Спать хотелось невероятно. Только каким-то нечеловеческим усилием мне удалось выдернуть себя из теплой кровати. Да что за погода опять! В Москве было морозно и солнечно, а у нас, в Минске, снова какая-то мокрядь и хмарь.
Каникулы закончились, трясясь в автобусе, я ехала на первую пару в институт. Хорошо хоть моя любимая химия. Сидячие места все были заняты, и меня качало на задней площадке вместе с толпой таких же сонных людей.
Я вспоминала Москву, мне было и радостно, и грустно. Мама. Моя мама… но как будто уже и не очень моя.
«Ксень, дай маме отдохнуть, у нее спина болит», – папа отстранял меня, когда я усаживалась рядом, чтобы вместе посмотреть телевизор.
«Ксень, маме жарко», – и мы открывали в мороз окно.
«Пора спать, мама устала», – он прерывал меня на полуслове, когда мы заговаривались допоздна.
Он больше не называл меня «Ксюшка». Иногда мне хотелось его потрясти и спросить – куда этот незнакомый серьезный мужчина дел моего папу?
А мама в кои-то веки со всем соглашалась, наслаждаясь этой чрезмерной заботой.
И вроде бы отец был со мною ласков и вежлив, и вроде бы радовался сданной без «хвостов» сессии, но стоило маме кашлянуть – он готов был вызывать «Скорую», потому что «не дай бог что». Срок не перевалил еще за первый триместр, и была угроза выкидыша.
Он взял несколько дней отпуска, мы таскались по музеям Первопрестольной, побывали в кремле и даже в Алмазном фонде, куда обычно было не попасть, но лучше бы просто сидели и разговаривали.
Где-то день на четвертый я поняла, что хочу домой – в Минск, к бабушке. И что теперь моя семья – она.
Мама-папа, они есть и, конечно, меня любят, но… но у них скоро будет другой ребенок – новенький, как блестящая чеканная денежка с монетного двора, куда мы на экскурсию, слава богу, не попали. А я… а что я… Я уже не ребенок.
– Привет!
В гардеробе было многолюдно, и я не сразу узнала голос, окликающий меня.
– Э-э-э… привет.
Рядом со мной стоял Игорь Белобородов.
– Как сдала? Как каникулы? Ездила куда-нибудь?
Пару девчонок из нашего потока, раздеваясь, украдкой поглядывали на него и на меня.
Я стояла со снятым пальто в руках и не могла понять – то ли мне с утра мерещатся странные вещи, то ли… что?
– Давай повешу, – белозубо улыбнулся Игорь, взял у меня из рук пальто и пристроил на соседний со своей дубленкой крючок.
Я стояла столбом, не зная, что ответить, и тут в гардероб ураганом влетела румяная запыхавшаяся Верка, стащила с себя полушубок:
– Ксюх, ты представляешь… – начала она что-то рассказывать, заметила Игоря и непонимающе на него уставилась. – Ты что, Белобородов, заблудился?
– Ну, отчего же? – он сменил тон на саркастический: – Вот хочу узнать у твоей подруги, свободна ли она после занятий, чтобы пригласить ее пойти в кино. Или посидеть в кафе, – он перевел взгляд на меня, – что скажешь, Ксюш?
Я набрала в грудь побольше воздуху – и с размаху:
– Скажу, что ты отменный трус, Игорь. Что тебе от меня надо?
Он опешил:
– И что, извинения не принимаются?
– Что те-бе от ме-ня на-до? – зло с расстановкой сказала я.
– Да ничего, ничего, просто хотел в кино пригласить, – поджав губы, хмыкнул. – Ну раз ты такая обидчивая…
– Давай, проваливай, – Верка подтолкнула его под локоть, выказывая мне солидарность.
И Игорь, опустив голову, засеменил прочь.
– Чего это он? – я пожала плечами.
– Да, как-то странно, – согласилась со мной Верка.
Вокруг роились студенты – снимали верхнюю одежду, меняли обувь, надевали белые халаты. Девчонки прихорашивались перед двумя зеркалами, ребята расправляли воротники рубашек и одергивали пиджаки.
