– Мы когда по лесу шли, мне все мерещилось, что тень за нами человеческая идет. То тут, то там глаза чужие мелькают, но я – зырк – и нет никого. Страхи-то, они, знаешь, сами собой не то в голове сотворят. Анджей так вообще ничего не замечал, да и куда ему, он и не охотился-то ни разу.
Шли быстро, только раз остановились на короткий привал, а до Угрюмого холма дошли ближе вечеру. Я все шарила глазами, искала деда. На северной стороне стог сена еще с зимы стоял – оговоренное место. Подошли к тому стогу – нет никого. У меня сердце так и упало, думаю, случилось худое.
Вспомнили, как дед говорил, что если не будет его, то идти к заставе. Решили денек еще подождать, а там уж дальше идти, дедова дружка Исайю искать. Поговорили про это, привалились к стогу, да и уснули мертвецким сном – за пару дней устали крепко.
Среди сна я услышала выстрел… громко, близко, но понять не могу – то ли снится мне еще это, то ли явь. Вскочила заполошенная – темное небо над головой качается, тени вокруг мечутся, кто-то рядом дышит тяжело. Я в темноте сено перебираю, шарю – никого рядом нет. Еще выстрел близко. Вж-жик… совсем рядом пуля пролегла, в сено ушла, я мгновенно пригнулась, кричу:
«Анджей!»
И другой, смутно знакомый голос:
«Стоять!»
Я оторопела, сжалась… вижу ноги – в лаптях, али в темноте мерещится? Местный кто-то, что ли? И… шаг… еще одни ноги встали рядом.
Все близко.
«Ты… ты…» – говорит тот же человек.
Где же я слышала его, где? Не понимаю ничего – кто там еще? Где Анджей?
«Мирон, ты откуда? – снова знакомый голос. – Идить назад, дед!»
Тихон! Да это ж белобрысый Тишка!
«Будет тебе, Тиш, будет», – дед Мирон проговорил ласково.
Я поднялась во весь рост, шагнула вперед:
«Дед…»
Тихон дернулся ко мне, а потом как-то странно ойкнул, чуть качнулся:
«Л-лярва… л-а-а…»
И потек вниз, будто из него выпустили воздух, задевая меня рукой.
«А-а…» – я отшатнулась и тут же подхватила его, соскальзывая рукой в теплое и липкое.
В холодной ночи запахло свежей кровью, резко и неприятно. Тихон опустился к моим ногам сухой веткой.
«Анджей…» – не закричала, а прошептала я.
Рядом мелькнули дедовы глаза, нос, борода. Он буквально выхватил меня и переставил на другое место:
«Щас-щас, Нютка, щас…»
«Дед… – я посмотрела на него, потом на затихшее тело у ног, – что… ты как тут, а, дед? А мы все тебя ждем-ждем… А Анджей где? А… Тихон? Это же Тихон?»
«Ну, что… что… он вас почти от самого болота пас, – дед пожал плечами, – что ж делать оставалось? Кажись, он тож про солдатика нашего знал, вместе с Сашко, ад ему в жерло! Али недавно прознал – не понять».
«Господи… так ты это… убил его?» – только сейчас я поняла, что это дед Мирон кольнул его в сердце, как оленей раненых.
«Ну а что делать-то оставалось? Что делать-то?» – говорил он торопливо, стыдно.
Из темноты вышагнул Анджей с ружьем. Я тут же ему на шею и бросилась, обнимаю, целую в щеки:
«Живой… живой!»
«Поспешать надо, Анюшка, – дед посмотрел на меня ласково, – ведь за Тишкой и остальные могут наведаться».
Пос-пе-шать?.. И так мне страшно сделалось. Вот-вот – и уйдет он, и не знаю, вернется ли? Останется ли живой? Как он без меня? А я без него? Жар обдал меня с ног до головы, я шагнула и схватила Анджея за руку:
«Я с ним пойду!»
«Нет!» – чуть прикрикнул дед.
«С ним, с ним пойду!» – я вцепилась Анджею в руку.
