Вижу, ждет меня у входа. — Помоги, Боже, думаю, что́ там такое опять! Смольчич дожидается меня у дверей только в чрезвычайных случаях.
— Ну? Что случилось? спрашиваю, а он глядит на меня каким-то участливым взглядом и словно отыскивает подходящие слова. Наконец, говорит, глядя в сторону:
— Я не приду больше в школу.
— Как так?
— Да! Потом, — продолжает он быстро, все время глядя куда-то мимо меня, — отец остался здесь без работы, и мы идем на его родину. В Штаерско.3
Я была поражена и — к чему таить? — опечалена. Правда, он приносил мне достаточно забот и хлопот, но что́ они в сравнении с удовольствием, которым была я полна, когда наша борьба кончилась, и я побеждала. Только он, как-то мимовольно, сделал мне ясными слова, которые я некогда слышала в школе: «Воспитание — это искусство»...
Теперь это искусство будет спать, как нерв, который не тревожат, а я буду вести свое сонное стадо со дня на день, — оно же, пока передо мною, будет идти налево или направо, никогда не спрашивая, почему, никогда не слушая с оживлением, никогда убежденно не противореча...
И затем, когда я вспомню, каким пришел он в первый день, и каким я его вижу теперь! Тогда он был так груб, неопрятен, а теперь так чист, надежен, так повелительно своеобразен и так часто поражает меня по-истине изысканным, деликатным образом мыслей.
Как-раз вчера я разъясняла им строчку из книги: «Что я люблю» и спросила у него, что он любит?
— Люблю ясное небо, говорит он, когда солнце сияет и птички поют. Я бы слушал их и собирал цветы.
Так я задумалась, а он стоял передо мною, не глядя на меня, постукивая ногою в землю, как он имел обыкновение делать, когда был взволнован.
— Мне ужасно жаль, сказала я. И тут только он взглянул на меня.
— И мне тоже, да что же делать, когда так должно. Тата4 получил письмо, там у него есть еще своя часть, и нам легче будет прожить. Я бы хотел лучше остаться... Да что же делать, повторил он, когда так должно. Чувствую, что он хочет меня утешить в том, что я его теряю, и говорит мне о том самом «долге», о котором я ему столько раз толковала.
— Когда же ты уезжаешь?
— Завтра утром. Я сказал матери, чтобы она пришла во время большой перемены в школу за свидетельством и — и поблагодарила вас, прибавил он тихо.
Вслед за этим мы вошли в школу. Мне кажется, что я в этот день, по меньшей мере, раз десять искала случая говорить о том, что можно и чего нельзя, а Смольчич слушал меня внимательно и серьезно, зная, что в действительности я обращаюсь к нему.
Во время большой перемены он привел свою мать, высокую, слабую женщину, с покорными, пугливыми глазами, которая то и дело заливалась слезами.
— Мне очень жаль расставаться с вашим сыном, я его любила.
— Да, да, так уж вы добры к нему были. Так уж вы добры к нему были. Ах! вздохнула она, вытирая слезы: что́ делать, что́ делать! Спасибо вам великое, Бог вознаградит вас, прибавила она, получивши свидетельство: так уж вы добры к нему были; он сам говорит это.
— Правда? спрашиваю я его, но он ничего не ответил, только кивнул головою. — Ну, смотри же, продолжаю я, не забывай меня, не забывай, чему я учила. Кто знает, может быть, мы еще встретимся когда-нибудь. Я бы так была рада, если бы встретила тебя честным, полезным человеком, которого все любят и уважают.
Смольчич взглянул на меня, и в его глазах было столько боли! Все лицо его передергивалось, но он держал себя мужественно.
— Буду, сказал он принужденно-спокойным голосом. Я протянула к нему руку, он схватил ее и поцеловал, потом быстро обернулся к матери. — Пойдем, говорит, поклонился мне, крикнул своим товарищам «с Богом» (прощайте) и спокойно, уверенно направился к двери. Там он пропустил мать вперед, потом еще раз обернулся ко мне, взглянул на меня и вышел.
Дверь закрылась, но через миг я услышала грустный заглушенный стон. Выхожу в сени и вижу Смольчича. Уткнулся головою в грудь матери и горько, горько плачет, а мать только повторяет свое: «так уж она добра к тебе была!»
Стараюсь его утешить — куда там! Он совсем расплакался, и насколько раньше старался быть спокойным, настолько теперь все больше отдавался горю. И снова мне приходится говорить ему, и не так, как я говорила бы ребенку. Говорю, что та́к уж водится на свете, что нам приходится расставаться с тем, что мы любим, что и я уже утратила много людей, которые были ко мне добры и ласковы. Приходилось покоряться, говорю, только я старалась быть такою, чтобы они были рады за меня, если бы опять меня увидели.
Понемножку, понемножку его плач стихал. Потом он быстро поднялся, взглянул на меня и спросил:
— Почему так водится на свете?
— Гм, почему!
Прежде чем я могла придумать, что́ ему сказать, Смольчич исчез.
— Так уж вы добры к нему были, сказала мать, и вслед за этим ушла и она...
Странно было у меня на душе, так тяжело и так легко в то же время. Вот, думала я про себя, пробудила ты эту юную, могучую душу, открыла ее добру, вложила в нее полезные зародыши, и оставишь в ней светлую память, которая и вдали будет делать свое дело...
Так думала я. — И не только в этот день, но и много позже, и не один раз...