Первой парой была история КПСС, куда мне идти совершенно не хотелось. Ее вел тот самый Иннокентий Петрович Галенчик, который… в общем, тот самый.
Понурясь, я стояла вместе со всеми у аудитории.
Иннокентий Петрович опаздывал, он любил, чтобы студенты его дожидались. Хоть на пару минут, но всегда задерживался.
– Здравствуй, Ксения, – я услышала за спиной его голос и вздрогнула. – Как прошли каникулы? – он смотрел на меня с сахарной улыбкой.
– Э-э-э-э… – мне хотелось ущипнуть себя.
– Надеюсь, ты хорошо отдохнула, – преподаватель вставил ключ в дверь аудитории, – а раз так, то пора снова к знаниям!
Иннокентий Петрович, как всегда, говорил сухо и скучно – он никогда ничего не рассказывал, а просто читал какие-то заранее подготовленные тексты про Ленина, вдохновленного Марксом и Энгельсом, и его стремление построить новое счастливое общество равных. Монотонный голос был словно белый шум, и мои мысли перескакивали с одного на другое – я вспоминала Тему, маму, папу и Москву, думала о бабушке и о наших вчерашних посиделках. Сколько я, оказывается, о ней не знаю! И так странно – вся ее жизнь в той шкатулке на подоконнике. Куколка эта деревянная – кто бы мог подумать, что у нее такая история.
На последней паре мы с Веркой стояли в анатомичке над трупом пожилого мужчины без кожи и без головы, я пинцетом распахнула грудную клетку, которая открывалась, будто обложка книги, под которой находились внутренние органы.
– Знаешь, вообще непонятно, что происходит, – я трогала руками в перчатках чье-то заформалиненное сердце. – С утра Игорь как-то странно себя вел, потом Галенчик со мной будто повидлом обмазанный, хорошо хоть я еще Витька не встретила, если и он со мной уси-пуси разводить начнет, я тогда точно поверю в параллельную реальность.
– Да ты что, мать! – подруга отвернулась, видя, как я достаю орган. – Он же перевелся в Витебский мед!
– В смысле? – я оторопела. – Это как?
– Да вот так! – Верка старалась не смотреть на мои руки. – Ты что, не знаешь? Все знают уже давно.
– Так сегодня первый день после каникул!
– Это у тебя, но есть и нормальные люди, как я – которые не ездят по столицам, а сдают хвосты, – она снова посмотрела на мои руки. – Да положи ты уже его!
Я положила сердце на стол.
– Ксюх, – тон ее голоса изменился, – может быть, это… у тебя кто-то есть, – она подняла палец вверх, – ну… там?
– Там это где? – не поняла я.
– Наверху… – Верка отвела глаза, – может, за тебя кто-нибудь словечко замолвил? Чудес ведь не бывает, подруга. Отец твой? Может, он работает, гм… в органах? Или какой-нибудь секретный разведчик? – она сказала тихим-тихим шепотом.
– Да брось, – эта мысль показалась мне совершенно нелепой, – он простой инженер. Умный, классный, но просто инженер, и все.
– Ну, как знаешь, – она пожала плечами и с отвращением уставилась на сердце, лежащее на столе.
Когда я ехала домой, стоя на той же задней площадке, что и утром, я вспомнила Веркины слова, и в душу закрались сомнения – а если и правда мой отец… Кто? Ну кто? Я не знаю – правда разведчик? Мне и подумать об этом было страшно. Но… факты… Витек перевелся из института, Галенчик этот плешивый со своей историей КПСС и медовой улыбкой. И Игорь…
– Ба, – я стояла в ее комнате и смотрела на большой тяжелый будильник, – как ты можешь спать? Он же так громко тикает!
Здесь на подоконнике сиренево цвели фиалки, крышка швейной машинки была покрыта белой накидкой, вязанной крючком, а на маленьком столике возле кровати стоял оглушительно тикающий старый будильник с облупившейся синей краской по бокам.
– А, – улыбнулась она, – я уже привыкла и мне не мешает.
