– Победа нас застала в Варшаве, – бабушка отхлебнула чай, – на самом деле бои еще шли. Вяло, конечно, но это не то, что девятого мая резко все прекратилось. Но уже все-все мы знали, что победили. Душа плясала.
Я тоже взяла чашку – мы принесли в комнату и чаек, и печенье, на круглый столик снова постелили вязанную крючком салфетку, поставили сахарницу и две кружки с блюдцами. Бабушка села в кресле, а я умостилась на стул, поджав по-турецки ноги и поставив локти на стол.
– Еще в госпитале наши пути с Василием разошлись – точнее как: он остался долечиваться, я выписалась раньше – и снова на фронт.
Тогда мы еще ни о чем таком не разговаривали и ничего друг другу не обещали. Просто когда я уже собралась – зашла к нему, а он лежит на койке бледный, заросший, в потолок глядит. Мне было неловко, и я не знала, что ему и как сказать, и от стеснения говорила слишком буднично:
«Ротный, – я не знала, как к нему обратиться, – я это… выписываюсь сегодня – и дальше воевать. Мне напарника нового прислали, кажись, уж дожидается. Ты это… поправляйся, что ли».
Санчасть у нас была наскоро скроенная, несколько больших палаток, друг с другом соединенных, с передвижной печкой посередке, пол – земля, плотно опилками усеянная, кровати одна к одной – людей много, и лежат на них солдатики, офицеры – все вместе. Смерть да боль различий не почитают, тут все равны – а главнокомандующий не генерал, а врач! Медсестрички все уставшие, замотанные, белыми пятнами носятся-мельтешат. Через койку, тихо подсвистывая, монотонно стонет темноволосый парень, раненный в живот. А рядом, несмотря на шум-гам и стоны, оглушительно храпит щуплый узбек.
В углу за шторкой идет операция, там тихо, только слышно полязгивание инструментов, и маленькая лампа над квадратом из шторок коротко дергается из стороны в сторону и мерцает.
Пахнет спиртом, йодом, гниющим человечьим мясом и черствым страхом. Умирать никому неохота.
Василий мельком огляделся вокруг и скосился на меня:
«Спасибо тебе, Анна Бондарь! Ты… осторожно, в общем, воюй, в пекло не лезь».
Я усмехнулась:
«Ты говоришь, как мой дед когда-то».
Он вяло улыбнулся:
«С такой спиной, так уж верно, как дед, и буду».
Я слышала от врачей, что он может калекой навсегда остаться, но ни ему говорить этого не хотела, ни сама в это верить.
«Ну ты это брось, уныние наводить, ты ж сам мне говорил, что боец Красной армии должен верить только в победу! И сам эту победу приближать! А если ты унывать станешь, то ближе она не станет, верно?»
«Верно-верно, – он улыбнулся уже более открыто, – ты все правильно запомнила, боец Бондарь! Слушай… – он замялся, тушуясь, – ты это… пиши мне, ладно?»
«Писать?» – я тоже растерялась.
«Ну… если не сложно. Сюда, в госпиталь. Вот, – он протянул мне клочок бумаги с адресом, – я и раньше хотел тебя попросить, да все… сам встать не могу пока, а ты не приходила. Думал, ты уж уехала».
«Я… нет, – в голове неожиданно мелькнул образ Анджея, но уже какой-то размытый, туманный. Мелькнул и сгинул в белесое небытие.
«Так это… как я могла уехать не повидавшись? Ты ж меня как-никак спас!»
«Ты меня тоже, – быстро отозвался он, – так что… коли напишешь, буду рад очень. А коли удастся мне не безногим из госпиталя выписаться – найду тебя, там и поговорим, что к чему».
Вокруг нас стало тише – стонущий парень неожиданно умолк.
«Слушай, че-т… – заметил Василий, – толкни-ка там того солдата – живой он?»
Я встала, обошла дрыхнущего узбека и подошла к соседней койке.
