И после той снайперской школы меня и еще одну девочку – Олю Бурдашевскую – отправили на Калининский фронт, в 204-ю стрелковую дивизию, где мы с Васей-то и встретились.
Помню я наше боевое крещение. Холодно уже тогда было, конец ноября – земля за ночь промерзала до своего нутра. И мы – две зеленые, необстрелянные девчонки, замаскировались, лежим на животиках, землю греем.
Она была чуть постарше – двадцать два года, высокая, волосы русые, не очень длинные, но курчавые, глаза цвета ясного неба, высокая, красивая, и рядом я – кареглазая, худая да маленькая, ниже ее почти на голову. К тому времени я косы свои длинные обкромсала, уж больно много с ними оказалось мороки. И была у меня простая стрижка – до плеч. Сейчас это называется «каре». Такая вот была парочка.
Это был первый наш бой. Немцы в наступление шли продуманно, придерживая часть силы «на потом». Вот мы и глядели в прицелы – выискивали «резерв» и снайперов, офицеров, пулеметчиков. Наша задача была их убирать.
Сердце колотилось будто заячье, даже прицеливаться было сложно, я чувствовала, как покачивает меня мелко вместе с пульсом, от того и прицел ходит. И старалась дышать – медленно, размеренно, глубоко, как нас учили.
Я заметила в стеклышко офицера, он приподнялся во вражеском окопе… «Стреляй! – кричу себе мысленно. – Давай, стреляй!» И… не могу. Не могу, и все, палец на курке будто одеревенел. Не слушается, не движется.
Щелк… вижу, офицер тот доской хлоп… и нет его. Как так? Оглядываю себя. А рядом Оля лицом в землю лежит.
Я перепугалась, забыла всякую осторожность, метнулась к ней, трясу:
«Что ты? Что? Ранена? Куда?»
А она ко мне бледное лицо медленно поворачивает:
«Следующий – твой».
И тогда я поняла, что это она его застрелила.
Меня стыд разобрал, шепчу ей:
«Прости, прости…», и сама не знаю, почему и за что прощенья у нее прошу. И у нее ли.
«Мы с фашистами воюем, – говорит она шепотом, – для этого сюда и пришли. Слышишь, Нютка?»
Я ничего не ответила, только уткнулась опять в прицел – со смертью в гляделки играть. Каждая из нас знала, что на той стороне их снайперы так же нас выискивают, как мы их.
А помог мне в первый раз выстрелить убитый мной Сашко. Вспомнила я рожу его поганую, как ухмылялся он, таща меня в баньку, без разговоров и спроса беря, будто свое. Так и тут – думаю, идут они по нашей земле, без разговоров и спроса, беря, будто свое. Ан нет, ребятушки, не тут-то было!
Палец лег на курок, дыхание стало ровным, мелькнула в прицеле чья-то улыбка, борода… и щелк… отдача в плечо – нет бороды.
Все одно, как я ни старалась, а сразу после выстрела голова закружилась, замутило меня… вот-вот – и вывернет. Я, как и Оля, землице поклонилась, зажмурилась, лежу, лбом сырой холод чую, дышу. Покрутило меня маленько да и успокоилось.
Подружка моя боевая перекатилась, рядом легла, чувствую – плечо ее теплое, живое. Вот и легче.
«Порядок», – прошептала я и посмотрела на нее. Она только кивнула.
И там, на войне, мне стал сниться Анджей. Мне от этих снов было и горько, и сладко. Самым тяжким был сон про то, как он дочурку нашу Люсеньку на руках держит, и она его шею обнимает ручонками крохотными.
А на Новый сорок четвертый год, который праздновали вполголоса в блиндажах да маскировках, подошел ко мне Василий:
«Разрешите, Анна, вас на танец пригласить?»
У нас там грузин один пел красиво, да другой парень, Пашка Лыков, белорус, как и я, на гармошке умел, вот иногда в затишье концерты и устраивали. А в Новый год – сам бог велел.
«Я не танцую», – быстро сказала я Васе тогда и отвернулась.
«Отчего ж?» – упирался Василий.
Я растерялась, не зная, что ответить, и буркнула:
«Не умею».
«Так это дело наживное, – широко улыбнулся он, – я вас вмиг научу». Он взял меня за руку и вывел на маленький пятачок пола.
А мне неловко, стою, озираюсь.
«Одну руку сюда, вторую сюда… И ногами во-о-от так, по шажочку… раз-два-три, раз-два-три. Ничего… еще разок».