«Мирон, вы не думайте, – он обратился к деду, – я жениться буду, я люблю ее. Я защита буду. Вместе в Америка на корабле будем уходить. Обещаю тебе, с ней вместе буду. Насовсем», – и Анджей держит меня, не отпускает.
«Эх, – дед похлопал его по плечу, – хороший ты парень, и уходить тебе надо скоренько. Я тебя до заставы доведу, а там уж Исайя дальше перебросит. Человек он надежный, не сумлевайся!»
«Дед… – запросилась я, – я с ним, с ним пойду. Дозволь, дед… а не то сбегу!»
«Никак нельзя, Анюшка, – заговорил он тепло, ласково, – у Исайи пашпорт только на него одного, а без пашпорта – сама понимаешь… никуда. Ты обузой ему будешь, обузой крепкой, и застрелить его могут, и тебя».
«Ну… дед… – слезы непрошеными гостями явились, – куда ж я без него, как? Мы ж…»
«А он через полгодочка за тобой и вернется, а тебе к тому времени уж и пашпорт польский справлю, точно тебе говорю. Что оно вам, молодым – полгодика всего? Это ж – тьфу – к новой зиме уж вместе будете. Сейчас никак нельзя».
Дед посмотрел на Анджея, который стоял будто в рот воды набравши:
«Коли она с тобой пойдет, так могут убить вас обоих, а одного тебя я всяко-разно быстрее переправлю. Живой останешься и за ней приедешь, а не то весточку дашь, и я сам ее к тебе переправлю. Сейчас-то на тебя пашпорт польский есть, а на нее-то нету».
«Дед… – я стою, а слезы сами градом катятся, – я с ним, с ним пойду».
«Пробирайся домой кругом, через Лысую Гору, – быстро заговорил дед Мирон, – днем иди по болотам, аккуратненько. И ко мне не заходи, иди сразу домой. Вот тебе еще сухарей на дорогу, флягу возьми. Все, Анюшка, прощайся, да иди… иди с богом. Образуется».
Дед отошел на два шага в ночь, а Анджей подошел ближе. Я его и не вижу почти в темноте, трогаю руками на ощупь, прижимаю к себе:
«Люблю тебя, – мне легко было это сказать, – ты вернись за мной, или я к тебе приеду, только весточку дай, через полгодочка, как дед и говорит. А если он говорит, то так тому и быть».
Он прижал меня к себе крепко:
«Анья, Анья, – шепчет, – я приду, обещаю. Или весточку дам. Богом клянусь».
«Пора уж, – из ночной темноты раздался дедов голос, – будет вам. Пора».
Анджей наклонился, целует – губы соленые, по голове гладит.
«Люблю, – говорит, – люблю».
И вот шаг – и воздух между нами. Ночь апрельская. Я живот трогаю – тепло еще от него. Слышу, как шаги удаляются, и каждый шаг мне таким громким тогда показался.
Я к темному небу глаза подняла:
«Пусть живой останется, только пусть живой».
Они с дедом так и утопали в весеннюю ночь, а я осталась до рассвета с покойным Тишкой в стоге сена куковать, пугаясь всякого шороха.
А как маленько развиднелось, так и увидела я Тихона, исхудавшего, обросшего, с открытыми глазами, бездумно глядящими в небо. И дырочка у него в груди – маленькая, размером с мизинчик – это у дед Мирона был с собой такой ножичек, больше похожий на пику – не короткий и не длинный, как раз до сердечка дотянуться и может хоть у зверя, хоть у человека. Плакать над ним не смогла – слез не было, просто закрыла глаза ему, попросила прощения да трижды прочла «Отче наш», чтоб душе его муторной беспокойной было облегчение.
А потом пошла, как дед и говорил, через болота, лесом и дошла домой только третьим днем. Устала да оголодала, будто волк по весне.
Мамка меня как увидала, руками всплеснула, обрадовалась, думала, что меня уж и на белом свете нету. Девчонки-сестрички тоже встречать высыпали. Я им так обрадовалась, что аж разревелась. Отмылась, отъелась да спать и завалилась.
