, что я отучил тебя от твоей ментоловой дряни.

Он вальяжно, насколько позволяет низкая машинка откидываться в кресле, даже закидывает (хотя в этих обстоятельствах скорее запихивает) ногу на ногу, закуривает, достаёт из кармана телефон. Ловлю себя на мысли: «Прямо как после этого самого». Просто, как ни в чём не бывало, мы сейчас договорились о том, как будут звать нашего ребёнка, точно о чём-то само собой разумеющемся, естественном, решённом.

– Ч-ч-ч-чёрт… – Это что-то очень серьёзное, нерадостное, но большего угадать по интонации я не могу. Жду. – Вот дерьмо!

А вот это уже интонации для моего уточнения. Тихо спрашиваю:

– Что случилось?

– Кирилл попал в аварию.

_____________________________________________

– Булочка, что случилось? Почему так поздно?

– Всё хорошо, мам. То есть у меня всё хорошо. Но одному важному для меня человеку нужна помощь. – Я кошусь на Яна, он что-то сосредоточенно читает в телефоне, непривычно близко поднеся его к глазам. – Ты, помнишь, говорила, что у вас в отделе у кого-то сын живёт в Америке? Ты не знаешь где?

Теперь, когда я произношу этот вопрос вслух, он действительно звучит наивно и глупо. Ян говорил подождать до утра, но мне так хотелось помочь, что я не могла ждать.

– Ох, булочка, ну ты и… – Слышно, как мама суетится, что-то перекладывает. Я представляю, как она сейчас теребит пальцами пуговицы на халате. Надо же, никогда не обращала внимания на то, что у неё такая привычка, а вот сейчас, на слух, очень ясно представила.

– Так-так. Какой-то город, в сериале звучит. Флорида, что ли… Нет, Калифорния, наверное. А что такое, почему так поздно?

Это как раз ответ, на который я рассчитывала.

– Мам, а ты можешь у неё контакт попросить? Там человек… ну, в общем, помощь нужна, хорошему человеку. Ты можешь телефон спросить?

– Ну хорошо, я спрошу завтра.

– Мам, а позвони сейчас. Там правда срочный вопрос.

Мама молчит, вздыхает. Я тоже изо всех сил молчу, жду. Витя где-то на фоне спрашивает, что случилось. Мама, прикрывая ладонью трубку, шепчет: «Сейчас приду, Витюш». Я морщусь от этой предназначенной не мне нежности.

– Хорошо, булочка. Я перезвоню.

Я кладу трубку и снова пробую узнать у Яна какие-то подробности:

– Ну видишь, раз он написал сам, значит, всё не так плохо.

– Это врач написал с его телефона.

Ошибка! Пробую исправить:

– Может, у них порядок такой, в больнице забирают телефоны. Ещё же ничего не понятно.

– Кам, его уже обследовали, ясно? Всё очень серьёзно. – Снова мой провал. – Что ты собралась говорить этому чьему-то сыну где-то там в Америке?

Радостно хватаюсь:

– Что нужна помощь. Что человек в реанимации, нужно хоть что-то узнать, передать, раз там вообще никого нет, кто мог бы ему помочь. Хотя и слава богу, конечно, что Сашка уехал с мамой.

– И ты считаешь, что этот чей-то сын ломанётся носить апельсины незнакомому мужику, ещё неизвестно как далеко находящемуся?

Согласна, согласна, но что ещё я могу?

– А может, они написали название больницы? Давай позвоним в регистратуру?

– Нет, только имя врача.

– Давай я погуглю.

– Нет. Я уже погуглил.

– Давай я ещё попробую?

– Кам, хватит. Остановись.

– Надо попробовать что-то сделать, мы же не можем…

– Алё! – кричит он, и я вжимаюсь в сиденье, сначала от громкого звука и уже потом от стыда. – Хватит, я тебе сказал. Вылечат его. Нормально всё будет. Успокойся уже, истеричка.

Я пропитываюсь виноватым уважением: это его брат сейчас где-то там с сотрясением, но он взял себя в руки, собрался. У них там ещё в разгаре рабочий день, Кириллом занимаются, самое главное – он уже в больнице. У Леси тоже было сотрясение, в конце концов, и ничего. Надо её спросить.

– Я увольняюсь из школы, – говорит Ян, и по интонации я понимаю, что это не начало, а конец диалога.

Предыдущая главаГлава 11 из 18Следующая глава