Я то на ногу ему наступлю, то споткнусь, а он не сердится совсем, а снова меня учит. Я раньше никогда не танцевала. Ни единого раза в жизни.
Мы потом вышли с ним на воздух, стоим на снегу, к дереву прислонившись. Он мне и говорит:
«Расскажи про себя, Анна, а то ты молчишь почти всегда. Молчишь да молчишь. Кто ты да откуда? Да как попала? Да кем была?»
«Что рассказывать?» – мне все неловкость свою деть было некуда, и нравился он мне, веселый такой, улыбка с его лица почти не сходила, это тогда было так редко. Хмурные все ходили, с чего веселье.
Он молчит. И я молчу – об Анджее думаю.
«У меня дочка есть», – выпалила я, наконец, и посмотрела ему в глаза.
«Дочка? – он аж рот открыл от изумления. – А тебе ж сколько лет?»
«Двадцать два, считай!» – я развернулась, чтобы уйти.
«Ой, а я думал, лет семнадцать! – он схватил меня за руку. – Погоди, что ты…»
«А ниче!» – обозлилась я то ли на него, то ли на себя. Что это он расспросы тут устроил?
«Отца дочкиного убили, если интересно, – я взглянула исподлобья, – что еще тебе рассказать, ротный? Деревенская я, с белорусского Полесья. Институтов не кончала. Кем была, тем и осталась, так-то!»
Хмыкнула, выдернула руку из его ладони и пошла себе по холодку. Иду и думаю: «Танцы-шманцы – дурь одна, тьфу!»
А второго января в аккурат у нас бой. Мы с Олькой лежим, мишени ищем, прицеливаемся. Тут и ротный неподалеку, отстреливается вместе с ребятами.
Январские морозы тогда за двадцать жахнули. Мы в мужских ватных штанах да в белой маскировке, винтовки, правда, все одно черными точками посверкивают. Крепко нас тогда прихватило – немец свирепый, сильный да сытый, прет без устали. Я одного командира – хоп, сняла, двух солдат… Оля тоже старается…
«Девчонки, подсобите нам малехо, – стоит рядом Василий, пригнувшись, – там пулеметчик где-то стрекочет, ребят моих уже вполовину проредил. Как бы его к праотцам отправить?»
Я открыла было рот, чтобы что-то сказать, а подружка меня опередила:
«Сделаем, – быстро кивнула, улыбаясь ротному, – не боись, Вась».
«Так уж тебе и “Вась”», – подумалось мне, и стало как-то неприятно.
«Не отвлекаться на пустые мысли, смотреть в прицел!» – тут же услышала я в голове голос майора, что экзамены принимал в школе.
Вж-ж-жик…
Что это? Звук… Будто оса быстрая пролетела рядом. Пуля? Пуля! Так близко?
Вж-ж-жик – вж-жжж…
М-м-м… а-а-а-х-а-а…
Ч-что?! Где?
Морозный воздух враз стал горячим. И каким-то вязким, тягучим, плотным, будто осенний туман. Сердце внутри бухнуло о ребра сильно и тяжело.
Я лицом в землю уткнулась, носом воздух втягиваю – раз, другой. Затаилась, себя слушаю – ранена? Нет? Ноги, руки… Вроде ниче, ниче…
Глядь в сторону – Оля рядом лежит, как и я, лицом вниз, тоже затаилась.
Похоже, вражеский снайпер нас нашел, да пока промахивается. Надо позицию менять, пока не пристрелялся.
Я толкаю ее:
«Оль, слышь, там, кажись, снайпер».
Она молчит.
Снова застрочил пулемет! Вот ведь подлюка фашистская!
Через ее голову вижу, как Василий лежит в окопе, отстреливается. А дальше за ним грузин, который песни пел, навзничь распластался, руками небо обнимает. И нога его одна чуть дальше – отдельно, просто – нога в сапоге. Еще дальше – заскорузлый январский лес и низкие белобрысые облака, цепляющиеся за сосновые верхушки.
Я зажмурилась на миг, чтобы унять внезапную дрожь. Нога… просто нога…
«Не думай, не думай, не думай!»
И снова за винтовку схватилась, ткнула Ольку рядом:
«Пулемет, слышь!»
В-ж-ж-ик… опять близко-близко, над самым ухом… Я снова – бух башкой в серый снег.
Краем глаза… Оля…
А из-под нее бурая кровь горячим пятном снег вытаивает.