Я села в кресло напротив и подвинула старый пуфик:
– Слушай, у меня в институте какие-то странности, – я покачала головой, – представляешь, тот Витек Коломиец перевелся в Витебск и все вежливые такие со мной. В общем… – я мялась, не зная, как спросить, поэтому спросила напрямую: – Слушай, а отец, он… точно инженер, ты не знаешь?
Бабушка посмотрела на меня пристально:
– Конечно, инженер, а кто еще?
Я смутилась – глупый получался разговор:
– Ну, не знаю, может, он в органах работает, потому что… странно это все.
– Гм… не думаю, во всяком случае, я точно не знаю об этом ни-че-го, – бабушка поднялась с дивана, – да и знаешь, иногда бывают просто совпадения. И еще всякому терпению рано или поздно приходит конец. Вот и Коломиец ваш, похоже, исчерпал терпение декана. Или ректора. Безнаказанность не бывает бесконечной. Кем бы там его отец ни работал!
– Наверное, – казалось, что бабуля права, – ладно, бог с ним, с Витьком, – я стояла, не зная, усесться мне в кресло или мы пойдем на кухню, – расскажи мне лучше, что было дальше.
– Дальше?
– Ну, с Анджеем, – я впервые назвала того солдата по имени.
– Тогда пошли чай пить, – она уже стояла в дверях.
Дед Мирон вернулся через три дня, как и обещал, и я ему все начистоту и рассказала.
«Молодец, Нютка, – похвалил он меня, – гнилой Тишка человек, скользкий, да и дурак. Если еще лезть будет – стреляй без сожаления».
Но Тихон больше у нас не объявлялся.
Вернулась я домой, а дня через три, в утреннюю дойку (темно еще было), дед Мирон заглянул в хлев. Теперь по утрам корову доила я, мама – днем, а ввечеру Варька под моим присмотром.
«Собирайся, Анюшка, опять меня подменишь дня на три, а то и четыре, – он посмотрел на меня ласково, – смотри-ка, что я Яське принес, – и достал из-за пазухи маленького зайчонка, – потерялся, бедолага, или мамка его бросила, а я сестричке твоей обещал».
Я смотрела на него и удивлялась – он ведь этих зверьков на охоте стрелял, потом свежевал, мы ими кормились. А тут – зайчонка пожалел. И как в нем это могло сочетаться? Впрочем, он никогда не убивал из жестокости, а только для еды.
Бурашку я додоила, и дед, зайдя в хату, сказал маме, что теперь партизанам часто будет нужна его помощь, он ведь и егерь был, и лекарь, и отлучаться он будет почитай каждую неделю, а значит, я буду его подменять.
Мама покряхтела, поохала, да делать было нечего – отказаться нельзя было.
Собралась я быстро, да заодно прихватила старый Люськин учебник по русскому языку – вспомнила, что Анджей просил его научить.
Вышли мы вроде затемно – зима, утро раннее, но снег белый тускло поблескивает, будто свет от него, да на небе тучи серыми животами переливаются – кажется не так и темно.
Лес шумит, шуршит ночной своей жизнью. Прошагал мимо нас отощавший лось, повздыхал, пожаловался на голодную долю, подергал рогатой башкой и дальше потрусил восвояси.
«Ты, Нютка, шоб без ружья никуда не отправлялась! Даж у себе на дворе, даж в хлев – ружье с собой, слышь?»
«А че так-то?» – мне странно было видеть деда таким напужавшимся.
«Тако помнишь, Сашко с Митяем и Тишкой приходили?» – поглядел он с прищуром.
«А то! Тогда ж дурак этот клинья ко мне и подбивал!» – я вспомнила, как Тихон угрем переливался.
«Так вот, – дед чуть дернул шеей, как делал это всегда при неприятном разговоре, – на дальнем хуторе, ну, ты знаешь, где Петровичи живут. Так вот двух дочек их, обе в соку, кто-то снасильничал, да и придушил их же космами».
«Да иди ты!» – я ошалело посмотрела на деда. Такого в наших краях отродясь не водилось, тут люди двери не запирали. Да и засовов-то не было ни у кого. Фашисты, верное дело, больше некому.
«Во как! – наставительно сказал он. – В том году до войны у Черявиков вон дочка в болоте вроде как утопла, помнишь?»
