Квартира Данко в старом московском доме была чем-то средним между музеем, библиотекой и притоном.
С первого шага гость попадал в длинный узкий коридор, пыльный настолько, что цвет книг и предметов, хаотично покоящихся на полках, был почти неразличим. До самого потолка – высокого по-сталински – здесь тянулись ящики и открытые шкафы, в одном из которых молчаливо скалилось фантастично большое чучело панды. Покосившаяся вешалка соседствовала с кошачьим домиком, выглядевшим нелепо среди старинных томов и артефактов. Книги – издания, прекрасные и внешне, и по сути – маршировали по стенам везде, куда бы не отправился взгляд, периодически спотыкаясь то об отряд кассет с футбольными матчами, то об одинокую вазу с сухими цветами, то о непонятно откуда взявшиеся картины.
Здесь было столько всего, что Шерлок Холмс, случись ему оказаться в этом доме, потерялся бы в выводах о его хозяине и только молча прошел бы в кухню, где столкнулся бы с новыми сюрпризами удивительной квартиры. Тут его бы встретили сотни изображений сов: вышитых, вырезанных, вылепленных, вырисованных и даже выжженных на всех доступных поверхностях, а также полное отсутствие еды в холодильнике, компенсированное невообразимым количеством видов чая. Бока холодильника пестрели десятками магнитов с именами городов, где никогда не был владелец этой квартиры, а шкаф рядом был забит пустыми винными бутылками с вставленными в них оплывшими свечами.
Но вернемся в коридор; мы слишком быстро проскочили его мрачную длину, скрывающую еще как минимум две тайны. Одна из них останется за щербатой белой дверью, которую не доводилось открывать ни Анне, ни Каре, хоть они и были частыми гостями этого дома. Лишь изредка им приходилось слышать пение фортепиано и громкий женский смех, прерывающийся на вопросы и ответы, озвученные одним и тем же человеком. Диалог в монологе – вещь для случайного слушателя страшная и смущающая.
Вторая же тайна – и не тайна вовсе, на первый взгляд; всего лишь вытянутая комната, где обитает Данко. Ничего в ней нет странного и необычного, по крайней мере, если судить в масштабе всей квартиры: такие же завалы удивительных предметов, книг на самые полярные темы и прочего философского хлама в соседстве с диваном, столом и креслом. Разве может это удивить того, кто уже прошел чудной коридор? Что может тут зацепить взгляд? Разве что обилие пепельниц, старинный револьвер на стене да совершенно неуместное свадебное платье, висящее на дверце шкафа, как белый флаг. Вот и все тайны этой комнаты… на первый взгляд.
Если бы стены могли говорить, а футбольные мячи обладали способностью хотя бы азбукой Морзе простучать о том, что они видели и слышали в пределах этой квартиры; кто сидел на этом диване и какие велись разговоры на широком подоконнике; в какой компании хозяин чокался этим странным бронзовым фужером… Если бы вещи и книги обладали способностью рассказывать, они, безусловно, написали бы бестселлер.
Но вещи молчат; говорят люди.
Данко не был разговорчив, и тайны этого дома оставались при нем. Как и тайны тех, кто приходил сюда.
Все становится воспоминаниями. Данко жил на настоящем кладбище воспоминаний, и каждый предмет в окружающем хаосе был для него памятником или крестом.
Взять хотя бы кривоногий табурет, на котором сейчас без особенного комфорта расположился неожиданный гость. Никто бы не подумал, но Данко знал, что у этого табурета два неродных гвоздя, найденных как-то по необходимости в коробке на антресолях. И что, если бы не эти гвозди, табурет бы так и лежал без одной деревянной ножки, как в тот день, когда отец Данилы швырнул его, испугавшись собственного восьмилетнего сына.