Парнишка лежал на боку, скрутившись узлом, прижимая руки к раненому животу. Глаза его были закрыты. На вид – так мальчишка совсем, лет семнадцать. Бледный, будто бумажный лист, резкие скулы, впалые щеки. На лице не боль, а… почти улыбка.
Умер.
Мне даже присаживаться рядом не нужно было, я по этой улыбке поняла – умер. Он оттого и заулыбался, что перед самой смертью почувствовал, как боль закончилась.
Господи…
Я все-таки присела на его кровать, приложила пальцы к шее – нащупать пульс. Кожа была еще теплой. Но пульса никакого не было.
Я вскочила, пошарила глазами, увидела медсестру:
«Тут это… тут надо… Может, еще можно что-нибудь?»
Я думала, что говорю громко, но на самом деле получился почти шепот.
«Николаев? – спросила пожилая полноватая медсестра, видя, рядом с какой койкой я стою. – Тяжелая операция. Коли б выжил – было б чудо».
Она устало, тяжело вздохнула и пошла дальше.
А я постояла, потопталась… и вернулась к Василию.
«Помер солдат», – я снова присела на краешек его койки.
«Да я уж понял», – он растерянно кивнул.
Выходит – никто и не знает, что делать с этой случившейся чужой смертью. Близкой. Далекой.
«Ну, ладно, пора мне идти, – мы продолжили разговор, будто ничего и не случилось, – бывай, ротный».
«Аня… – он легко взял меня за руку, – ты пиши мне, пожалуйста. Просто хоть пару слов, пиши, чтоб я знал, что живая ты. А я как стану в строй, так… найду тебя. Обещаю».
«Ладно, буду, – я спрятала глаза, сунула бумажку с адресом в нагрудный карман, – выздоравливай давай».
И пошла не оборачиваясь к выходу, думая не о ротном, а о молоденьком темноволосом Николаеве, которого я никогда не знала. И никогда не узнаю.
Война перекособочивает человека, перекраивает его на странный, звериный лад. Жизнь перестает что-то значить, смерть перестает что-то значить. Песчинка, пыль… р-р-р-раз – и нет тебя. Выживали только за счет любви. Больше не из чего и не из-за чего было. Каждый раз перед сном, закрывая глаза, я видела лицо дочки… Мамы, сестер и деда. Все думала, пыталась представить – как им живется? Есть ли еда? Тепло ли зимой? Как они там ютятся?
Варька осенью писала (мама-то писать не умела), что немцы до них добрались, они успели схорониться в лесу, но дом сожгли, Бурашку, корову нашу, увели, кур забрали, в общем, ничего не осталось, кроме куцей баньки, которую каким-то чудом пощадило пламя. Теперь они все обретались у деда, в лесном доме, до которого никто добраться не мог. Спаси и сохрани наши болота! Тесновато им было – вшестером-то в дедовом домике. Но тут уж что – выбирать не из чего. Еще сестрица писала, что дед с мужиками обещались по весне начать новый дом отстраивать, а зиму придется всем вместе куковать.
Люська подрастала, становясь смышленой веселой девчонкой. Ей-то война была нипочем, другого она и не знала.
Скучала я тогда по ней – не передать как, все думала – вот вернусь, а она уж меня и забыла совсем. Но только эта тоска меня тогда и держала.
Что ж… вот так мы с Василием тогда и разлетелись. И встретились только в самом конце войны, за неделю до победы. В Варшаве.
И я действительно писала ему исправно, хоть и редко получала ответы – мы же все время куда-то двигались, поэтому письма часто пропадали, терялись. Все об этом знали.
Помню, стою я с миской в очереди за кашей. Поварихой у нас была худющая длинная девица – Дунька, кажись, даже неграмотная, но готовила хорошо. Людей много, каждый со своей миской и ложкой. А Дунька огромным половником зачерпывает и плюхает увесистую порцию перловки с тушенкой.
Мы тогда с моей новой напарницей Алией только с «охоты» вернулись – почитай, сутки провалялись на траве, в кустах, голодные как черти. Стоим, на запах облизываемся. А тут в очередь человек за семь перед нами пристраивается еще парочка ребят.