А потом следующие четыре дня тревогой изводилась, все ждала от деда Мирона вестей, сказать-то никому не могла, что да как на самом деле.
Дед пришел на пятый день – отощавший, бессонный, горячего поел, но оставаться не стал.
«Марыська, – сказал он маме моей, – я Аньку-то на пару дней заберу, она мне дома подсобит». И мы с ним пошли.
Как только вышли за ворота, я спрашиваю:
«Как там Анджей, переправил ты его в Польшу?»
На что он мне коротко ответил:
«Домой дойдем, там все и обскажу».
Пока шли, чувствую – сердце мое сжимается в камешек ледяной, да горячей кровью обливается.
Как только на двор ступили, я ему тут же:
«Не томи, дед, Анджей, он…»
А он меня так цепко обсмотрел с головы до пят и спрашивает:
«Ты, Анюшка, несешь от него али нет?»
Я краской залилась, глаза отворотила, живота-то еще было совсем не видать, с три месяца всего, а под одежкой тем более, только дед мой – охотник глазастый, столько зверья да баб беременных повидал, сколько родов принял – от него ничего не скроешь.
«Это ничего, – мы зашли в дом, он на лавку указал, – ты садись, садись».
И сам рядом сел, приобнял меня.
А я смотрю на него – похолодела вся, руки трясутся.
«Де-е-ед, – в плечо ему уткнулась, – де-е-е-е-ед, скажи как есть».
Он разом и вымолвил:
«Заварушка там была, Нютка, убили мальчонку твоего, фрицы застрелили, хоть он им по-немецки там и балабонил. Прости, родненькая, за весть худую, прости, Анюшка».
«Дед… – в горле вдруг заклокотала горечь… ни глотнуть, ни вздохнуть, – дед…» – язык, будто неповоротливое бревно во рту.
«Терпи, милая моя, терпи, родненькая», – у него у самого слезы в глазах.
«Дед…» – дышать было невмоготу, в глазах помутилось, потемнело…
«Нют… Нютка…» – услышала я его голос уже издалека, когда, обессилев, валилась под лавку.
Я никому этого никогда не рассказывала, мне и сейчас это было вспоминать и странно, и трудно. А тогда казалось, что жизни дальше никакой просто нет, что путь мой прямо здесь и заканчивается.
Смотрю на Ксюшку – девочка моя, глядит глазищами карими огромными, с такими же пушистыми ресницами, как у Анджея, носик длинноват, как у него, но не портит ее совсем, правда, кожа оливковая, матовая, а он был белокожий. И темноволосая, как и Люся, как и он – только не кудрявая, так, легкая волна в волосах. Красавица моя, глядит-глядит, да спрашивать боится. Что же ответить ей?
Киваю и продолжаю:
– После того как дед Мирон меня тогда отхлестал по щекам, чтобы в чувство привести, да студеной водой напоил, мы с ним условились, что я пока про дитенка никому не скажу.
Он меня тогда настойкой отпоил, ночевать оставил, а наутро, когда мы позавтракали хлебом с простоквашей, я поднялась на чердак, хоть дед и отговаривал.
А там все про него и о нем… Книжка наша – старый Люськин учебник по русскому. Я повалилась кулем на топчан его жесткий, подушку обняла – она им пахнет. Лежу и думаю, хоть бы боженька меня забрал к нему, хоть бы сжалился. И такая тогда горячая моя молитва была, что казалось, вот-вот – и помру. И вдруг слышу – в животе у меня так слабенько – тюк. И еще разочек – тюк. Детка моя. Вроде рано еще совсем было, пузо-то только-только обозначилось, мне и посчитать было сложно – то ли три месяца, то ли четыре, но в одежке вовсе было не разглядеть, а дитя вон вишь как – просится, жить хочет маленький.
Я живот огладила, малютку угомонила, успокоила, мол, не боись, не стану я больше к боженьке стучаться.