– Я хочу поговорить с тобой, малой, – сказал тогда отец, усаживаясь на этот самый табурет. – Я хочу рассказать тебе. Я хочу рассказать тебе все…
Данила, одновременно испуганный и радостный, – папа так редко приходит домой вечерами, все чаще ночью, все чаще не способный ни на какие разговоры, кроме крика на мать, – жадно утыкается глазами в статную мужскую фигуру. Фигура отчего-то расплывается; мальчик моргает, фокусируя взгляд, и замечает, что отец дрожит.
– Ты должен меня понять, – говорит папа, и глаза у него раскрыты очень широко. – Ты понимаешь, ты все понимаешь. Когда я ее, Данила… Она была красивой и молодой. Вся такая упругая… Пахнет вечно ландышами… Сладкая. Сладкая. И я не сомневался. Сразу все произошло. Мы тогда с ребятами выпили немного, и я не контролировал себя. Понимаешь? Не контролировал. Просто хотел ее – и все…
Мальчик не понимал. Совершенно не понимал, о чем говорит отец. Только почему-то стало страшно и противно, будто он ковырял жука. Будто что-то очень плохо пахло. И с каждым словом – все больше и больше.
– Кто же знал, что она залетит, – продолжил отец. – Я вроде все как надо сделал. Все вовремя. Я не думал, что она может. И не видел ее потом долго. Месяца четыре. А потом она пришла к моей матери, падла. Сама пришла и все рассказала! Как-то вычислила, где я живу. Мать в крик. Как будто не я ее сын. Женись, говорит, ты виноват. Женись теперь. Наследства, говорит, лишу, если ты от сына откажешься. Женись. Я и женился. Понимаешь? Я же честно женился! Но как я мог ее полюбить после этого?
Отец раскачивается на табурете, не отводя взгляда от мальчика. Дерево скрипит. Ребенок думает, что стульчику тяжело. Даниле тоже тяжело. Но отец не думает ни о табурете, ни о сыне.
– Пухла как на дрожжах. Простоквашей какой-то пахла… Дома сидела. Говорить с собой начала. Я ее не слушал. У меня одна жизнь, понимаешь? Ну и что, что женился. Женился же! Теперь могу делать, что захочу. Вот я и делаю. Деньги есть. Знаешь, сколько красивых женщин в мире? Знаешь, как дешево они стоят?
Мальчик понимает, что папа говорит про маму. Это все, что он пока способен понять; но вот почувствовать он может гораздо больше. Как он будет потом ненавидеть себя за эту способность! Как желать от нее избавиться! Но пока ему только страшно и больно, и противно; и он не хочет больше ничего знать, но боится сказать об этом отцу.
И тогда он начинает плакать. Сначала – почти незаметно.
А мужчина говорит, не останавливаясь.
– Сегодня была такая… Я даже ее имени не знаю – и не надо. Кошка. Натурально кошка. Всего исцарапала. А эта увидела и говорит: ты с кем был? Почему не со мной? Не любишь меня, говорит. Да как я могу с ней быть, с этой коровой! Меня от нее тошнит! Не люблю! Конечно, не люблю!
Слезы уже катятся по подбородку, но ребенок не издает ни звука и глаз от отца не отводит. А тот вдруг наклоняется совсем близко, так близко, что табурет скрипит из последних сил, и доверительно говорит сыну:
– Я ведь и тебя не люблю. На самом деле, ты мне противен. Ты весь как мамаша. Глаза те же. Даже запах похож. Маленькая тварь. Но я буду продолжать покупать тебе подарки. Чтобы, если что, ты говорил, что отец о тебе заботится. Завтра тебе машинку принесу. Хочешь машинку? Я ведь должен быть хорошим отцом, иначе мать не оставит мне наследства. А ей уже недолго осталось. Ты ведь понимаешь?
И тогда Данила не выдержал и закричал. Громко, долго, страшно; кричал, пока маленькие легкие не сжались, казалось, в испуганные комочки. Он перевел дыхание, зажмурился и закричал снова, потому что видел, что отец продолжает говорить, он не останавливается, все эти ужасные вещи льются из него словно кто-то прорезал его мешочек мерзостей. И самое ужасное – Данила знал это, он чувствовал, что все сказанное было правдой.