ОЛЯ!
Бросила винтовку, дернулась к ней…
Тра-та-та-та-та… снова пулемет.
«Ложись!» – голос ротного будто издалека.
Вжик-вжик… совсем рядом.
Но я не обращаю внимания, села, трясу ее:
«Ранена? Ты ранена? Куда?»
А она тяжелая, руки, как скрученные веревки, валяются вдоль тела.
«Щас-щас, щас…»
Р-р-р-аз… Я толкаю ее, пытаясь перевернуть. Р-р-раз.
Вж-жик, в-ж-жик-вжик надо мной.
«Аня! Ло-ожись!» – чей-то сердитый голос рядом.
«Сейчас, Оленька, сейчас, сейчас…» – я наконец повернула ее и…
Вж-жик… меня дернуло за плечо. Вж-ж-ж… и снова.
Дыхание спеклось в горле.
Ж-ж-жах! Что-то большое и тяжелое навалилось сверху. Враз стало темно.
М-м-м…
Изо всех сил я пытаюсь спихнуть это с себя. Будто мешок картошки.
М-м-м-м…
Но дыхания мало-мало, мир узкой темной воронкой закрутился перед глазами.
«Держись!» – рявкнул в голове чей-то голос.
Перед глазами вдруг возникло лицо дочки, улыбающееся младенческим беззубым ртом.
«Люська… Люсень-ка».
Мир стал еще меньше… будто игольное ушко. И я вместе с ним.
Тело вдруг обмякло, кровь сделалась густая, смоляная, ленивая. Тяжесть давит сверху – не поднять, не сдюжить.
Упала в снег. Чувствую, что-то холодное, колючее давит в лицо, в щеку. Патроны? И в плечо. Рядом Оля, и близко-близко ее пустые посеревшие глаза. Но кажется, что губы ее чуть шевелятся:
«Аня… Аня».
«Сейчас, – шепчу я, но не могу двинуться, – сейчас…»
И темнота сомкнулась внутри.
Не знаю, сколько я так пролежала.
Первыми пришли ощущения – холодно. Ног не чую – но пальцы болят – видать, замерзли сильно. И правая половина тулова болит. Но больше – плечо и рука. Тяжесть, лежащая на мне, кажется, сдвинулась вправо. И от нее тепло.
Прислушалась – где-то вдалеке слева бухали снаряды и слышались выстрелы – бой ушел дальше.
Я открыла глаза: кажется, вокруг стало темнее, то ли вечер, то ли это у меня в глазах темно. Оля лежала рядом, головой чуть вбок, и взгляд ее был пустой и мертвый.
Чьи-то пальцы свесились мне на плечо. Я оперлась рукой о землю, чтобы подтянуться и выползти, и тут же взвыла от боли – плечо. Вот оно что – я ранена.
Я хотела было затаиться, но внутренний голос был настойчив:
«Выползай или останешься тут рядом с Олей».
Я выпростала здоровую руку из-под себя и мал-помалу, обламывая ногти и цепляясь за промерзшую землю, высвободилась.
Ротный!!
Это он лежал на мне, тяжелой тушей.
Я тут же начала его трясти-ощупывать – живой-нет?
«Забудь про свою руку, потом разберешься».
«Вася! Вась!»
Остановилась, приложила холодные пальцы к его шее… Тук-тук, тук-тук… Живой, значится.
«Давай, помоги мне!»
Гляжу – а у него вся шея кровью залита. Испугалась я тогда, что и он не жилец. Трогаю, ищу – где рана… оказалось, ухо порвано, вроде несерьезно. Но не мог же он от этого сознание потерять? Где еще?
Нашла второе ранение – в спину. Как потом оказалось, он снайпера немецкого тоже увидел и меня собой закрыл, вот его и зацепило.
Что делать-то?
Я моргаю – песок в глазах, стараюсь оглядеться – где мы? Что? Как? Где наше расположение? Снова поворачиваюсь к Василию:
«Ты это, не вздумай тут помирать, слышь?!»
Я схватила его одной рукой за воротник, пытаюсь поволочь… да не выходит – он тяжелый, а вторая моя рука не слушается – висит мокрой тряпкой.
«Он тебя спас!» — шепчет голосок внутри.
«Вась, помоги мне!» – я чуть не плачу, чую, не дотащу его одна.
И он словно меня услышал, застонал.
«Давай-давай, Васенька, миленький, открывай глаза», – я так обрадовалась – не передать.