Потом рукой слегка пошарила – то ли рядом с подушкой, то ли в ней что-то твердое, нащупала – достала. А это лялька. Да, та самая. Деревянная куколка, которую Анджей мне тогда подарить хотел, да я не взяла. Обняла я эту ляльку, обцеловала всю, будто мужа своего названого. Так и лежала незнамо сколько времени, пока день не развиднелся и дед Мирон ко мне наверх не поднялся.
Он мне тогда наказал – через каждые три дня к нему являться, хочешь не хочешь, а быть.
«Тебе, Нютка, щас одной оставаться никак нельзя, да и без работы тож, так что дома – чтоб без дела не сидела. И ко мне ходила, поняла?»
«Дед, – у меня мелькнула странная догадка, – може, это не так все, а? Може, живой он? Ты ж сам не видел поди?»
«Видел, – дед Мирон опустил глаза, – мы с Исайей и видели, иначе б говорить не стал».
Самая последняя ниточка надежды и рухнула. Я сникла.
«Образуется, Анюшка, образуется, – он погладил меня по голове, – знаю я, как тебе, сам там был, знаю-знаю. Чувствуешь ты, будто нутро тебе заживо жгеть. И не стерпеть. Так, чтоб совсем еще долго не пройдет, но тише станет. Знаю, что станет. А потом и вовсе заживет. Верь мне, я знаю».
Я верила. Хотела верить. Иначе не сдюжить мне совсем было.
«Мамке скажи, что батька дитяти – партизан залетный, был – да сплыл, убили его. Помнишь, Олесь у них в отряде был, чернявый такой, на лицо видный, так что сгодится отцом его сделать. Поняла? Правду… не нужна она, та правда, никому, слышь? Никому да ни к чему, только хуже будет, так что лучше ты, Нютка, помалкивай, – он тяжко вздохнул. – Давай, собирайся, я тебе кролей битых с собой дам, чтоб засветло домой дойти. Да через три дня – чтоб тута была. Это тебе мой наказ, слышишь?»
«Слышу, дед, слышу, – я надела кожушок, закрутила платок на голове. – Бывай. Через три дня явлюсь, куда денусь – у меня (я погладила по животу) дитя тут, его дитя. Коли хлопчик народится – назову Анджеем, а коли девка – Люськой».
«От чумная! – всплеснул руками дед Мирон. – Анджеем! Да кто ж поймет, с чего Анджеем-то?»
«Да и наплевать мне! – я открыла дверь. – Никто мне теперича не указ!»
Кивнула и вышла вон.
В тот же вечер я мамке все и рассказала. Ну как – все. Не правду, конечно, а то, что мы с дедом придумали, будто беременна я от недавно убитого партизана Олеся, красавца и балагура. Я, к слову сказать, его пару раз видела, когда он с партизанами к деду наведывался.
Она сначала всплеснула руками, обругала меня, потом к себе притиснула, жалеть стала.
А я – что… мне уж и плакать невмоготу. В глазах будто пыли дорожной насыпали – сухие, холодные. Ляльку только деревянную в кармане поглаживаю – вот оно, мое сокровище. Ничего от Анджея больше не осталось – с полдесятка вырезанных ложек, книжка с его чиркалками на полях да вот эта куколка.
Бабушка посмотрела на часы, вздохнула:
– Скоро Денис со школы вернется, остальное я тебе потом расскажу, ладно? А то придется останавливаться в середине.
Я тоже вздохнула, было ужасно грустно:
– Бабуль, а мама знает?
– Нет, – она покачала головой.
– Погоди… – я опешила, – а дед Вася?
– Дед Вася… – она улыбнулась, – Вася-Васенька, дорогой мой человек, – мы с ним познакомились, когда маме твоей годик исполнился. Он знал, что у меня есть дочь… от партизана убитого. А правду узнал много позже.
Я тоже посмотрела на часы – мне показалось, что тикали они быстрее обычного, что, конечно, было не так.
– Бабуль… – последнее спрошу, – как… же ты пережила это все?
Она пожала плечами:
– А что мне оставалось? Больно да трудно, но… знаешь, война помогла.
– Война? По-мог-ла? – я едва не вскрикнула, так мне было удивительно то, что она сказала.