«Надюха, – подтвердила я, – мы в школу с ней вместе ходили. Тож бывает», – я задумалась, такое и правда случалось, болота топкие, даже опытный человек может ненароком пропасть.
«Ну да, – откликнулся он, – ну да. То фашистяки, видать, лютуют, но ты все одно поглядывай по сторонам. И девчонок малых никуда не пущай. Дома нехай сидят, целей будут».
«Ладно, – кивнула я и заговорила о другом, спрашивая почти шепотом: – Дед, как думаешь, я Люську забуду?»
«Хм… – он удивился, – енто с чего?»
Мы оба шли в снегоступах – так что шагали довольно быстро.
«Да знаешь, – я задумалась, – как-то и без нее мы стали управляться, корову вон Варька доит, да и неплохо, и в школу вместо Люськи ходит, простоквашу так же квасит, даже лучше, если по правде. Будто б и не было сестрицы никогда».
«Гм… да-а-а-а… – он глянул на меня раз, другой, – что ж, Нютка, жизнь, она, знаешь, как речка – течет себе и течет – кто об камушек споткнулся, кто на дно лег – она себе знай бежит дальше. Ни теплее, ни холоднее, так и времечко – тикает вперед. Жить-то надо, дела делать. Жизнь – она для живых.
А мертвые – что, они всегда с нами. Куда им от нас деваться-то? А нам от них? Я вот и отца, и матушку Ясмину, и жену свою Евдокию-покойницу как есть помню. Да что там мать с отцом, я и бабок с дедками тож помню, и брата своего, который от чахотки молодым парнишкой помер… – всех. Они – и есть мое прошлое время. Потому как оно у меня с ними было. Худое, доброе – всякое, а было. Нет, куда веткам расти, коли корней нет?».
«Как?» – переспросила я.
«Ну вот, – он указал рукой на деревце, – чтобы веточкам к солнышку пробраться, корни надо отрастить – есть-пить, жить корнями. Не в них жизнь, а через них идет. Так и мы живем через смерть родни своей, через память. Так только и можно любить – когда памятно и больно».
«А не бывает, чтоб не больно?» – мне и нравилось, и не нравилось, что он говорил, – не хотелось боли.
«Не, Нют, не бывает. Коли не больно, то и не любо. И хотел бы сказать, что бывает, да совру – недорого возьму, а ты и поверишь. Кого бы ты ни повстречала, кого б ни полюбила, а все одно – не бывать вам навек вместе!»
«Ну ладно, дед, – я ткнула его в бок, – это отчего ж, неужто от меня непременно мужик сбежит?»
«Да отчего ж сбежит? Может, просто помрет раньше, – дед тяжко вздохнул, – или ты, или он, а как ни крути, кто-то один останется».
Я задумалась – а ведь и правда. Вот они с баб Дуней друг друга любили, не пересказать – уж правда душа в душу, я маленькая тогда была. А все одно – заболела она тяжко, за месяц ссохлась вполовину, да и померла.
Уж как он тогда убивался, мама думала, что не сдюжит дед, ан ничего – со временем отошел, правда, больше не женился, были бабы, которые хотели его в мужья, – такого кто б не хотел, непьющий да работящий. Сладил дом в лесу, стал лесничим. И ниче – выправилась его жизнь, затянулась рана, запеклась, да сухой коркой и отвалилась. Живет теперь бобылем среди зверья, но вроде не тужит.
«Да ну ее, любовь эту, – я махнула рукой, – тебя послушать – так одни только слезы».
«И радость, Нютка, радость такая – что и не описать, – голос его изменился, стал ниже, теплее, – иногда, бывало, гляжу, как Дуняша моя улыбается, и так полно и вольно делается, будто небеса к тебе в сердце постучались».
Я поглядела на него с завистью, до того у него лицо вдохновенное стало:
«Ох, дед, и я так полюбить хочу!»
«Упаси тебя бог! – чуть отшатнулся он, остановился, огляделся. – Вот мы и дома».
«А я и не заметила», – мы и правда подошли к его двору.