Те, кто впереди нас, помялись-помялись, да молчат.
Я вышла из очереди, подошла к тем парням:
«Товарищи солдаты, – говорю, – куда это годится? Али вам не видно, где хвост очереди заканчивается? Что это вперед лезете?»
И сзади-сбоку слышу знакомый голос:
«Погребнюк, Ходько! А н-ну-ка м-м-марш отседова!»
Я обернулась и…:
«Ротный!» Стою, улыбаюсь до ушей!
Он на меня уставился:
«Аня!.. Господи… я ж тебя… уже почти три месяца ищу! А ты… вот где!»
Солдаты, которых он гонял, потупились.
Он мельком на них глянул:
«В конец очереди – марш!» – и снова на меня смотрит. Я чувствую, что вот-вот готов раскинуть руки и обнять меня, да не смеет.
«А я гляжу, ты дедом-то не стал, вон – ходишь!» – оглядываю его с головы до ног.
«Не стал, – он чуть покрутился, пританцовывая, – это все потому, что ты писала. Я ж каждое письмо твое получал. А ты?»
Я призадумалась:
«Может, не каждое, с почтой-то, знаешь, как… Ты сам-то откуда? Как?»
Я вдруг застеснялась – увидела, как на нас глазеют все.
Меня напарница моя, таджичка Алия, локоточком поддела тихонько, мол, давай-ка в очереди продвигайся. Сама на Василия косится, улыбается.
Он красивый, подтянутый, выбрит гладенько, с погонами капитанскими.
А я стою, миску кручу-верчу в руках, не знаю, куда деть.
«Это… обед тут у нас».
Он огляделся по сторонам и, кажется, все понял.
«Так и я пообедаю. Ты только не уходи никуда, я сейчас!»
Он убежал, а через полчаса, когда весь обед уже давно кончился, прибежал с цветами. И откуда он их тогда взял – ума не приложу!
В общем, притащил он мне каких-то полевых васильков. А я и не знаю, что делать с ними – раньше-то мне никто никогда цветы-то и не дарил.
Вечером, когда все разошлись по койкам в расположении (а встала наша дивизия тогда на оставленных квартирах Варшавы), мы с Васей сидели на крыльце чужого, незнакомого дома – чуть перекошенного, одетого в пыльно-желтую облупившуюся краску, и на крыше, в аккурат рядом с трубой, покосившийся флюгер в виде петуха от легкого ветерка чуть поскрипывал странноватой мелодией.
Оказалось, что он с другой дивизией подошел нам на подмогу. Что искал меня, да все никак не мог найти – сведения-то все время запаздывают.
Он чуть отодвинулся, глядит, молчит. А потом с ходу:
«Аня… я люблю тебя».
Так неожиданно… меня словно током жахнуло. Сижу, не знаю, что сказать, в лицо будто пламенем повеяло, я голову к нему повернула:
«Василий…»
«Выходи за меня, – он смотрел на меня серьезно, внимательно, – выходи. Война скоро закончится. Не знаю когда, но скоро и… будем вместе мирную жизнь строить».
Такой он был красивый тогда – не передать. Глаза в сумерках казались черными, очерченные скулы, стриженные виски, офицерская фуражка.
Вокруг цвел апрель, чирикали птицы и тренькали сверчки. Мы сидели на крыльце дома, в котором когда-то жили люди, завтракали, обедали, спали, любили друг друга, растили детей. Где они теперь? Живы ли?
«Что молчишь? – спросил он чуть с вызовом. – Не люб я тебе совсем?»
А я и не знаю, что ответить, – замуж? Да я об этом и не думала вовсе.
«У меня дочка есть», – брякнула я, что первое пришло в голову.
«Да, я помню, ты говорила. Это не помеха! А даже как раз наоборот! Я детей люблю, даром что у меня три племяша. Буду ей хорошим отцом, обещаю. А захотим – так еще и своих народим. Так что?»
«Не знаю, – я потерла виски, – какое – замуж? Война ж… да и убить меня могут».