– Да, – хмыкнула она.
И тут до меня дошло:
– Ба, слушай, так это что… получается, если мама дочка Анджея, то я… тоже насколько-то полька? И еврейка? И вот поэтому группа крови…
Мы не успели договорить, по дому раскатисто прокатился дверной звонок.
Эх, жаль! Денис пришел.
Мне всегда казалось, что, когда она мне рассказывает про свое прошлое, время будто бы услужливо замедляется, давая ей лишние минуты для того, чтобы окунуться туда, далеко, где это прошлое по-прежнему живет.
И уже вечером, когда я сидела за латынью, то и дело поглядывала на бумажку с адресом Теминой нефтяной артели, которую мне дала бабушка, думала и об Артеме. От окна веяло холодом – к ночи подмораживало, зима хватала апрель за пятки. На улице было темно, в небе виднелись мерцающие точки звезд – реденький улов ночного поднебесья.
Я посмотрела на стол – адрес. Написать? Зачем? И что я ему напишу?
Передо мной немым укором лежал учебник по латыни. Ладно, все, учу. Я углубилась в домашнее задание, не переставая поглядывать на листок с адресом.
Ведь я могу написать Темке всего пару строк, как старый школьный товарищ, просто узнать, как ему там работается, что он делает. Ничего ведь страшного, да?
И отложила латынь…
– Знаешь, – я чуть прикрываю глаза, будто погружаясь в то давнее-долгое время, – те полгода до появления твоей мамы я почти не помню, я будто полумертвая ходила. Носила деду яйца с молоком, что-то по дому делала… Хотя, нет, ходила я с одним только ощущением, что под сердцем у меня его ребеночек. Вроде как он сам, почти он… И сильно хотела, чтобы родился мальчик.
Сегодня Денис уехал ночевать на ту квартиру, и весь вечер был в нашем распоряжении, поэтому уже часов с пяти я ходила вокруг бабушки кругами, дожидаясь, пока она закончит все свои дела и мы сможем сесть и продолжить.
И вот мы сели и… продолжили.
– Но родилась мама, да?
– Да. Дед у меня роды и принимал, все случилось у него дома.
– Бабуль, ты жалела, что не мальчик?
Что ей ответить?
– Первые пару дней да, жалела, но потом прикипела к малышке всей душой и радовалась, что девчонка, – я посмотрела на внучку, будто бы спрашивая у нее: «Ну что, рассказывать тебе дальше?» «Хочешь ли ты знать дальше?»
Когда Люсеньке было месяцев девять, это уж было начало лета сорок третьего, на отца пришла похоронка. Мама тогда аж посерела вся, до того ей тяжко было.
А у меня… знаешь, будто все выкипело, я фашистяк и раньше ненавидела, они отняли у меня Анджея, а теперь, после получения отцовой похоронки, так и вовсе будто все опустело внутри – решила я на фронт идти.
Отговаривали меня все – и мама, и дед Мирон, мол, и дитя у тебя, и ты тут нужнее… Но ничего я этого слышать не хотела. Сестры мои за год тож чуток подросли, Варька уже до́бро с хозяйством управлялась, Дашка ей уж в хорошие помощники годилась, да и Яся маленькая стала не такой обузой. А наоборот – вместо куколок нянчила мою Люсеньку.
Мне порой так тепло делалось, что имечко это родное в семью вместе с моей дочуркой вернулось. Вроде как снова все были вместе.
Сорок третий – самое пекло войны было. Шел немец, выжигая все кругом, кабы не болота наши – не сдюжить было б Полесью, и так сколько всего разрушено было – не пересказать, все, что им не пригождалось, истребляли нещадно, целыми деревнями людей жгли. Лють лютая.
Я своим-то и заявила, что коли дед Мирон не поможет мне в партизаны пристроиться, то я сама пешком до линии фронта дойду, и никто меня не остановит.
Дед тогда покряхтел, поохал, но согласился с командиром партизанским поговорить, а уж там дальше – как получится.
«Не подведи меня, дед, – я глянула ему в глаза, – не жульничай, раз обещал – поговори, а то… ты меня знаешь!»