Что-то больно ударило мальчика по плечу, заставляя упасть и захлебнуться криком. Над ним возвышался отец, дрожа как безумец и сжимая табуретку, лишенную одной ноги. Глаза у него были страшные и испуганные одновременно.
– Дьявол, – сказал мужчина. – Ты маленький дьявол. Что ты со мной сделал?! Дьявол!
Он замахнулся снова, и Данила в ужасе сжался, не прекращая молча рыдать. Но удара не последовало. Табуретка упала рядом. Дверь в комнату хлопнула.
Больше он никогда не видел своего отца.
Через неделю, скорее ощутив, чем осознав, что папа больше не придет, мальчик нашел на антресолях коробку с гвоздями и молоток. Он прибил себе три пальца до крови, но вернул деревянную ножку на место.
Данко потер пальцами переносицу.
– Табурет сломан, – ровно сказал он. – Сядьте лучше на диван, Сергей.
Они приехали в квартиру Данко, потому что она была ближе всего. Все: Кара, Анна, сам Данко, Сергей и его непонятная спутница. Идти в кафе или другое публичное место было бы верхом безрассудства; их легко могли услышать. А этот дом свои тайны хранить умел отлично.
Под стать хозяину.
– Давайте по порядку, – сказала Анна, сжимая в руках чашку с чаем. «“Колодец дракона”, – равнодушно отметил Данко. – Ее любимый сорт».
– Помогите мне, – Сергей, взъерошенный, но уже частично успокоившийся, пытался не смотреть на свою левую руку, которую по-осьминожьи оплетали белые женские пальчики. – Я знаю, что вы можете. Мне больше некуда пойти.
– Я так понимаю, это Ваше? – спросила Кара, выуживая из кармана Учителя фотографию Насти. – Было в салоне.
– Да, – не стал отнекиваться мужчина.
– А это результат? – уточнила барменша, кивая на девушку с пустым взглядом, вцепившуюся в руку бизнесмена. Дождавшись кивка, она раздраженно продолжила: – Если Вы думаете, что мы будем вытягивать из Вас каждое слово, то сильно ошибаетесь.
– Простите, – быстро сказал он. – Я просто… Мне с этим сталкиваться раньше не приходилось. Я только знал… немного. Люди говорят. Я имею в виду особых людей, тех, кто в курсе. Мне рассказал друг. Николай. У него жена такая же. Он на нее молится. Говорит, идеальная женщина. Как он хотел. Ну я и… пошел.
– Почему Настина фотография? – спросила Анна.
– Мы с ней были вместе… какое-то время. Потом она ушла. Я пытался с ней поговорить, вернуть. Она не захотела.
– И ты решил сделать себе копию? – прямо спросил Данко, не тратя времени на «Вы» и бессмысленные любезности. Честно говоря, ему уже порядком надоело происходящее; но в то же время было интересно. Он никогда не видел человека, который был готов заказать себе женщину по той феноменальной цене, которую выкатывала Вен Сюй. Женщины этого не стоят.
Знаешь, как дешево они стоят?
– Не копию, – покачал головой Сергей. – Просто ту, которая… заменит. Думал, смогу заменить. Заказал, оплатил. Боялся, конечно, но надеялся. А потом понял, что не смогу. Хотел сегодня отказаться – и черт с ними, с деньгами.
– Почему? – Данко встал из кресла, доставая сигареты, и открыл окно, усевшись прямо на подоконник. – Ты же заплатил огромную сумму. Тебе должны были сделать идеальную куклу. По всем твоим запросам. Ни к чему не придраться. Оригинал тебя послал. Так почему ты хотел отказаться от нее? Любил, что ли?