«Меня тоже. Но война будет не всегда, скоро уж конец».
Я посмотрела на него открыто и прямо:
«Надо подумать, Василий».
«Вася, – поправил он, оттирая пот с висков, – зови меня Васей, ладно?»
«Ладно, – я встала с крыльца, – надо идти спать. Завтра выступать на рассвете».
«Ты это… – он тоже встал, – не долго думай. Я ждать буду. И завтра в пекло не лезь, береги себя».
Я улыбнулась – ну точно дед Мирон, ни дать ни взять.
Мы неловко потоптались рядом друг с другом, не зная, как попрощаться, да разошлись.
Мне бы рухнуть уснуть перед боем, ан нет… Замуж! Я все кручу-верчу. Молодой, красивый, уж наградной. Кажись, и правда любит меня. А что я?
Анджей… Вспомнились его карие глаза и веер ресниц, что ложился тенями на щеки, когда мы сидели с ним перед костром, там, в белорусском лесу. И как хотела я с ним вместе плыть на большом корабле в далекую неизвестную Америку.
Лежит он теперь белыми костьми в сырой топкой нашей землице. Люсенька, дочка его, растет среди болот, играет с куколкой деревянной, им выструганной, и мой дед Мирон поет ей колыбельные по-польски.
Девочке моей нужен отец. Родного уж не будет никогда. А Вася… он хороший, добрый человек. Шел вон за мной, искал… И говорит, детей любит. Сейчас и так мужиков – днем с огнем не сыскать.
На следующий день был бой.
А после, ближе к вечеру, когда мы уже сменили дислокацию, перебрались к окраинам и там расположились в неказистых низких домиках, я сидела, чистила оружие и думала, думала…
Зашла Алия, глянула на меня, усмехнулась:
«Иди, Аня, там твой жених по всей позиции бегает, тебя ищет».
Я смутилась:
«Так уж сразу и жених!»
Но встала, гимнастерку одернула, накинула китель и вышла.
«Аня! Жива!»
Мы едва с ним не столкнулись нос к носу.
«Что ж ты кричишь-то? Конечно, жива, что со мной сделается?»
«Я это… я тебе конфет вот принес», – он достал из кармана бумажный пакет.
Конфеты! Я уж и не помнила, когда ела их в последний раз, хотя, впрочем, с пару недель назад мы раздобыли трофейный немецкий шоколад – было вкусно!
«Спасибо!» – я потянулась к кульку.
Он постоял, помялся… сказать-то вроде нечего. Вообще мы тогда такие дураки были – не знали ни о чем говорить, ни как друг к другу подойти.
«Ну ладно, я пойду», – Вася снял фуражку и вытер вспотевшую шею. Развернулся.
«Погоди…»
«Да?» – он с готовностью обернулся.
«Ты… – я опустила глаза к земле, было страшно неловко, – ты жениться-то всерьез предлагал?»
«Конечно! – он выпятил подбородок. – Всерьез, а как…»
Я зажмурилась, выдохнула:
«Я согласна».
«Аня!» – он засиял улыбкой, подскакивая ко мне.
Я жестом его остановила:
«Ты это… не торопись. Сначала пусть война кончится. Скоро, говоришь? Вот и посмотрим».
«Пошли, погуляем?» – он кокетливо отступил на шаг, руку в локте согнул, предлагая взяться.
«Пошли!» – я не могла устоять.
Он тогда светился, будто солнце, несмотря на весь этот хаос, на разруху и потерю солдат, он удивительным образом сохранял что-то такое в себе, к чему тянулись люди. Что-то светлое и чистое, оставаясь большим внутри.
Как сейчас помню эту прогулку по полуразрушенной Варшаве – я тогда столько хохотала! Как за всю войну не смеялась. Он рассказывал об их солдате-мусульманине, который совершал намаз в удобное и неудобное время, о том, какие веселые у него племянники, уехавшие с сестрой и матерью в эвакуацию в Уфу. Про свое детство в Костроме, про то, как его отец-архитектор строил этот город и погиб в сорок втором.