«Ты это… Нютка, давай-ка охолони, нечего тут мне условия ставить. Сказал же, поговорю», – кажется, дед Мирон осерчал.
Редко мы с ним ссорились, да я даже и не помню когда.
Через три денька я снова к нему пришла, а у него уж и командир сидит.
«Ну что, девица-красавица, ты, что ли, воевать собралась? – оглядел он меня с головы до пят, – на лицо пригожа, да худовата».
«А я не лицом с фашистами воевать собралась, да и не худобой своей», – встала я подбоченясь.
«Языкастая», – ухмыльнулся командир.
Был он невысоким бородатым дядькой с большими руками и широкими плечами. Сбитенький такой, коренастый. Небольшие глазки подпирали румяные от летней жары щеки, смотрел он открыто, с лукавинкой.
Еще раз меня оглядел:
«Стрелять-то хоть умеешь?»
«Хм… – я махнула ему рукой, – пошли».
В сенях захватила дедову винтовку и вышла на двор. Дед Мирон неспешно вышел за нами, предвкушая веселье.
«Ну че, куда попасть?»
«Прям вот как? – улыбнулся партизан. – Видишь во-о-о-о-н ту шишку?»
И он указал на высокую елку, у которой на верхушке мостились шишки.
Недолго думая, я подняла винтовку, прицелилась – р-р-раз, и снова р-р-раз, и еще р-р-раз. Четыре шишки, что были одна другой выше, грохнулись о землю. Последней пулей я две сразу сбила.
Красный командир поглядел на меня внимательно, помолчал чуток, руку мне протянул:
«Иван Свиридов».
Я пожала руку крепко, по-мужски:
«Аня… Анна Бондарь».
«Молодец, Анна, – он посмотрел на меня уже совсем иначе. – А что еще умеешь?»
Я разволновалась:
«Тропки местные… все топкие болота пройду, на лося с дедом ходила, на кабана, с ножом могу управляться, травы кой-какие знаю, лечить могу, но не так хорошо, как дед. Что еще…»
«Оружие знаешь?» – он вопросительно поднял бровь.
«Только вот винтовку, ружье», – я растерялась.
«Ну, добро, – улыбнулся он в бороду, – добро».
«Еще… по-немецки говорю немного, – я вспомнила Анджея, как смеялись мы, болтая сразу на трех языках, – и по-польски».
«Вон оно как… ну-ка скажи что-нибудь», – Иван склонил голову.
«Ich werde ein guter Soldat sein. Я буду хорошим солдатом», – я вытянулась в струнку.
«Ишь ты, – он покачал головой и обратился к деду: – Что ж ты прятал такое сокровище, а, Мирон?»
«Так кто ж девку, родную внучку, в солдаты-то готов определить, а? – тяжко вздохнул дед. – Только вот похоронку мы получили на ейного отца, и ента туда ж».
«Понятно. – Иван что-то покумекал, потом обратился ко мне: – Ты, конечно, справный боец, только знаешь что, Анна Бондарь, в отряд я тебя не возьму!»
«Как? – почти вскричала я. – Эт потому что баба?»
«Да и ладно, ладно», – обрадованно заулыбался дед.
«А не ты, так другой, – махнула я рукой на красного командира, – больно надо! Я до фронта дойду! Никто не удержит! Хоть в конуру (я указала на Жулика будку) меня запри, все одно вывернусь!»
«Да ты погоди, погоди… – рассудительно молвил Иван, – что уж сразу петушиться-то? В отряде тебе плохо будет. Во-первых, там мужичье одно оголтелое, оголодавшее до… гм… беды не оберешься, а во-вторых… такие таланты в партизанском отряде зарывать – негоже. Тебе учиться надо!»
«Чему?!» – опешила я.
«На кого?» – тут же спросил дед.
«На того, в ком Родина больше нуждается, – строго сказал командир, – и не нам с вами это решать. Так что это… переправлю я тебя в военную школу. Там есть кому замолвить словечко, – он оглядел меня с головы до пят, – согласна?»
