Сзади — радость и довольство; сзади — чудная свобода среди неприступных гор, на которых блестит чистый, белый снег; впереди — томительная работа в тесной неуютной комнате. Ах, какой тесной, какой прозаичной!
И я гляжу в окно: хмурое небо, дождь.. Гляжу на эти три ряда выкрашенных в зеленый цвет скамеек, с каждой из которых выглядывают по две детские головки с довольно тупым выражением лица, с каким-то испуганным видом — и сердце мое невольно сжимается.
Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня!
Мой взгляд остановился на одной головке. Боже мой, неужели бывает кожа такого неопределенного цвета! Она похожа на отпрыск какой-то доселе неизвестной ветви человеческого рода. А сама голова? Плотная, угловатая, словно сделанная при помощи долота и молотка; при этом она ушла в плечи, словно черепаха, ушедшая в свой панцирь. Но глаза блестят каким-то коварным блеском, а нос, основания которого не видно, устремлен кверху, словно собирается нюхать и то, что его нисколько не касается. И когда его взгляд встретился с моим, то я прочла в нем не только отпор, но и почти угрозу.
Иду между скамейками и спрашиваю, как имя этих малышей. Они быстро усвоили, что должны вставать и на мой вопрос отвечать громко, конечно, если знают, что ответить. А сколько их не знает или забыло в данную минуту и, при всем желании, не может вспомнить! Наконец, подхожу и к этому мальчику, который так выделялся среди множества головок, лишенных всякого выражения.
— Как тебя зовут?
— Всякий день иначе, отвечает он мне каким-то недетским голосом, не делая ни малейшего движения, чтобы встать.
— Вот как! Хорошее имя, говорю я. Только надо было встать, когда отвечаешь.
— Не хочу!
— Милый мой, все другие вставали.
— Другие!
С каким презрением произнес он эти слова! Потом провел большим пальцем по первым двум пальцам, словно пуская волчок, и отвернулся в сторону. А я стою около него и чувствую, как во мне просыпается то чувство, которое там, среди этих гор, совсем замерло, которое живет только в этом маленьком мире, где нужно быть творцом-художником для каждой из этих маленьких душ! А эти последние умеют быть иной раз почти большими в своих желаниях, и иной раз и сама не знаешь, имеешь ли право подчинять их своей воле!
Совершенно не знаю, как поступить. Подсаживаюсь к нему и возможно мягче, но в то же время и решительнее, поворачиваю его голову к себе.
— Ты любишь играть в волчок, не так ли?
Он смотрит на меня искоса и ничего не отвечает, а я прибавляю, что это очень интересная игра, и что я сама часто пускала волчок.
Теперь уже мне не нужно держать его за голову, он больше не отворачивается.
— У меня было несколько волчков, рассказываю я, но, конечно, я не носила их в школу. Сначала я готовила свои уроки (т. е. я не знаю, так ли было в действительности!), а потом играла.
Вторая половина моей речи испортила мне все дело. Он опять от меня отвернулся.
Глажу его по жестким волосам и делаю новую попытку.
— Тебе не хотелось идти сюда?
— Нет! воскликнул он и повернулся ко мне, кинув на меня быстрый взгляд, а я наклоняюсь к нему поближе и шепчу ему: — Знаешь, и мне то же! Мне гораздо больше нравилось быть далеко, далеко отсюда! Целый день бродила я по лесу, по высоким, высоким горам, на которых и летом не тает снег, и где никого нет. Только дикие козочки скачут с камня на камень.
— А что ж они едят, если там только один снег? спрашивает он с живым интересом, но тихо, а я ему рассказываю, что придет в голову, стараясь говорить так, чтобы он меня понял. Наконец, я уже не знаю, что еще сказать, и умолкаю.
Наполовину я сама еще в недавнем прошлом, наполовину стараюсь проникнуть в эту юную душу. Словно сквозь сон вижу, что все остальные головки повернулись к нам, что все эти глазки с любопытством наблюдают за нами.
— А зачем же вы пришли сюда? спрашивает он меня тихо, но немножко грубо, насмешливо и презрительно, а я ему объясняю, что для меня — это занятие, какое есть и у его отца, что оно меня кормит, и он слушает меня серьезно, с тем ранним пониманием, какое свойственно бедности. Наконец, он начинает рассказывать, что отец его столяр, что у него пятеро братьев, что мать его как раз вчера отправилась в больницу родить, а сегодня им отказали в квартире. Пока мать не вернется, стряпать и стирать для них будет крестная, но — прибавляет он с улыбкою опытного человека:
— Знаю я, как она стряпает, отец теперь еще больше будет пить!
Несколькими штрихами обрисовал он передо мною всю свою скорбную жизнь, полную горя и преждевременного знакомства с нуждою, в которой имеется только одно светлое пятнышко — игра — волчок. Я почувствовала, что имею с ним кое-что общее, я, «которой пришлось спуститься с свободных гор», чтобы работать ради насущного хлеба. У него только одно понятие о мире и жизни: забота о куске хлеба — и на этом мы сошлись.
— Как, ты говорил, зовут тебя? — я забыла...
Он встал.
— Осип Смольчич! отвечал он, и его голос звучал невольною сдержанностью, но очень, очень ненадежною.
Таково было мое первое столкновение с ним!