В ту дедову отлучку я почувствовала, что мне стало с Анджеем как-то неловко. Когда дед наскоро собрался и ушел, я достала Люськин учебник и стала его перелистывать, сестрицу вспоминать, то одно, то другое – перебирала наше с ней прошлое, которое тоже – было вот как эти страницы.
Анджей тихо спустился из-под своего потолка, я даже вздрогнула – так тихо он подошел.
«Ты всегда меня боишься», – как бы извиняясь сказал он.
«А ты всегда ходишь неслышно, – я показала учебник, – это я принесла, чтобы русский учить. Для тебя».
Он поглядел на меня чернющими глазами, присел рядом, молчит.
Я ощетинилась:
«Ну?!»
«Давай учить».
Бумаги не было, перьев тоже. Мы тогда в школе чаще углем писали, а кто побогаче – так пером.
«Как же учить-то тебя?»
Я встала – подошла к печке, вытряхнула угольки остывшие:
«На, бери, будем на печке беленой писать, потом ототрем».
И стали мы с ним буковки выводить.
Он пишет и на меня посматривает, пишет и посматривает. И вижу, что улыбается и старается не улыбаться. И самой так смешно от этого, и тоже смех наружу просится.
Я не выдержала – прыснула, да и он подхватил, стоим хохочем оба ни с чего.
Я говорю по-русски:
«Ты чего смеешься?»
Он понял, кивнул:
«А ты?»
И снова смеемся – два дурака.
Он меня тогда научил в одну игру играть: наливаешь таз с водой, нужны две лодочки. Тогда он вырезал сам из древесной коры, а можно все что угодно – хоть крышечки от молочных бутылок, хотя нет, не пойдет – слишком легкие, ну в общем, что-то, что на воде держится – будто лодка. Лодочки ставятся по противоположным краям – и вы начинаете дуть на них одновременно. Да так, чтобы твоя лодочка к другому краю пристала, а чужую лодку от своего края наоборот – отдувать, чтобы к своему краю не дать пристать. Ничего сложного.
Это уж когда мы печку от учебы нашей отмыли, потом поели и стали в эти лодочки играть, из коры резанные.
Отдуваем оба – он поддается, сразу видно, а мне и не хочется ему говорить.
Дуем, смеемся…
Тогда такое странное чувство было – весело просто так. Такого раньше я и припомнить не могла. Не то чтобы мы грустные, заунывные ходили, а все одно – не до праздного веселья. Корову подоил – хорошо, курицу ощипал – тоже хорошо, платье новое – так совсем хорошо, но это все радость от работы или обновки, а вот чтобы просто так – да как-то и неловко. И не про что. А тут… лодочки из коры отдувать да смеяться.
Так мы и прожили с ним эти дни – я его русскому учила, а он меня – веселиться да ножичком из дерева вырезать. Не заметили, как дед Мирон возвернулся, казалось, не три дня прошло, а дай бог – один.
Пришел он поутру, смурной, уставший, на нас с Анджеем зыркнул, промолчал. А мне так совестно сделалось, будто что худое между нами приключилось, я деда накормила, а потом быстро-быстро домой и ушла.
А дома мама мне чуть не с порога:
«Что с тобой, Нютка?»
Я удивилась:
«А что?»
«Да глаза будто светятся, – она покачала головой, – може, что случилось? Так ты скажи».
Я червонцем-то и залилась по самые глаза, отнекиваюсь:
«Мам, да ничего такого, просто, видать, по морозцу разобрало».
Говорю, а внутри сердце трепыхается, что рыбешка в ладони, сама думаю: «Как так – светятся? С чего бы?»
Суровости на себя напустила да пошла заниматься домашними делами.
Потом, ввечеру уж, сижу бью сливки в масло, поглядываю, как Ясенька с тряпичкой, будто кукляшкой, играет, нарисовала ей углем личико и качает, как младенчика. Вспомнилась мне деревянная лялька, которая где-то на дедовом чердаке обретается. Он так ее и оставил там – думал, что не нравится мне. А в голове все одно: «Анджей, Анджей, Анджей, Анджей…»
Дни шли своим чередом, там и новый 1942 год справили, пожелали, чтоб война скорей закончилась, тогда все только одного хотели. Дед у нас на праздник был, а Анджей у него на чердаке один куковал. И мне жалко было. Я все маялась – делать ли ему подарок какой или нет? Все одно – скоро увидимся.