Веки у него задрожали…
Увидел меня – глаза больные, тяжелые, а все равно улыбается:
«Аня… живая!»
Мне и радостно, и странно:
«Пособи-ка мне малехо, ротный, у меня, видишь, плечо перебило, одной рукой-то не дотащу тебя».
Он чуть двинулся и тут же застонал.
«Ты в спину ранен, – пояснила я, – лежи тихо. Ногами можешь двигать?»
«Одной – могу, – он посмотрел на меня удивленно, – а вторую не чувствую совсем».
«Ладно, в медсанбате разберемся, – я старалась улыбнуться, – только это… погоди».
Повернулась к Оле, потрогала уже остывший ее лоб и опустила ей веки.
«Я вернусь за тобой, подружка», – слезы встали внутри, и слова выговаривались тяжелыми камнями.
«Оля?!» – спросил ротный.
«Угу, – буркнула я, – ладно, ты давай хоть одной ногой толкайся, а я тебя буду тащить».
Уцепилась я одной рукой покрепче, ногой в землю уперлась.
И… р-р-р-аз…
Василий побледнел, но не вскрикнул. И я поняла, что больно ему. Очень больно.
Я тащила его рывками, стараясь думать только о том, что делаю, и не глядеть вокруг, но совсем не смотреть не получалось: покойники обеих армий, оружие и кровь на снегу, кровь, кровь… столько крови, что не передать, будто земелька наша умывалась ею.
Краем глаза заметила я движение какое-то. Тут же Васю отпустила и легла с винтовкой на изготовку – мало ли кто там. Гляжу то в прицел, то просто глазами шарю. И в прицеле – нашла. Наш парень мал-помалу ползет к нам, рукой слабо машет, что-то шепчет разбитым ртом. Я снова в прицел – так это ж Пашка Лыков! Тот, что на гармошке играл. Помню, мы с ним как-то стояли, болтали, кто откуда. Оказалось, что он из-под Орши, не шибко близко, но в общем – земляки.
В прицеле хорошо видно – цепляется он одними руками, а ноги волочит, значит раненный в ноги или в спину.
Что ж делать-то мне? Обоих-то точно никак, я и одного-то боюсь не дотащить…
И голос гаденький, черным демоном внутри: «А ты сними его, раз – и нет, двоих все одно не дотащишь, а сам он не сдюжит, а коли сдюжит, так все одно безногим останется, пожалей паренька. И хлопот не будет».
Нутро так и сжалось, я глаза закрыла, башкой трясу, чтоб от голоса проклятого освободиться. Выдохнула:
«Вась, ты полежи чуток, я быстро».
Ползу к Пашке, вижу, он заметил меня, улыбается во весь рот:
«Анька, ты, что ль? Меня ранили. Помоги, а? Где наши – далеко?»
А я и сама не знаю. Ползу, считай, наугад.
«Слушай, – быстро заговорила я, – я тебя сейчас до траншеи дотащу, ты там полежи, а я вернусь».
«Я оттуда только выбрался-то…»
«Пашка, слушай, ротный на мне, в спину он раненный, помрет, коли не дотащу. Да и я сама – вишь, рука болтается, не смогу я вас двоих».
А у него и слезы:
«Анька, Анечка…»
Я зубы стиснула – что сказать-то ему?
«Сняла бы, и дело с концом».
Я глаза потерла, щекой дернула.
«Я вернусь за тобой, слышь, Пашка, вер-нусь! Только ротного отволоку, и вернусь».
Взяла его за шкирятник и дергаю в сторону траншеи.
«У меня мамка одна осталась, двух братьев убили, – слезы градом покатились по его лицу, – ты хоть… весточку ей…»
«Да стихни ты! – разозлилась я. – Сказала ж тебе – вернусь! Схоронись покудова».
«Вот адрес, – он достал из нагрудного кармана сложенный треугольник, – адрес тута…»
Я взяла засаленное читаное-перечитаное письмо и положила к себе:
«Доползешь дальше сам до траншеи? Так я быстрее управлюсь».
Он кивнул.
«Жди меня тут. Сними с кого-нибудь шинель, завернись и жди».
«Погоди… погоди… – он стал цепляться за мои ноги, когда я двинулась, чтобы уходить, – погоди… лучше пристрели. Что ж я? Куда я без ног-то. Все одно пропал, не чую их совсем. Да и замерзну все одно, пока ты вернешься».