Последний вопрос прозвучал настолько издевательски, что только самый последний дурак ответил бы на него серьезно. Но Сергей ответил:
– Любил.
– Любовь, – Данко рассмеялся и уставился в окно. – Дорого же она тебе обошлась. Мог бы купить самолет и улететь от нее к чертовой матери.
– Данко, – одернула его Анна. – Прекрати.
– Я всего лишь сказал правду.
–Я всего лишь сказал правду, – упрямо повторил четырнадцатилетний Данила, продолжая прожигать взглядом директора.
–Нет, Багров, ты подставил школу, – ответил Виктор Павлович. Очки в оправе-невидимке, казалось, были готовы лопнуть на его широком красном лице. Может быть, поэтому директор все-таки снял их, прикрыв глаза, и начал протирать краешком галстука. – Вот что мне теперь с тобой делать?
–Я сказал правду.
–Да кому нужна твоя правда! – разозлился директор. – Ты же радоваться должен был! Вам хотели помочь. Вам заранее дали задания олимпиады, чтобы вы могли подготовиться. Не уронить честь школы. Математический лицей номер восемьдесят три всегда побеждает на олимпиадах. У нас самые лучшие преподаватели. Самые умные дети. Самая! Безукоризненная! Статистика! Да тебе же шанс дали без экзаменов в лучшие вузы попасть! В руки дали! А ты что?
–Это нечестно, – твердо произнес подросток. – Все эти статистики и победы. Это неправда. Вы ведь всегда… Вы ведь всегда давали задания раньше!
Директор негодующе поднял взгляд на наглого мальчишку, но вдруг осекся. Глаза его остекленели; зрачки расширились. Он выпустил очки из рук – стекла звякнули по полу – и заговорил, быстро, фанатично:
–Да, давал. И по математике. И по физике. И по химии. И взятки давал. Знаешь, сколько стоит достать задания олимпиады? Но я не сам платил, конечно. Я брал из денег школы. И себе тоже, конечно, брал. Это же просто. Это же очевидно. Чем лучше статистика, тем больше учеников. Тем больше стоимость обучения. Нам нужна идеальная статистика. Мне намекнули, что продадут «Голубую гимнастерку». Нам нужна идеальная статистика.
–Гимнастерку? – не понял Данила.
–Да! – воскликнул директор и вдруг сорвался с кресла, словно переспелый гранат с ветки. – «Голубая гимнастерка»! Она будет здесь!
Смешно скрючившись и постоянно оборачиваясь, Виктор Павлович просеменил к репродукции «Опять двойка», висевшей на стене, и сдернул ее с крючка. Нитка лопнула; директор, не раздумывая, сунул полотно в руки Даниле. На стене за ним обнаружился сейф, из которого мужчина торжественно вынул красный бархатный альбом, в котором оказались марки.
–«Голубая гимнастерка», – сказал он. – Это пятнадцать тысяч. Не рублей, конечно же. Я ее хочу. Я ее так хочу. Поэтому должна быть идеальная статистика. А ты мне ее портишь. Я так зол на тебя! А знаешь что… Я тебя выгоню. Точно! Я тебя выгоню! За курение, например! Не будет тебя – будет идеальная статистика!
И директор засмеялся, продолжая трясти своим альбомом и не отводя взгляда от Данилы. Он был счастлив до безумия – в прямом смысле. Подросток потихоньку встал и попятился к двери.
–Выгоню! – продолжал повторять директор. – Выгоню! И будет идеальная статистика! Будет «Гимнастерка»! Будут дети, много детей! И будет идеальная статистика!
Данила выскочил за дверь, все еще прижимая к себе картину.
Опомнился он уже в собственной комнате, когда прислонил полотно к дивану. Картина там так и осталась.
Данко смотрит на полотно. Воспоминания отпускают тяжело; реальность возвращается медленно, почти незаметно обретая сегодняшние цвет и форму. Вот ты еще там, пристраиваешь новенькую картину к мягкой стенке, а вот смотришь, как проявляется трещина на раме – глупая трещина, полученная в результате очередной глупой истории.
