Прошло несколько учебных дней, и мой класс становится все однороднее. Одни приходят в отрепьях, потому что их матери припрятали лучшую одежду на воскресенье, а у других и совсем ничего нет, кроме той рвани, что на них, и когда я вывожу их на улицу — то это настоящее ополчение оборванцев!
А если еще вдобавок поглядеть на них вблизи!
Не знаю, что у них грязнее: лицо или ноги; о руках уж я не говорю, и уж вы простите, если я умолчу о носах!
В душе я готовлю грозное послание матерям, но, так как не могу подкрепить его угрозою на такой-то §, то молчу и рассказываю хорошенькую историю про чистого и опрятного мальчика, который не боится воды, и т. д. Мне кажется, что им эта история успела уже наскучить, и ни капельки не сомневаюсь в том, что она на них не действует. Как ни умоляю я матерей при встрече, чтобы они заштопали платье, вымыли и причесали своих любимцев, — последние все-таки приходят такими же, как и раньше, или еще более оборванными.
А хуже всех мой Смольчич. Он словно наслаждается тем, что лохмотья так и висят на нем, и как-то хитро на меня поглядывает, словно спрашивая, вижу ли я его. Каждый раз, как я на него взгляну, хотя бы десять раз втечение одного урока, он столько же раз вытрет нос рукавом, словно с удовольствием ожидая, того, чтобы я взялась за него серьезно. А я почти боюсь столкновения с ним, потому что не знаю, достаточно ли я сильна, чтобы сломать его упрямство, настолько ли мы уже близки, чтобы его могло тронуть мое ласковое слово, чтобы я, пытаясь его пристыдить, могла задеть его самолюбие.
— Разве ты не просил крестной, чтобы она пришила тебе пуговки к рубашке? спрашиваю я у него.
— Просил, только крестная сказала, чтобы вы не думали, что, если вам нечего делать, то и ей тоже.
Это было сказано громко и отчетливо, и даже мои ученики почувствовали, что так не следовало отвечать. Пошло тихое шушуканье, один малыш с первой скамейки даже прикрикнул на него:
— Ты не смеешь так говорить с барышнею.
Но мой Смольчич стоял спокойно и гордо и мерил меня каким-то диким победным взором. — Молча иду к шкафу, достаю иглу, нитки и пуговицы.
— Если твоя крестная думает, что у меня меньше дела, то я пришью тебе, — говорю я как можно спокойнее и начинаю пришивать.
Он этого не ожидал и не знает, что делать. Уже я кончила пришивать, застегнула ему рубашку, тогда только он надумался и говорит мне презрительно:
— Долго не продержится!
— Если оторвешь, то сам и пришьешь. А только если бы я была на твоем месте, я бы сказала: спасибо.
— Я — нет!
Делаю вид, что не слышала его ответа, и объявляю с кафедры, что после перерыва внимательно осмотрю всякого ученика, и у кого не будут чисты лицо, уши и руки, того умою на дворе в присутствии всех его товарищей.
Глаза Смольчича злорадно заблестели, и я догадываюсь, что он мне готовит.
В некотором возбуждении иду я в школу, чувствуя, что меня ожидает решительная битва, и призываю на помощь всю педагогическую мудрость. Ах, что эта мудрость со своими мертвыми правилами, рассчитанными на массу, когда всякий из этих ребят — особый живой мир!
Вхожу, и первый мой взгляд падает на Смольчича. Он стоит перед доскою, притворяясь, что вытирает ее, но я знаю, что стал он туда с тою целью, чтобы я его лучше видела. Боже, в каком он виде! Весь в грязи, словно он валялся в ней, а уж лицо-то! Его он вымазал чем-то черным, вероятно сажею, и глядит на меня дерзко, вызывающе. — Рубашка на нем расстегнута, — очевидно, он оторвал пуговицы, что я ему пришила.
— Премудрая педагогия, выручай! думаю я и спокойно молюсь с детьми, потом сажусь к столу.
— Я вам сказала, что буду осматривать всякого ученика, чист ли он, говорю я совершенно серьезным голосом, но сначала мне нужно кое-что написать. Пока же один из вас займется осмотром вместо меня, и кого найдет грязным, того поставит в угол. Потом я приду. Но кто же будет осматривать — кто из вас самый опрятный? Некоторое время молчу, словно ищу, на ком остановиться, потом продолжаю: Смотрите-ка, Смольчич сегодня позаботился, чтобы доска тоже была чистою, поди-ка сюда...
Оглядываюсь на него. Рука его осталась на доске, и весь он словно застыл от изумления. И самой мне был он смешон со своим испачканным лицом, исчезнувшими глазами и губами. Вероятно, я невольно улыбнулась, а дети, всегда склонные к преувеличенному подражанию действиям учителя, разразились громким неудержимым смехом. Тот малыш, который утром сделал замечание Смольчичу, прыгал на месте, восклицая: Самый грязный из всех!
Делаю вид, что сейчас только его увидела! Побледнел он, позеленел, а потом, как стрела, кинулся на веселого малыша, схватил его за оба уха и — но тут уже и я вскакиваю.
Должна признаться, что не так-то легко было оторвать Смольчича от его добычи, и мне пришлось пустить в ход всю мою силу. С трудом отрываю я его руки от его жертвы, тогда он в ярости хочет меня укусить. Поднимаю его руки кверху, он дерется ногами, весь кипя злостью. Кое-как валю его на скамейку; теперь он ничего не в состоянии делать, только повернул ко мне лицо, искаженное яростью, а глаза его впились в меня с сильнейшею злобою.