Я закусила губу, размышляя – сразу меня в бой никто не брал, как мне того хотелось. Но… какая-то военная школа? Что за школа? На командира, что ли, выучиться?
«Согласна!» – выбора у меня особого и не было, ну разве что и впрямь пешком до линии фронта топать.
В общем, так я попала в школу зенитчиц.
Вижу, как удивленно моргает глазами Ксюшка, сомневаясь, не веря:
– Куда-куда? Честно?
И улыбаюсь:
– Ненадолго. На месяц всего. Красный командир Иван сдержал слово. Ужасно тяжело было расставаться с дочкой, с мамой, сестрами и с дед Мироном. Помню, как он стоял растерянный, когда пришел за мной Иван через пару дней:
«Возвращайся, Нюточка, береги себя, не лезь в пекло, ты ж нынче мамкой сделалась. А то куда ж Люсенька без тебя».
«Я вернусь, дед, обязательно!» – я правда в это верила.
Командир, покряхтывая, отошел в сторонку, чтоб мы могли попрощаться.
Сначала я быстро выманила из будки Жулика, обняла его лохматую башку:
«Ты тут деда береги, никому в обиду не давай, понял?»
Пес согласно кивнул, лизнул меня в руку и ткнулся в бок кожаным носом, будто чуя, что ухожу я надолго.
Я еще раз потрепала его и встала перед дедом с заплечной сумкой в руках, в ней и пожитки, и мал-мало провизии в дорогу.
Вокруг шумел, перестукивался, переговаривался лес то стрекотом сверчков, то гудением пчел – теплый, хвойный, родной. Землица моя. Наша. Свидимся ли еще?
Дед Мирон крестил меня дрожащими пальцами, держа при себе слезы:
«Упаси тебя Господь, Анна, сохрани и помилуй. Возвращайся, слышь? Наказ тебе от меня».
«Да, слышу, – твердо сказала я, – вернусь!»
Он притиснул меня к себе, обнял крепко. Запах его – знакомый с самого малолетства – хвои, зверья, трав да свежестираной косоворотки.
Запомню, запомню, запомню…
«С богом», – шепнул он, отстраняясь.
Мне хотелось быть храброй, ну или хотя бы казаться. Я махнула ему рукой, зашагав по-мужицки вразвалочку за командиром, который увидел, что я отошла от деда, и тоже тронулся в путь:
– Бывай, Мирон, скоро свидимся.
– Бывай, – эхом откликнулся дед.
И уже углубляясь в лес, я обернулась – он все так же стоял посеред двора, глядя в нашу сторону. Рядом с ним сидел Жулик, тоскливо подскуливая.
А через полгода я познакомилась с Васей. Встретились мы с ним в 1-й стрелковой роте 1-го стрелкового батальона 730-го стрелкового полка. Это была 204-я стрелковая дивизия. Вот так длинно звучит.
Он был ротным. То есть командовал ротой. Знаешь, тогда он был почти… правда, почти такой же, как сейчас. Малость худее только. Весельчак и балагур. За солдат своих горой стоял. Вот меня с подружкой к нему и прикомандировали.
– Зенитчиком? – Ксюшка глядит во все глаза и спрашивает шепотом.
– Хм… не совсем, – я перевожу тему, – поначалу мы друг другу совсем не приглянулись. Он был разочарован тем, что к нему женщин направили. Нас-то на самом деле на фронте не очень жаловали. Считалось, что возни с нами, хлопотно… Да и мужикам-солдатам соблазн лишний.
Были отдельные женские подразделения – это другое дело, а когда все вместе… Хотя и врачи у нас, и санитарки, и поварихи – тоже, конечно, были бабы.
Вот он носом-то поначалу и крутил, да после первого боя угомонился.
Открыла шкатулку, достала награды, выкладываю на стол:
– Вот смотри – орден Славы, орден Отечественной войны, медаль «За отвагу» и вот медаль «За боевые заслуги».
– Ты мне говорила, что эти награды тебе за участие в партизанском движении дали, – Ксюшка глядит на железки мои красивые.
