Год за годом, так мы другими детьми не обзавелись, да и смирились с этим, Люся наша выросла, в институте отучилась, и они уж с твоим отцом женихались, я перешла работать в «Беларусьфильм» в отдел хроники, был снова май, и мы готовились праздновать пятнадцатый год Победы.
Каждый год мы два раза обязательно ездили к моим – на Новый год и в мае. Мама так и жила там, с Дашкой, ее двумя сыновьями и, приросшим к ним рыжим Семёном, который работал поселковым учителем.
В тот год мама мне дала телеграмму, мол, приезжайте обязательно, дед Мирон совсем плохой, не ровен час – помрет.
Мы когда до этого были зимой, он уже болел, кашлял сильно, но, как и все мужики, по врачам не ходил, все говорил, что ерунда, само пройдет. Ан не прошло.
Все равно мы собирались ехать, заодно хотели Люсиного Алексея с родней знакомить. Вот и поехали.
А когда приехали… я его не узнала, поверить не могла, что этот седой исхудавший старик и есть мой дед Мирон. Щеки посерели, впали, глаза стали огромными, губы ссохлись и стали синеватого оттенка.
«Господи… де-е-ед», – выдохнула я, обнимая его.
А обняв, ужаснулась – таким он был хрупким и тщедушным – будто от него осталась половина.
«Ниче-ниче, – он пошевелил кустистыми бровями, – проходите».
Теперь он всегда жил в доме у мамы. И они с Дашкой о нем заботились.
Это было странное празднование, неловкое. Все делали вид, будто все хорошо, но у меня было ощущение, что мы на похоронах. На похоронах того, кто еще с нами – вот, сидит, рукой можно дотянуться. И все равно – будто поминки, хотя старались смеяться и деда подбадривать. Он немного разрумянился и даже выпил полрюмки смородиновой настойки. Правда, тут же до хрипоты закашлялся.
Ближе к вечеру, когда старший Дашкин сынок принес баян, на котором играл, и все приготовились есть пирог и петь песни, дед Мирон вышел в сени и поманил меня пальцем:
«Пойдем-ка, Анюшка, на двор, разговор к тебе есть».
Я встала, подошла к нему, оглянулась на Васю.
«Нет-нет, Василий твой пусть празднует», – улыбнулся дед и взял меня за локоть.
Мы вышли с ним в мирный теплый май. Лес перешептывался вокруг, перебирая ветер пушистыми еловыми ветками и травами. Позднее закатное солнце просеивало легкие скользящие лучи сквозь штопанное облаками небо. Они мелкой россыпью разбегались по земле, меняя узоры.
Я помогла дед Мирону сесть на край поленницы. Он похлопал рукой рядом, и ты, мол, садись.
Молчим. Слышно, как глухо долбит старое дерево дятел.
Дед взял меня за руку и чуть повернулся ко мне:
«Прости меня, Анюшка, прости дурака старого. Мне уж помирать скоро. А грех на душе тяжкий висит, не пущает…»
«Дед, дед, ты что… – я даже испугалась, в уме ли он? – Что ты такое говоришь? Не за что мне тебя прощать».
«Ой есть за что, ой есть… – стал он мне руку поглаживать, – помнишь мальчонку того польского, что у нас в войну хоронился?»
Я медленно убрала свою руку из дедовых пальцев. Сердце вдруг закипело, занялось биться горячей кровью:
«Помню».
«Так это… – дед сухо сглотнул, на его глаза навернулись слезы, – живой он. Был живой».
Жар вдруг застлал мне глаза – моргаю, чувствую – больно, глаза сухие, и внутри воздух горячим песком скрежещет.
«Ч-ч-то?!» – я моргаю и не понимаю, что он такое говорит-то.
«Прости меня, – снова залепетал дед, – не могу… Сними грех с души моей поганой. Не могу к Богу отойти без прощения твоего».
Я сижу остолбеневшим истуканом, не могу вымолвить ни слова.
«Погоди, дед Мирон, что ты… не понимаю, ты про Анджея, что ли…»
Жив?!