Вернулась в расположение я совершенно счастливой. От принятого решения стало легко. Я не знала, правильное оно или нет, да мне уже было и неважно.
«Мне надо жить дальше, Анджей, как-то просто дальше жить. И дочку нашу поднимать, – сказала я его образу, который привиделся в теплой весенней дреме перед следующим утром, – уходи, оставайся мертвым».
А к вечеру того же дня я села писать письмо домой, не уверенная в том, что оно вообще дойдет.
Война закончилась через две недели – мы танцевали жарким маем на улице, целовались, обнимались. Все со всеми. Пили вместе с мужиками разбавленный спирт и хохотали. Такое всеобщее счастье было – не передать. Казалось, все… все… отгудели, отмучились, впереди только солнце и свет.
Вася нашел меня десятого мая.
«Анька! – он схватил меня в охапку, закружил. – Анечка, Анюта!»
Пахло от него песком, порохом и спиртом.
Вокруг разливалось полуденное, уже мирное солнце. И все казалось красивым, и все казались красивыми. Пыльная листва шелестела, обдуваемая легким ветерком.
Пулеметы и зенитки громоздились рядом с домами и березами – такие лишние и ненужные.
«Ну пошли, пошли скорее… – он поставил меня на землю, схватил за руку и потащил.
«Да куда? Куда? – я шла за ним посмеиваясь. – Куда ж ты меня волочишь?»
«Так война ж кончилась! Кон-чи-лась! – Вася засмеялся. – Господи, как же ждал я этого дня, как ждал!»
«Да мы все ждали!» – я, чуть приплясывая, шла за ним.
«Нет-нет, НЕ так! – он остановился. – Погоди, – снял мне пилотку, аккуратно волосы пригладил, снова надел, – вот, так лучше!»
«Что ты делаешь?» – я ничего не понимала.
«Я с командиром договорился, – он не выпускал мою руку, – ты же говорила, что как война кончится, так и поженимся», – и с тревогой в глаза заглядывает.
«Что, сейчас?! – я аж рот открыла. – Вот прям сейчас, что ли?!»
«Ну… да, а чего тянуть? Война же кончилась! Ты ж… Или передумала?» – он выпустил мою руку.
«Да нет же, нет… Просто… – и я взяла его за руку сама, – хоть умыться, причесаться…»
«Пойдем, а?! – Вася просительно свел брови. – Там и Алия твоя, и комдив. А то потом когда сложится? А свадьбу сыграем – когда захочешь!»
Думала я с минуту, наверное:
«Ладно, бог с тобой, давай!»
Так мы и поженились – десятого мая сорок пятого, на следующий день после Победы.
Расформировали нас не сразу, поэтому добрались мы к нам домой, на Полесье, только в самом конце июня.
Добирались кое-как на перекладных. Оба в военной форме, с орденами. Да по паре чемоданов с собой. Тогда люди очень малым обходились.
Пока ехали, меня страх все больше и больше пробирал – столько по дороге разрушенных, сожженных домов, деревень, все мертвое, пустынное. Я помнила, что и наш дом сожгли, но не хотела увидеть это своими глазами.
Надеялась, что все у деда схоронились и живы. Писем я от них давненько не получала.
Решила я, что мы сразу к деду направимся, а уж не дай боже, если там никого не обнаружится, тогда будем думать, что делать.
Подходили мы к дедову дому, когда уже начало смеркаться. Я иду и чую, как ноги мои от тревоги будто ватными становятся.
Вокруг лес шумит – такой родной, близкий, что кажется, готова я с каждой сосенкой обниматься.
«Ох, Вась, а коли дома нет никого, что тогда? А коли и дома дедова нет?»
«Ну, ты это… что панику наводишь раньше срока, давай-ка погоди, – он остановился, – долго еще?»
«Где-то с полверсты».
Он приобнял меня:
«Я с тобой».
Когда подходили мы, слышу – собака тявкнула раз, другой и быстро стихла.
Я остановилась и сделала знак Васе:
«Стой тихо!»