Голову немного повело, то ли дело в том, что он практически не ел ничего со вчерашнего вечера, то ли Возможность заскучала без использования, но, чтобы восстановить ясность разума, потребовалась почти минута.
Звук вернулся так резко, словно соединили провода.
– …на губах еще не обсохло! П…индюк мелкий! Не надо мне рассказывать, как я жить должен! Ты пойми, с кем ты разговариваешь!
Задел, надо же. И не хотел задеть, а задел. Простой интерес. Простая правда. А он разошелся. Звучит как барабан. Не глубокий шаманский, не из тех даже, что на кухне под столом, – тамтамов; нет, звук плоский, злой и громкий, какой выходит из-под рук подростка, тайком стучащего по барабанной установке в комнате брата. Бум-бум-бум; а потом пауза на прислушаться – и снова бум-бум-бум.
Вступила перкуссия. Рейнстик, «шепот дождя». Шшшух… Баланс и гармония. Анна.
– Успокойтесь, Сергей. Мне кажется, Вы слишком сильно реагируете на в целом невинное замечание, – шшшух.
– Я совершенно спокоен! Я просто хочу, чтобы этот понял, о чем я говорю! – бум-бум-бум.
– Будьте любезны держать себя в руках, – о, а вот и виолончель. Почти звенит от напряжения, еще чуть-чуть бы – и лопнет струна; но нет. Выдержка у нее – королям на зависть.
– Какой концерт, – пробормотал Данко. Люди перед его глазами будто плавились, перетекали и множились. С каждой минутой он чувствовал себя все более пьяным, все более размытым; еще немного – и он распадется на атомы, уйдет в состояние полузверя, неспособного ни на связную речь, ни на самые простые мысли. Пока, по чистой случайности, не применит Возможность и не сможет снова ощутить себя человеком.
Его состояния никто не заметил; только Сергей, окончательно озверев, снова повернулся к нему.
– За языком следи. Ты меня понял, парень? – процедил он.
– Кристально, – ответил Данко и поднял на него глаза.
Все. Сознание прояснилось сразу же, будто собралось по кусочкам, стоило только Возможности в нем ухватиться за взгляд Сергея. Данко смотрел и видел, как становятся прозрачно-стеклянными глаза с ранними морщинками; как цепкое выражение их дуреет, смягчается; ресницы раскрываются широко, приглашающе, будто бы гостеприимный хозяин распахнул ворота.
Кто-то должен потерять контроль, чтобы Данко мог его вернуть. Кто-то должен захмелеть, чтобы Данко мог почувствовать себя трезвым. Его Возможность, как кристально прозрачная жидкость-дурман, плещется в нем, отравляет, медленно пьянит, доводит до помрачения, до потери рассудка, пока он не позволит ей выплеснуться из глаз в кого-то, кому не повезло. И там-то уж она раскроется, повеселится.
Это у Данко есть иммунитет против ее хмеля – он всего лишь пьянеет, всего лишь морально распадается до состояния зверя. Но в любом другом человеке Возможность Кристальности работает получше сыворотки правды: она не заставляет говорить, она заставляетзахотеть говорить обо всем, даже самом сокровенном, грязном и тайном. Вернее, в первую очередь об этом: как выяснил Данко за годы его жизни с Возможностью, люди почему-то стараются вывалить эту информацию вперед любой другой. Будто бы то, что они никогда никому не рассказывали, весит больше, чем то, что они всегда готовы сообщить.
Периодическое опьянение без вина на ровном месте – неприятно, но контролируемо; смешная, казалось бы, плата за Возможность узнать любую информацию, так ведь?
Если бы только Данко хотел вообще хоть что-тознать.