Анджей жив?! Как? Как это может быть, ведь дед… он же мне тогда…
«Ты же мне тогда…»
«Соврал я. Как есть соврал. Как увидел, что ты несешь от него, так за ребеночка твоего и испугался».
Погоди… я смотрю на него и вижу того, другого деда, почти на двадцать лет моложе, когда вернулся он от дружка своего Исайи с польской заставы и сказал, что Анджея фрицы застрелили.
Как?
Он же в глаза мне глядел, вот как сейчас… знал, что беременная я. И сам же, сам ведь жену свою схоронил и знал, каково это!
«ЗА РЕ-БЕ-НОЧ-КА?!» – не своим голосом спросила я.
Смотрю в стариковские мутноватые глаза без слез и жалости. Пристально, не мигая.
«Прости! – взмолился дед, падая на колени. – Виноват я перед тобой, крепко виноват, Анюшка!»
Мне вдруг вспомнились все ночи без сна, как я выла в подушку, затыкая рот простыней, как кусала губы в кровь, скучая по нему, как вспоминала наше последнее объятие там, возле стога сена.
«Рассказывай! – жестко сказала я. – Да не протирай коленки-то, ни к чему это!»
«А что рассказывать? – дед тяжко вздохнул, снова садясь на край дровяника. – Тако Исайя и переправил по́ляка того через границу. А что уж было дальше – я и не знаю.
Пока мы с ним к Исайе шли, сказал я ему, чтоб про тебя он забыл да больше не вспоминал, не то, не ровен час, убить тебя могут, коли прознают, что ты с немецким солдатом, хоть он и трижды угнанный по́ляк, спуталась. И ежели он тебе добра желает, то неча тут ему показываться. “Уматывай за окиян, как и хотел, и боле не вертайся” – так я ему тогда наказал. А он что – он молча кивнул, да мы дальше и пошли. А уж на самой заставе, когда прощались, я снова напомнил, что из-за него убить тебя могут. И пригрозил, что коли он не послушает да припрется, тако и сам я его подстрелю, а тебя забрать ни в какую Америку и не дам. Ну что, он помолчал, башкой кудрявой потряс и пошел себе по холодку. Исайя его за границу-то и перевел. А дальше я и не знаю, что было».
Густой вечерний воздух жарко крутился вокруг меня, свиваясь в кокон. Я не знала, верить ему или нет.
«Это правда, дед?!»
«Правда, – повернулся он ко мне заплаканными глазами, – прости меня, Нютка, Христом Богом молю, прости, как так вышло тогда – и не знаю я. А уж потом все закрутилось, да война еще, да Василий твой. Только щас вот, чую, что дней мне немного Боженька оставил, а совесть, что та плеть – лупит и лупит, да руки мне выкручивает. Вины моей столько, что на двоих хватит, а не признаться – не могу, прости меня, родная, дай помереть спокойно старику».
Я приложила руку к груди – сердце… сердце мое. Казалось, что оно сейчас проломит ребра и вывалится наружу горячей красной тряпкой.
«Ты не хотел, чтобы я уехала, да, дед Мирон? Боялся, что я и в самом деле уплыву с Анджеем за тридевять земель?»
Он потряс седой головой:
«Да».
«А я бы и уплыла», – сейчас я поняла это совершенно четко.
«Знаю», – отозвался он.
«И была бы счастлива!» – зло сказала я.
«Прости», – одними губами повторил он.
«Гос-по-ди… – я потерла виски, – что мне делать-то теперь?»
Солнце добежало до горизонта и ушло дальше, раздавать день другим. Сумеречные облака ссутулились над нами, наполняясь душной грозой, становясь серыми вязкими тучами.
Мы молча сидели под тяжелым небом, тишина индевела между нами, делая чужими.
«Анюшка…» – синеватыми губами прошептал дед.
Первые крупные капли упали на дворовую пыль и нам на плечи. Чуть скрипнула, отворяясь, дверь дома, и из нее высунулась Васина голова:
«Ань, у вас э-э-э… все хорошо? Дождь начинается, шли бы вы в дом».
Он оглядел нас с дедом.
«Сейчас, – быстро сказала я, – сейчас идем».
«А, ну ладно», – голова исчезла.