Когда-то маленькой девочкой она их в ручках перебирала.
Все знали, что была я на фронте, но толком что, как да кем – только дед Мирон.
– Да нет, милая, такие награды за партизанское движение не получают, это меня из зенитчиц через месяц перевели. В женскую снайперскую школу.
– Ку-да?! – она даже отодвинулась вместе со стулом и глядит на меня, открыв рот.
– Знаешь, помню, стою я на плацу, вместе с другими девушками, будущими зенитчицами, командир мимо туда-сюда прохаживается, Кулич была его фамилия. Остановился напротив меня, взглядом подозрительным смерил с головы до пят и говорит:
«Сержант Бондарь, следуйте за мной».
Я иду, а у самой руки трясутся, нет, не от страха – натаскалась снарядов, и с непривычки дрожат.
Пришли мы в расположение, приоткрыл он узкую дверцу в блиндаж, пропустил меня. А командир у нас был загляденье – высокий, статный, усатый, половина девчонок о нем по ночам вздыхали.
Сел за стол, я перед ним – навытяжку, а он карандашиком по деревянной столешнице постукивает, бумажки перелистывает.
Это была середина лета сорок третьего – запрудил июльский ливень с грозой, слякотно вокруг, мокро. В блиндажике потолок низкий подкапывает, подтекает. И он карандашом – тук-тук, тук-тук-тук…
«Ну что, Анна Бондарь, – поднял на меня взгляд, – хоть и солдат ты старательный, а к зенитному делу у тебя нет склонностей, да и руки слабоваты».
Я вздохнула, ну, думаю, все, отправят меня сейчас восвояси.
«Разрешите обратиться, товарищ капитан?» – меня уж тогда солдатской дисциплине выучили.
«Знаю, знаю, что ты мне сказать собираешься, да пустое это».
Я стою, держусь, но так тошно на душе, хоть плачь, да нельзя плакать, солдатам не положено.
А командир развернулся ко мне:
«А вот скажи-ка ты мне, сержант Бондарь, правду говорят, что вы на спор с красноармейцем Овсянниковой из винтовки по мишеням стреляли? И ты спор-то и взяла?»
Все, думаю, сейчас меня не просто выгонят, а отправят в штрафбат.
Мы действительно с Валькой Овсянниковой поспорили, кто в дождь вечером в сумерках в консервную банку попадет. Расстояние там – метров двести было, не меньше. Вот я и попала, а Валька-хвастунья – нет.
Смотрит командир Кулич вопросительно, строго – не обманешь.
Я вздохнула, да разом и выпалила:
«Так точно, товарищ капитан. Стреляли. Виновата. Готова понести заслуженное наказание».
«Это обязательно, – капитан Кулич встал надо мной каланчой, – только неужели ты и попала в мишень в темноте с дальнего расстояния?»
«Так точно, товарищ капитан», – снова затараторила я.
«Хм…» – он снова начал прохаживаться взад-вперед, едва не задевая головой потолок.
Я слышала, как наверху за бревенчатым потолком шел дождь и шумела летняя листва. А он все ходил, разминая в руках сигаретку. Потом остановился, повернулся:
«Вот что я думаю, сержант Бондарь, перво-наперво – получишь ты серьезное взыскание. До штрафбата такой проступок недотягивает. И… через два дня отправишься в снайперскую школу на обучение. Такому таланту пропадать нельзя».
Я стою, гляжу на него, не понимаю.
«Ну, что скажешь, Анна?» – улыбнулся в усы командир.
«Так точно, товарищ капитан! Слушаюсь, товарищ капитан!»
«Вот и молодец! – он чуть отошел от меня. – Послужим Родине?»
«Послужим, – я тоже улыбнулась, но потом спохватилась: – Рада стараться, товарищ капитан!»
«Вот и отлично! – он сделал шаг и приоткрыл дверь. – Пойдем».
По дороге обратно я встретила ту самую Вальку Овсянникову, девка она была видная, умная, студентка из Ленинграда.
«Валь, – я ее остановила, – а снайперы – это кто?»