За все эти годы он наслушался столько дряни от тех, кого любят десятки, сотни и даже тысячи людей; от тех, кого боготворят; кто сам считается почти святым; от лучших друзей, от братьев и сестер, от матерей и отцов… Но больше всего самой отборной грязи, приправленной комплексами, страхами, желанием выгоды и извращениями – кони, трупы, пальцы ног; кактусы, черт возьми! – Данко наслушался от влюбленных. Даже если не было никакой очевидной дряни, если даже один из них не был с другим ради выгоды или похоти, или на спор… Даже если они искренне думали, что любят друг друга, они все равно выливали на голову «возлюбленному» цистерну поразительных мерзостей. Ему столько пришлось бросить из-за нее; а она могла бы сделать карьеру; иногда ночью ей снится его друг; а он думает о том, что она потолстела, но никогда не скажет ей об этом; его мать просто кошмарна; ее мать просто отпад, если ты понимаешь…
Дрянь, дрянь, дрянь. Как бы люди не пытались любить другого, себя они всегда будут любить больше.
Данко не верил в любовь. По крайней мере, в такую, о которой пишут в книгах: в полноценное партнерство, в растворение друг в друге, в беззаветную принадлежность мыслями, душой и телом. Что-то или кто-то всегда будет стоять между людьми. Нереализованные амбиции, которые так просто свалить на другого; недовольство собой; упущенные возможности; люди, привлекательные и не очень, которых всегда так много вокруг. Даже разный уровень интеллекта или интересы. Невозможно подходить друг другу идеально; а если и было бы возможно, то как тогда избавиться от скуки? Совпадение во всем не оставляет простора для эмоций. Любой химической реакции требуется катализатор, а любовь – всего лишь химическая реакция, проходящая в соответствии с полученным жизненным опытом и личными характеристиками объектов.
Данко не презирал любовь, не отрицал ее, но относился к этому чувству снисходительно, как к чему-то априори проходящему. Как к контракту, который люди заключают между собой и с самими собой. У любого контракта есть условия. Ты мне – я тебе; ты мне – заботу, внимание, неравнодушие; я тебе – то же и что-то, что может тебе понадобиться.
Но не надо переоценивать.
На его взгляд, это было куда честнее, чем слагать стихи и строить Тадж-Махал из песка. Если бы только люди могли быть хоть немногочестнее…
Ему с его патологической честностью, введенной подкожно против его воли, не было роли в этой пьесе.
Однако тем интереснее – это всегда было почти как вызов – становилось выслушивать то, что очереднойвлюбленный говорит о предмете своих чувств, когда его касается ледяная игла Возможности.
– Воспоминания жгут руки. Расскажи мне, – сказал Данко, не отводя взгляд от подчиненного дару Сергея. – Расскажи мне все.
Он готов услышать ответ и ждет его, несмотря на то, что прошлое снова искажает фокус реальности и уносит его в воспоминания.
Она лежит на продавленном диване с видом Маты Хари, соблазнившей немецкого агента. Кроме клетчатой рубашки Данилы, скорее открывающей, чем прячущей голые бедра, на ней нет даже намека на одежду. Зато других намеков – очевидных, как и любое кокетство после часовой любви – в ее образе предостаточно. Гладкая девичья кожа присыпана пудрой румянца; глаза блестят в темноте со спокойной хищностью; улыбка ленивая, совсем не похожая на те робкие быстрые движения губ, которыми она одаривала его еще несколько часов назад; грациозные пальцы перебирают складки пледа, разглаживают его – слишком нежно для простого движения. Она старается двигаться медленно и красиво, как в фильмах, и специально по-змеиному вытягивается всем телом, когда берет со стола стакан воды. Каждое движение, как танец.
Удивительно, что способен сотворить с женщиной один час прикосновений и слов.
Казалось бы, сиди и любуйся; но Данко не оставляет в покое мысль, что она совершенно не выглядит смущенной, напуганной; абсолютно не испытывает неловкости. Ей всего шестнадцать. Разве стала бы так себя вести юная девушка, у которой ты – по ее словам – был первым и единственным?