Я встала на слабые ноги. Жар отступал, уступая место вязкой лености. Черная усталость тяжелым мешком улеглась в груди.
Я сделала пару шагов по направлению к дому, обернулась.
«Нютка…» – одними губами прошелестел дед.
Седой, ссутуленный, с расколотой напополам душой, в которой вины было до краев и за край. Он ведь и правда скоро помрет. Может, полгода… али и того меньше.
Не было у меня прощения к нему. Но жалость… убогая жалость к старому слабому человеку, вымаливающему себе милость, будто милостыню.
«Пойдем в дом, дед Мирон, – ласково сказала я, пряча глаза от неловкости, – пойдем-пойдем, чего доброго, ливень сейчас хлынет. Не держу я на тебя зла, совсем не держу. Дальнее это все. Муж у меня есть – добрый, хороший. И дочка. И живу я ладно. А что было – быльем поросло. Вот тебе мое прощение. Нет у меня зла к тебе».
Он поднялся на ноги, стоит, смотрит на меня, как на Спасителя:
«Светлое сердце твое, Анюшка, светлое…»
«Ладно, будет тебе», – я обняла его. Мне стало стыдно – ну что понапрасну мучить старика.
С небес закапало сильнее, ветер рванул ветки и наверху заурчал первый гром. Дверь снова приотворилась, появилась Люся:
«Мам, ну вы там где?»
Я зажмурилась, выдохнула… Господи, как же она на Анджея-то похожа! Те же темные кудри, та же родинка возле уха, только кожа не такая бледная, как у него, а смуглее…
«Идем, – я улыбнулась дочке и взяла деда под руку, легко похлопывая, – идем».
Домой мы ехали молча. Мы уж к тому времени машиной обзавелись, «Москвичом». Вася поглядывал на меня, спрашивая, все ли хорошо. А что я могла ему ответить? Просто говорила, что устала, что дома через пару дней все наладится.
А как домой приехали, мне казалось, я только-только перевела дух, пришла в себя… От мамы снова пришла телеграмма – через неделю после Дня Победы дед Мирон помер. Тихо, во сне. И мы покатили обратно – на похороны и поминки тем же составом – я с Васей, Люсей и Алексеем.
Через полгода, почти под Новый год, родители твои поженились. И все бы хорошо, жить бы да радоваться… но тогда и разладилось у нас с Василием всерьез.
Помню, было тогда Восьмое марта, пришел Вася домой с огромным букетом роз розовых, мы вот тут и жили – Люся к мужу и его родителям перебралась.
Я букет увидала, обрадовалась, Васе на шею бросилась:
«Такой букетище! Откуда?»
Смотрю, а он крепко поддатый, что было у нас редкостью.
Он на кухне дверь закрыл, меня за стол усадил, сам сел напротив, вина сладкого достал, налил в два фужера, один протянул мне:
«Пей!»
Я гляжу – что-то не так. Не то и не так…
«Вась…»
«Пей, Аня!»
Я сделала пару глотков.
«Нет уж, давай до дна!»
«Да не хочу я! – я отодвинула фужер. – Что стряслось-то?»
«Вот ты мне и скажи!»
Он и не ругается, не кричит вроде, а гляжу внимательно – на дне зрачков его злость котлами чертовыми закипает-булькает.
«Пей!» – он снова фужер ко мне двигает.
Я молча выхлестала все до дна, втянула носом воздух.
Он к своему и не притронулся.
«У тебя есть кто?» – глядит прямо в хмелеющие мои глаза.
Я аж со смеху прыснула:
«Да что ты? Откуда ж дурь-то такая тебе в голову лезет? С чего ты взял?»
Он и бровью не повел – ему не весело вовсе:
«А с того, что уж больше полгода как ты не жена мне. Не дотронуться до тебя, то то не то, то это не это… Я ж не насильник, Ань! Не юли, – он посмотрел на дверь, – не выйдем отсюда оба, пока я правду не узнаю. Не могу больше, извелся в догадках. Говори прямиком – есть у тебя мужик?»
Тут я поняла, что надо правду рассказывать – всю как есть, половинкой не обойдешься. Не заслуживает он жизни такой.