«Ты это… сопли тут не разводи, – строго сказала я, – все ж таки солдат Красной армии!»
Он стих и медленно пополз к траншее. А я добежала, пригнувшись, к Василию, и тут же стала хлестать его по щекам – совсем он был бледный.
«Держись, браток!»
Я не знаю, сколько прошло времени, но доволокла я его до санчасти ближе к ночи. Он совсем слабый был, но дышал.
Часовой, завидев меня, ружье вскинул, думал, что это немец пожаловал, не ждали уж никого с поля боя, думали, что всех живых подобрали.
Я так устала, что, едва дождавшись санитаров, которые уволокли ротного в часть, повалилась навзничь и мгновенно уснула, прямо тут же, на снегу. Правда, ненадолго – меня растолкал часовой, мол, давай, тож двигай. И указал мне на руку. А я уж и забыла, что ранена. Не то чтобы мне было не больно, просто… даже не знаю, словно я не чувствовала ничего.
Тяжко поднялась, сделала пару шагов и остановилась – Пашка Лыков в траншее!
Подхожу к часовому и говорю:
«Там парень один… живой еще, в окопе остался. Раненный в ноги, надо идти за ним».
«Да брось, – он по-вологодски “окает”, – где живой-то? Коли раненый был, тако уж помер. Верное дело по такому морозу!»
Я сначала понурилась и подумала, что и правда, куда ж там выжить-то? Махнула ему рукой, прошла пару шагов, обернулась, да заговорила громко, четко, как еще не разговаривала:
«Слышь, солдат – нашей, Красной армии боец – один в окопе остался! Жи-вой! И ра-не-ный! Я те тут не баба не пойми какая, а снайпер и старший сержант Бондарь, понял? Так что веди меня к командиру».
Тот оторопел, глаза на меня выпучил:
«Тако я это… я что же ж, я ж ниче…»
Конечно, командир этого дурня как меня выслушал, так сразу и отправил пару солдат за Пашкой. Они хотели меня оставить, сами идти, но я боялась, что без меня не найдут. Да и обещала я парнишке этому горемычному, что вернусь за ним.
Письмецо от его матери, святой треугольничек, у меня в нагрудном кармашке грелся. В аккурат рядом с сердцем.
Так что хоть и устала я зверски, а все одно пошла.
Никто и никогда больше мне так не радовался, как тот промерзший солдатик с перебитыми ногами. Никто так не благодарил.
Достали мы его из траншеи сильно помороженным, но живым.
Такая отрада была для меня тогда, такое искупление за мысли мои поганые, когда я в прицел на него глядела.
Знаешь ли… винтовка снайперская… даж не знаю, как и сказать – будто творит с тобой что-то. Без нее – ты просто человек – женщина, хоть и на войне. Помню, как мы с девчонками рубахи да кителя себе подшивали, как одной помадой, которая у кого-то чудом сбереглась, всем на танцы губы красили, как из мужских труселей перекраивали женские, на фронт тогда только мужские поставляли, и женское белье была роскошь невиданная – не достать.
А вот улегся ты на позицию, винтовочку пригладил, к себе прибрал, поначалу она щеку тебе охолаживает, а потом теплеет, пригревается, становится будто часть тебя. И ты делаешься другим человеком. Да и человеком ли? Смотришь иначе, дышишь по-другому. Не человек – стрелок.
Когда обратно вместе с Пашкой вернулись, я уж себя и не помнила, так, отрывками невнятными. Будто выпадала из сна и снова в него проваливалась. Устала до смерти. Оказалось, что у меня две пули в руке, одна чуть кость задела, но не сильно. Достали мне их на живульку, водки только выпить дали целый стакан, да и все, некогда было возиться.
Пашка Лыков – будто в рубашке родился, его пулеметом посекло, но обе ноги он сберег, правда, стал подхрамывать – одно колено пришлось крепко чинить.
А у Василия была операция – тяжко ему было, хотя и повезло, пуля позвоночник не задела, но провалялся он долго, почитай полгода.
Так и вышло у нас с ним – он меня спас, собою закрыл, а я его потом вытащила.
Оленьку, подружку мою боевую, верную, мы через пару дней отыскали да схоронили. Я матери ее в Ленинград похоронку сама отправляла. Да без толку – мама ее погибла под обстрелом в том же году, отца и брата убили еще в первый год войны, так что никого из их семьи не осталось.
Езжу теперь проведывать ее могилу каждый год в ее день рождения или день смерти – как получается.