Данко не думает даже искать физические доказательства ее утерянной невинности; он и так знает, что она лжет.
Удивительно, что способен сотворить с мужчиной тот факт, что женщина ему солгала.
И тогда он смотрит на нее со всейкристальной ясностью.
– Шестой, – радостно говорит она, и на лице ее такая гордость, будто речь идет об Оскарах или Нобелевских премиях, а не о количестве сексуальных партнеров. – Я всем говорю, что первые. Это всегда работает идеально. Все сразу так смущаются. Такие нежные становятся. Правда, некоторые перебарщивают. Твой сосед, который Игорь, вообще меня всю облизал. Мне даже стало противно. А потом таскался за мной еще два месяца. Я на него брата натравила.
Данко вспоминает Игоря, который несколько недель назад попал с двумя сломанными ребрами и кучей порезов от «перышка» в реанимацию. Вытащили, справился. Первое, о чем он попросил, когда пришел в себя, – это принести кошелек. Там было пятнадцать рублей и ее фотография.
А через две недели после выписки он зажимал в углу какую-то девятиклассницу и мерзко смеялся.
– Я выигрываю пока, потому что у меня есть схема, – продолжает рассказывать обнаженная нимфа. – Во-первых, надо правильно выбрать. Лучше таких, которые не особенно с людьми сходятся. Ну, типа тебя. Чтобы были одинокие и непонятые, но не слишком зажатые, а то до дела так и не дойдет. Потом надо смотреть. Где-то недельку. И всегда смущенно улыбаться. Потом просишь помощи… в какой-нибудь фигне. Вот у тебя с математикой просила. Ха! Мне эта математика сдалась! У меня отец аналитик! Потом всякий скучный период с обнимашками и признавашками. Меня в нем только одно радует – подарки дарят. У меня всегда дома свежие цветы есть. Только ты мне не дарил! Я даже обиделась на тебя. Принес какую-то книжонку…
«Книжонкой» было раритетное издание стихов Сергея Есенина, которого она якобы любила, 1918 года с дарственной надписью от автора, адресованной прабабушке Данилы. Прежде чем решиться достать его из шкафчика матери и подарить книгу этой нимфетке, Данко успел несколько раз почувствовать себя поганым вором.
– Ну а потом все просто. Главное – вовремя сказать, что ты девственница и что он у тебя первый. Я сначала наоборот говорила, но это как-то не очень работает. Все хотят быть первыми. Вот и ты хочешь. Поэтому у меня уже шестеро за полгода, а у Катьки – всего трое, – закончила девушка и потянулась. – Иди сюда. Сейчас мы с тобой еще разок, потому что я не кончила. Сказала тебе, что да, но нет, конечно. А потом я попрошу тебя такси вызвать и уеду.
– И кто седьмой? – охрипшим отчего-то голосом спросил Данко.
– А не знаю пока, надо выбрать. Либо Лешка, у которого папа богатый, либо Ваня, который по физике рубит. Итоговая контрольная на следующей неделе, а я вообще без понятия, как писать. Ну что, иди ко мне?
– Нет, – сказал Данко. – Это ты иди. На хрен. К седьмому. И книгу верни мне.
Сергей набирает воздуха в легкие и начинает:
– Я в нее влюбился сразу, когда увидел. Она была очень зажатой, закрытой, мне сразу захотелось ее вывести из этого, она никого не пускала, и мне хотелось быть первым, кого она…
– Данко,прекрати, – раздается в комнате, и он прекращает сразу же, потому что не может справиться с фантомом нависшей над ним боли. Молодой человек с упреком и сарказмом смотрит на Кару.
– Ненавижу, когда ты это делаешь, – зло говорит она.
– Видимо, ненавидишь больше, чем использовать Возможность, – выплевывает он, и Карина бледнеет. – Что же ты с куклами тянула? Вся такая правильная.