Он замер, а я крикнула в лесные закатные лучи:
«Дед, то ж я, Нютка, не стреляй!»
«Где он?» – спросил Вася, автоматически открывая кобуру. У него остался наградной пистолет.
Я придержала Васину руку и снова кричу:
«Дед Мирон, брось, не дурись, это ж я!»
Не хватало, чтоб они еще поубивали друг друга. Повернулась вбок и встала вперед Васи, вспомнив, что почти так же дед встречал меня, когда я привела к нему Анджея.
Дед Мирон неслышно вышел из-за толстого древесного ствола:
«Анюшка?! Это и правда ты, что ль?» – голос у него был растерянный.
«А то кто ж! – я улыбалась до ушей, оглядывая его с головы до пят. – Я!»
Он, больше ни слова не говоря, бросился ко мне, стиснул в медвежьих объятьях.
«Живая! Живая!» – только и повторял он.
Я прильнула к нему – трогаю, обнимаю, носом уткнулась – надышаться не могу, все тот же знакомый с детства запах – тепла, трав и зверья.
«Ладно-ладно, дед, задушишь так меня», – я высвободилась, смеясь.
Он отстранился, прошелся взглядом от макушки до пят:
«И не узнать-то тебя, взрослая совсем! В форме! И волосы стрижены. Солдат!»
Я чуть усмехнулась и отрапортовала:
«Старший сержант Анна Бондарь!»
Вася за спиной делано так:
«Кхм-кхм…»
Я стушевалась и снова приложила руку к пилотке:
«Виновата. Старший сержант Анна Смолич!»
«Чего?!» – дед глядел то на меня, то на Василия.
Я встала рядом с ним:
«Это, дед Мирон, муж мой, Василий Смолич».
«Муж?! – дед развел руками. – Во дела!»
Я коснулась лбом Васиного плеча:
«Ага!»
Потом мы зашли в дом. К нам тут же все и набежали.
Мама плакала, сестры тож разревелись. Обнимались, целовались… Я их едва узнала – так выросли все, глядела сквозь слезы и поверить не могла, что снова свиделись. А дочку узнала только по темным кудрям да карим глазам.
Она осторожно подошла ко мне и спросила:
«А ты кто?»
Странно, я раньше никогда не чувствовала такой робости, а тут… Эта кроха на меня глядит глазищами-вишнями, а я и оробела враз. Присела на корточки, чтоб вровень с ней быть, и отвечаю:
«Я, Люсенька, мама твоя, Аня, с войны вернулась».
Она к бабушке метнулась, глазами водит, молча у нее допытывается, мол, так или нет?
«Да, Люська, эт мамка твоя. Обнимай скоренько!»
Она ручонками мне шею и обвила.
В руках тельце ее худенькое, волоски мягкие, курчавые, носик, глазки – все мое, родное, любимое.
Я и начала реветь – не могу остановиться.
Девочка испугалась – отстранилась.
«Ничего-ничего, милая, ничего», – я слезы обратно втягиваю, стараюсь успокоиться.
Тут и Вася подошел, рядом подсел, протягивает ей медведя плюшевого. Он его еще из самой Варшавы вез, специально для Люси.
«На-ка посмотри, что у меня есть, гляди, Люсенька, какой мишка, прям как настоящий. Это тебе».
Она с опаской посмотрела на Василия:
«Мне? Ты привез? – и осторожно взяла медведя, стала его разглядывать, потом снова глазищи на Васю. – Дядь, а ты кто?»
«А я твой папка, – с улыбкой ответил он, – я тоже с войны вернулся. И теперь у тебя будут папа и мама».
Все враз замолкли и на нас уставились.
Мне неловко стало.
«Это Вася, мой муж», – повторила я то ж самое, что деду пару минут назад говорила.
«Па-па? – переспросила дочка – она тогда вообще не знала, что на свете у детей бывают папы, и повернулась к моей маме. – Это как дед Мирон?»
Та засмеялась:
«Да почитай, что так!»