Тогда совсем рядом бои шли. Страшно было. Бывало, ночью крутишься в постели, и слышно, как пушки где-то близко так – бу-у-у, бу-у-у… Какой уж тут сон. Порой кажется, что вот-вот бомба в дом прилетит – и все, тут и конец нам всем наступит.
С Анджеем мы увиделись в первую неделю января, дед тогда снова отлучился.
Когда уходил, наказывал:
«Ты мне, это, Нютка, гляди! Чтоб добре все было!»
«Так а чего ж не добре?» – я его не поняла.
«А того! – он тогда ус пожевал, потоптался. – Я в этот раз дней на пять, а то и с неделю. Если что – не поминай лихом, Анюшка!»
«Дед, – я перепугалась, – ты чего? Все ж хорошо будет, да? Ты вернешься?»
«Так а то! – он улыбнулся в усы. – Куда ж я денусь! – сгреб теплыми ладонями, прижал к себе. – Война, Нютка, война-паскудница. Куды деваться!»
Поцеловал в макушку, махнул, и быстро-быстро потопал в лес.
Тревожно мне стало, нехорошо на душе.
Вечером с Анджеем сидели, кормила его тушеной репой с битой птицей, рассказывала про деда.
Он уже по-русски лучше понимал. Да и говорил помаленьку. Не зря ж я ему учебник оставила. Он от скуки-то его уже почти весь и прочел.
Вот и сидит он, слушает внимательно, понимать старается. А я тараторю, говорю, что боюсь за дед Мирона и что немцы эти проклятущие где-то рядом-рядом с домом, по ночам пушками бухают, а в доме мамка и девчонки.
Он подсел ко мне поближе, смотрит – глаза, будто темные вишни:
«Все станет хорошо, Анья, все станет очень хорошо, не нужно грустить».
Старается – выговаривает.
Положил мне руку на плечо. Я голову опустила, чувствую, как меня жар пробирает – поднимается по спине, скользит горячим ветром по лопаткам, разбегается тонкими веточками по плечам, к лицу.
Он подсаживается еще ближе, еще чуток… и как-то само случилось – обнимает меня, гладит по волосам:
«Все буде добре, добре… Анья».
Я тут и заревела – слезы сами текут, не могу остановиться.
Он все гладит, гладит, а я сижу, в его плечо уткнувшись. И так мне хорошо и тепло вдруг стало. Я уж и успокоилась, а что делать дальше – не знаю. Нельзя ж век так лбом в него уткнувшись сидеть.
Отстранилась. Анджей смотрит в мои глаза заплаканные: «Може?»
Я кивнула. Он стал гладить по щекам, слезы вытирать. А потом еще раз спросил: «Може?..»
Бабушка замолчала. А мне стало неловко, потому что я поняла, что она рассказывает про то, как ее впервые кто-то поцеловал.
Тишина стала большой и круглой, будто тот далекий-далекий вечер пришел и поселился в нашем доме. За окном посверкивал фонарями февраль, раскатываясь по городским улицам привычными шорохами.
Я вдруг увидела ту девушку, которой бабуля когда-то была. Красивая, с русой косой, каре-зелеными глазами и россыпью мелких веснушек. Худая, невысокая, но сильная, привыкшая к постоянной работе.
Я почувствовала, как ей было стеснительно и горячо. И как стыдно потом встречаться глазами со своим дедом.
Чай давно остыл – мы сидели не шевелясь.
Наконец, бабушка вздохнула:
– Дед Мирон вернулся на шестой день. Я старалась на него не глядеть – до того мне совестно было. Не знаю, тогда ли он все понял или уж потом. Он только хмуро поглядел на меня, на Анджея, головой покачал, да сказал, что через пару дней снова ему отлучиться придется.
– А что было потом? – я мельком глянула на часы – было уже поздно, но мне хотелось продолжения.
Бабушка тоже перевела взгляд на ходики:
– Завтра уже, Ксюш, остальное – завтра.