– Зато ты свою использовать не стесняешься, – все-таки парирует барменша и выходит из комнаты, хлопнув дверью.
Анна устало проводит руками по лицу. В комнате висит тишина. Все произошедшее будто впитывается в книги и вещи вокруг. Предметы удивительной квартиры не получили еще одну историю в свою коллекцию.
– Что это было? – Сергей уже не бычится и права не качает. Происходящее напугало его, но он на диво спокоен и скорее озадачен, чем напряжен. – Еще одна эта ваша… Возможность?
– Да, – говорит Данко. – И, если бы все прошло нормально, нам не пришлось бы дальше сидеть и ждать нормального изложения фактов. Ты бы просто рассказал мне все, что я хотел узнать. И даже больше. Все рассказывают.
Сергей поворачивается к молодому человеку, и тот ждет привычных обвинений и недовольства, может быть, даже удара. Уклоняться Данко не собирается. С его стороны это было мерзковато, без сомнения; но зато гораздо честнее и быстрее, чем столько времени тянуть кота за детородный орган.
Но Сергей его удивляет.
– Много ты наслушался, парень, если уже ничего и никого не боишься, – тихо говорит он и мгновенно возвращается к сути, излагая ее быстро и сухо: – Настю я любил, и любил сильно. Попробовал заменить, заказав у Вен Сюй себе женщину. Должен был приехать за заказом сегодня. Но вчера проследил за Настей и видел ее в Могильцевском. Видел, как прошла сквозь стену. Дождался ее. Дальше вы знаете. Стал искать инфу, и знакомый мне рассказал, что есть какой-то бар, который не видят обычные люди. И что там помогают новичкам. Он якобы сайт видел где-то.
– Теневой Интернет, – пробормотала Анна.
– Я потом долго думал. Пытался дозвониться до салона, но телефон молчал. Я поехал сегодня, а там дверь закрыта. Костя – водитель мой – ее вскрыл. Зашли внутрь, а там все перевернуто, девки-массажистки друг на друге сидят… Китаянки этой нет. Я нашел ее кабинет. Там на столе эта лежала, – Сергей кивнул на странную девушку. – Сначала просто как труп. Жутковато, но нормально. А когда я подошел, она встала! Схватила меня за руку, и не отдерешь ее ничем. Костя попытался, а она такой ор подняла. Больше ни слова не говорит; если не касается меня, орет. Я понял, что это моя должна была быть… Но что с ней теперь делать, не знаю.
– Ее не закончили, – раздалось от двери. Кара, демонстративно не смотря на Данко, вошла внутрь с пачкой сигарет в руке.
– У нее сознания нет, – подтвердила Учитель. – Все, что в нее успели вложить, – что она Ваша. У нее никаких мыслей. Она даже говорить не умеет. Как компьютер с одной программой.
– И что теперь мне с ней? Не убивать же ее!
– Нет, конечно, – покачала головой Анна. – Но пока придется подержать ее несколько дней у Вас, Сергей. Мы бы ее забрали, но она сбежит и будет кричать, пока Вас не найдет.
– То есть мне теперь с ней всю жизнь за ручку ходить придется? – взвился бизнесмен.
– Ты сам ее заказал, – вклинился Данко.
– Не придется. Мы что-нибудь придумаем, – успокаивающе улыбнулась блондинка. – Обязательно.
В комнате снова повисла тишина. Впрочем, совсем ненадолго, потому что сидевшая с мечтательной улыбкой кукла вдруг подняла голову и четким голосом, в котором угадывались интонации бизнесмена, произнесла:
– Очень на это надеюсь. Потому что иначе я ее просто пристрелю. Судить меня будет не за что.
– Говорить не умеет, да, Эн? – нервно рассмеялся Данко.
Впрочем, особенного веселья он не испытывал. Никто не испытывал.