«Хочешь ко мне на руки? – спросил Вася. – Я могу тебя на шею посадить и покатать».
«Давай-давай, не боись», – подбодрила ее Дашка.
Девчушка моя визжала от восторга, когда они вышли во двор и Вася катал ее на шее и на спине.
Пока я воевала – Дашка совсем девушкой стала, а маленькая Яся оказалась молчаливой и самостоятельной.
Погодите…
«А Варька-то где?» – я почуяла неладное.
«Эх-эх, – вздохнула мама. – Варька сначала в партизаны подалась, аккурат вслед за тобой, когда Люсенька чуток подросла. Потом ранили ее в ногу, мы уж не стали тебе писать. Выходили ее, она обратно к партизанам воротилась, не глядя на все уговоры. А как победу объявили, так она в город и умотала. “Не хочу, – говорит, – тут с вами в деревне. Да и тесно, пора свою жизнь жить!” И поехала. В городе сейчас люди ох как нужны – там же разбомбили все. Она вроде на строительство устроилась, с неделю назад письмо от нее пришло, Дашка вон читала – говорит, что все ладно».
Постарела мама. Так быстро. Морщин прибавилось, руки грубые совсем стали, почти мужицкие. Не щадит война проклятая никого.
«Мам, – я приобняла ее неловко, стоя на улице и глядя, как Васька с Люсей на плечах гарцует, играя в лошадку, – я дома теперь, и все у нас хорошо будет. Дом отстроим. Вася… он, знаешь, хороший!»
«Да я уж вижу, – улыбнулась она, – такая радость, что ты вернулась! Такая радость! Я уж и не чаяла! Да еще и не одна! – Она глянула на меня, всплеснула руками. – Да что это мы вас голодными держим, вы небось с дороги-то не евшие совсем!»
«Есть малехо, – я взяла ее за плечи, – пойдем-ка в дом, чего-нито сотворим поесть».
Когда все немного успокоилось, я огляделась. Вася с Люськой сидели на полу, она у него с рук не слезала, я этому и радовалась. А в остальном…
У деда дом был маленький, и пришлось им всем ютиться. Маме с девчонками маленькими дед Мирон отдал свою спальню. Сколотил кроватку для Люси, а Ясенька вместе с мамой на большой.
Дашка спала в закутке на кухне, в котором я раньше ночевала, когда у деда оставалась, а он теперь ввечеру две лавки, что возле стола стояли, сдвигал вместе, кидал поверх топчан соломенный – и была ему постель. А тут – мы еще.
Перед сном дед меня в сени отвел:
«Нют, вы это… с Василием пока на чердаке ляжете, лады?»
Меня аж будто по сердцу полоснуло:
«На чердаке?»
«Ну тако… больше-то негде. Не стану ж я мамку с дитями с лежанки-то выгонять».
«Ох, да…»
«Вот и добро, – он отвел глаза, – что тут скажешь… перемелется как-то».
«Перемелется», – эхом подхватила я.
Это было тяжко. Так тяжко, что, несмотря на сильную усталость, уснуть я не могла. Вася лежал рядом, знай себе мирно посапывал. А я глядела в потолок, в который смотрела несколько лет назад, когда Анджей вот так же лежал рядом. На этом же чердаке. И потолок был тот же, и ночь темная, только муторно мне было, тяжело. Тоска стискивала мне сердце. Память крутила-заворачивала. Помнился запах Анджея, руки, пальцы длинные, кудри черные… Как смотрел он на меня глазами-вишнями и целовал в плечи.