Гляжу на него долго, ни слова не говоря; словно какая-нибудь укротительница зверей и ее лев, мы боремся друг с другом, чья возьмет. Наконец, он потупил взор. Я почувствовала, что он сдается, дрожит, что он покорён, и отпускаю его, а он начинает громко и судорожно плакать.
Мне кажется, что я слышу крик души, сломленной впервые.
— Должна ли я была, имела ли я право? спрашиваю себя.
Нагибаюсь к нему, беру его за руку и веду на место, а он идет, безвольный и словно надломленный, куда я его веду, и все его туловище трепещет и вздрагивает от плача.
Осмотр окончился довольно счастливо, я имела случай даже похвалить кое-кого из учеников; вообще, они на этот раз умылись, как следует. Урок начался серьезно, тихо, словно еще под впечатлением произошедшего случая. Смольчич сидит молчаливый, бесчувственный и тупо глядит перед собою. Когда я его спрашиваю, он встает, отвечает, но так угнетен и подавлен, что мне становится его жаль.
Собираемся уходить по домам.
— Смольчич, говорю я, если у тебя есть время, отнеси эти книги ко мне.
Он не отвечает, но почти механически встает со своего места, идет ко мне и, не глядя на меня, берет книги.
Подходим к дому. Он подает мне книги и хочет уходить, но я его останавливаю. Усаживаю его на стул, сажусь с ним рядом и спрашиваю, за что он накинулся на своего товарища, и он вспыхивает.
— А зачем он дразнился? бормочет он. Я ему покажу! заканчивает он, но уже не столь решительно и упрямо, как раньше.
— А как же он тебя дразнил? Я не знаю.
— Смеялся, когда вы сказали, что — что...
— Что ты будешь отправлять в угол самых грязных. Да?
— Да.
— Вот видишь, он уже заранее смеялся тому, как эти замазульки будут стоять в углу.
— Нет, живо прервал он меня. Он смеялся тому, что я сам замазан.
— Вот видишь! а я-то думала, что ты умный мальчик и можешь, если захочешь, быть чист и опрятен, и что ты будешь смотреть за другими. А что ты делал, что так выпачкался? Ну, говори же! Не правда ли, тебе хотелось меня рассердить?
Смольчич опустил голову, а я продолжала:
— Знаешь, ведь я тебе уже говорила, что я тоже неохотно иду в школу, но должна ходить, как и ты.
— Вам-то легко!
— О нет! Особенно, если кто-нибудь из мальчиков огорчает меня, как ты. Мне это страшно неприятно, я чуть не заплакала.
Он глядит на меня искоса, словно желая убедиться, не плачу ли я, в самом деле.
— Ты видишь, раз мы уже в школе, то нужно работать и быть такими, как следует. Я должна вас учить, должна смотреть за вами, а иначе явится наблюдающий, инспектор.
— Кто это?
— Это — люди, которые должны наблюдать за тем, работаю ли я, как следует. Если они придут, да увидят, что вы ничего не знаете, что вы грязны и неряшливы.
— А тогда что? спрашивает он, и по выражению его глаз и по тону я замечаю, что он беспокоится обо мне и охотно заступился бы за меня перед наблюдающим и инспектором.
— Что́ они могут сделать! успокаивает он меня. Вы сильная, заканчивает он несколько неожиданно.
Теперь я знаю, что покорила его, но мне кажется, что его еще не следует отпускать. Зову его с собою пить кофе. Он сначала отнекивается, потом принимает приглашение, и мы совсем подружески сидим и разговариваем. Я объясняю ему, что мое начальство может мне сказать, чтобы я искала себе другого места. Он замечает, что это случалось и с его отцом. Затем я продолжаю, что он мог бы мне оказать большую помощь, если бы помогал мне смотреть за порядком. Наконец, он встал и сказал серьезно и решительно:
— Не бойтесь, я буду смотреть за ними!
— Но только драться ты не имеешь права.
— Я не стану драться, отвечает он, но всякого, кто будет шалить, или кто будет грязен, я поставлю в угол.
Вслед за этим он идет важным и твердым шагом к дверям, словно проникнутый убеждением, что он мне необходим в борьбе с наблюдающим и инспектором, и с таким видом, словно говорит мне: не бойся! я тебе буду помогать!
На другой день прихожу в школу, а у ворот меня ожидает Смольчич, и я его почти не узнаю, так он нарядился: чист, опрятен, волосы намаслил, чтобы они его слушались, вокруг шеи повязал галстук, который когда-то был очень красивым, а из бокового кармана франтовски выглядывает кончик какого-то странного платка.
— Ого, как ты сегодня красив! Я очень рада. Он вынимает платок — я вижу, что это — кофейное полотенце, — и энергично вытирает нос, ожидая, чтобы я и на это обратила внимание.
— Смотрите-ка, и платок у него есть, хвалю я его. И ноги вымыты, и платье чисто, да еще и галстук! Я знала, что ты будешь моим помощником. А другие так же чисты, как и ты?
— Э, презрительно воскликнул Смольчич и, аккуратно сложив свое полотенце, сунул его в карман. Все как есть грязные. Всех умывать придется!
Так мы сделались друзьями.