«Что сникла? – Вася повысил голос. – Есть?»
«Был… – выдохнула я, глядя ему в глаза, – давно, до тебя еще».
Мы тогда проговорили с ним на кухне целую ночь, пока я ему все не рассказала про Анджея. И про то, что дед Мирон перед смертью поведал мне, что тот жив.
Рассвет встретили совсем другими. Я знала, что дальше все изменится.
«Ты его искала? Нашла?» – спросил он чуть подхриповатым севшим голосом.
«Искала, но не его, а о нем. Нашла».
Он поднял на меня заинтересованные глаза:
«Это как?»
Алкоголь выветрился, лицо его немного осунулось от нервов, усталости и бессонной ночи.
«Мне удалось узнать, что Анджей все-таки уплыл в далекую Америку, жил в Чикаго, преподавал в университете. Потом, кажется, вернулся в Польшу, но это не точно».
«Ты…»
«Я не буду ему писать, – выдохнула я, – жив, и ладно».
Вася встал, походил туда-сюда по кухне, обернулся, посмотрел на меня:
«Ты… его еще любишь?»
«Нет», – мгновенно выпалила я.
Потом посмотрела в рождающийся рассвет… Ночь безвозвратно переваливалась в небытие.
Нет, я больше не могу… не могу и не хочу врать ни ему, ни себе.
Где-то под ключицами распускался тугой клубок из натянутых струн, я не заметила, как горячие слезы закапали у меня из глаз.
Я посмотрела на своего дорогого мужа и сказала ему правду:
«Да. Я еще люблю его».
Через неделю мы разъехались, а еще через полгода, когда у Люси родилась дочка, то есть ты – окончательно развелись. Но, как видишь, остались добрыми приятелями.
Я очень хотела, чтобы Вася обрел свое настоящее счастье, чтобы ему в жизни повезло. Он его точно заслуживал. И была очень рада, когда он женился, хотя мы и стали общаться чуть реже.
Так бы, может, все и шло, пока…
– Вот смотри, – бабушка перевернула белый конверт адресом вверх и протянула мне.
В графе «отправитель» стоял незнакомый адрес, написанный не по-русски. Польша, Варшава. Анджей Ковальски.
– Ба… – я посмотрела на нее, открыв рот, – это… то, что я думаю? Это письмо от него?
– Угу, – она кивнула, – второе. Первое я получила полгода назад. Он писал, что жена его умерла и он вернулся в Польшу вместе с младшим сыном, которому сейчас почти тридцать лет. И что помнит меня и очень хочет увидеться.
Мы сидели в ее комнате. Чай давно остыл. За окном было темно, и я не знала, сколько времени – ночь черным звездным пледом укрывала город, отодвигая от нас чужие дома, улицы и жизни. Мне казалось, что, кроме этой небольшой комнаты с высокой кроватью, креслами и вязанными крючком кружевами на столах, больше ничего нет в мире. И что там, в густой темноте, оживают воспоминания – бабушкино и дед Васино прожитое время. Ведь оно же где-то есть, не может не быть.
– Бабуль… а ты?
– Открой, – она кивнула на конверт.
Я достала и развернула белые листки – в них было официальное приглашение на бабушкино и… на мое имя! От Анджея Ковальски. Для визита в Польшу.
– Погоди… – я снова пересматривала листки, – а…
– Поэтому мне и нужно твое решение, – бабушка повертела в руках пустую кружку, – я ему написала, что готова увидеться, но хочу приехать не одна, а с внучкой. Если ты, конечно, согласна и хочешь. Можем подгадать под твои каникулы.
– Ого! – я не знала, что ответить.
Это было так неожиданно! Почему бабушка не хотела ехать к нему одна? Кажется, она просто волновалась. И со мной ей было спокойнее.
– Так что? – она постукивала краем конверта по столу.
– Согласна и хочу! – скороговоркой сказала я.
– Я рада! – она широко улыбнулась. – Спасибо, Ксюшка.
– Обалдеть! – я улыбалась вместе с ней. – Неужели мы и правда к нему поедем?
– Да, – просто сказала бабушка.