«Уйди, прошу тебя, молю – уходи. Отпусти, дай жизнь жить. Не мучь ты меня. Мы уедем. Скоро уедем. Отстроим мамке с девками дом, пособим чуток и уедем. Не смогу я тут. Совсем не смогу. Дочку твою заберем. Вон она как к Ваське-то тянется. Да и ему полюбилась сразу. Смышленая, хорошая. Только отпусти. Отпусти меня, Анджей, молю, иначе так и иссохну тут, замучаюсь. Отпусти…»
Я шептала и шептала до рассвета, пока Вася не стал ворочаться, просыпаясь рано. Он обнял меня теплыми живыми руками, по-свойски притиснул к себе:
«Аня… Анечка, как спалось мне тут легко-вольно, как хорошо! Значит, место доброе, теплое, и семья у тебя хорошая. Все любят друг дружку. Знаешь, я по своим скучаю сил нет – они так в Уфе и остались. Вернутся ли – кто знает? Писал уж матери – нет ответа. Да и отвечать пока некуда, я ж то тут, то там».
Я отвлеклась от грустных мыслей:
«Ничего, найдем твоих, глядишь, еще сюда перевезем».
Он помолчал, потом тихо так:
«Не знаю, Ань, я не очень-то деревенский. Ты уж прости, но скорее парень я городской, в городе выросший. В маленьком, не в столице, но… знаешь, не думала ты тоже дальше ехать в город? Да хоть в Минск? Ты ж у меня умная, учиться тебе надо, а то что мы тут на хуторе? Что делать-то будем? Ты стрелок отличный, да и вона как по-немецки шпаришь! От фройлен и не отличишь!»
Я усмехнулась, чувствуя его всей спиной и теплое дыхание на шее:
«Фрау».
«Чего?»
«Я ж ведь замужняя теперь, так что не фройлен, а фрау!»
Вася засмеялся:
«Фрау! Во как! Ну так давай поможем твоему семейству с домом, да и…»
«Да, Вась, – я тут же загорелась, – я уж сама про это думала. И не знаю, как мне, а тебе точно учиться дальше нужно. Только в Минск – это ж столица! Боязно как-то».
«А что боязно-то? – зашептал он, оглаживая меня по плечам, – а хоть и Минск, подумаешь – столица! Заодно покажешь мне, я там ни разу не был».
«Я тоже».
Дом строился быстро, оказалось, что мы счастливое семейство – у нас было то, чего не было у других – мужчины! Двое крепких мужиков, не больных, не контуженых, не увечных – тогда это было редкостью. Еще не дряхлый старик дед Мирон да мой Василий ну и еще один рыжий Матрёновский бегал неподалеку, действительно оказавшись очень смышлёным и услужливым.
Тем же годом к зиме мы забрали Люську и действительно перебрались в город. Поначалу все было непривычное в городе – дома высокие в пять этажей, людей – тьма, машины, трамваи, которых я раньше и не видела.
Везде разруха, стройки-стройки-стройки…
Мы нашли мою сестру Варьку. Она нам во многом и помогла. Похоже, ей в городе было хорошо, она тут себя чувствовала как рыба в воде и о возвращении на хутор и не помышляла.
Варька и помогла устроиться Василию на стройку, и нам комнату в общежитии дали. А там он сразу вперед и вверх пошел, окончил институт заочно, Люсеньку в сад устроили, я тоже поступила в институт. Жизнь покатилась, набавляя обороты.
Жили мы с Васей хорошо, мирно, дочка в нем души не чаяла, он ей был хорошим отцом, как и обещал. А мне что? Мне только это и надобно было.
После института я в библиотеку работать устроилась, Люся в школу пошла. Мы про второго ребенка задумались, уж очень Василий хотел своего, но… год, другой… а все никак. Я пошла ходить по врачам, и все в один голос говорили, что не знают, в чем дело.
А я знала… Анджей. Тень его стояла поперек. Тонкая, прозрачная… и дочка его – Люсенька. Не пускал он меня в счастье, не давал его забыть. Вот и не получалось у нас ничего.
Иногда снился мне он, Анджей, нечасто, но просыпалась я почти больной, и долго потом тоска меня изнутри крутила-вертела, сердце мне по ниткам разматывала.
Вася тогда и говорил мне:
«Что ты, Анечка, опять печалишься?»
Он об Анджее ничего не знал, ничего и не спрашивал, да и как мог спросить? Ему я сказала то ж самое, что и всем, что ребенок у меня от партизана убитого. Правду ведь знал только дед.