К книге
Британский посол в Петербурге при Екатерине II. Дипломатия и мелочи жизни лорда Чарльза КаткартаПриложения. Приложение 1. Е. Б. Смилянская. Записки Джин Каткарт о Санкт-Петербурге
75%
Приложения. Приложение 1. Е. Б. Смилянская. Записки Джин Каткарт о Санкт-Петербурге
21

Взгляд просвещенной англичанки на самый нетипичный город Российской империи (предисловие к публикации)

Мне нужно было писать письма, я изучаю русский, но не очень много; я прожила дни, наполненные балами и маскарадами, скучные дни, испытала на себе утомительные болезни, а сегодня вечером я с удовольствием посвятила два часа, а то и больше записям в другой своей тетради, куда я помещаю свои наблюдения о нравах этой страны.

Публикуемый ниже перевод рукописи «Записок» (Memoranda of St. Petersburg)[1] супруги британского посла в России Чарльза Каткарта – леди Джин – уникальное свидетельство наблюдательной просвещенной дамы, прибывшей с мужем и детьми в Санкт-Петербург в августе 1768 года и прожившей в российской столице три с небольшим года до дня своей кончины в ноябре 1771 года.

От немногочисленных записок женщин, побывавших в России в XVIII веке, сочинение Джин Каткарт отличается тем, что его составила дама, в силу своего статуса ambassadrice великой державы, много говорившая с Екатериной II и внимательно наблюдавшая за императрицей, придворными, церемониальной жизнью петербургского двора[2]. После официального представления императрице[3] «посольша» Каткарт заняла второе по значению место в придворной иерархии, но помимо формального статуса она приобрела личное расположение императрицы и, как и ее супруг, нередко приглашалась в ближний круг Екатерины II, дважды принимала императрицу в своем доме, а ее заметки о занятиях и развлечениях петербургской аристократии точны и нередко весьма остроумны.

При этом высокое положение и этикетные нормы, соблюдавшиеся британской посольской четой, предопределили и ограничение возможностей для познания страны. В отличие от путешественников, которые по делам их российской службы, по торговым надобностям или в образовательных вояжах посещали города и веси обширной Российской империи, Каткарты не выезжали за пределы столицы и пригородов. Хотя Джин явно интересовала и «другая Россия» (не случайно она включила в «Записки» отрывки из «Путешествия в Сибирь» Шаппа д’Отроша), увидеть ту Россию ей не было суждено: посол должен был находиться при дворе, а в период его миссии Екатерина II не покидала своих петербургских и пригородных дворцов[1]. Даже в Москве, о которой Каткарты были наслышаны, они побывать не смогли[2]. Помимо императорских дворцов, театра, домов знатнейших фамилий в столице и пригородах Каткарты бывали гостями у представителей британской колонии (кварталы на Английской набережной и Галерной), у членов дипломатического корпуса и у нескольких знакомых (например, в мастерской Фальконе и Колло, в неназванных «бедных» домах с благотворительными целями). Круг контактов посольской четы оставался ограниченным, и за петербургским людом они наблюдали преимущественно из кареты или из резиденций на Мойке и на Каменном острове (улицы Петербурга, не имевшие еще тротуаров, были, по словам Каткартов, опасны для пешеходов, и леди сетовала на недостаточность мест для привычных англичанке пеших прогулок).

«Записки» Джин Каткарт только в начале, где описывается путешествие из Лондона в Петербург, можно отнести к жанру травелога, основная же часть «Записок» – это дневник наблюдений за российской действительностью, открывшейся семейству Каткартов в самом нетипичном городе Российской империи[1].

Важной особенностью публикуемого текста «Записок» является оптика автора – это женский взгляд на Россию и русских, при котором комментарии о политике и нравах с легкостью сочетаются с описаниями покроя рукавов платья, муфт и варежек, поклонов и танцев на придворном балу, поцелуев при общении русских дам и кавалеров, обуви и пестрого платья простонародья и так далее.

Особую ценность этой коллекции словесных этюдов и жанровых зарисовок придает непосредственная фиксация свежих впечатлений, из чего, правда, следует и известная хаотичность помещенной в «Записки» информации (они, на первый взгляд, строились по принципу: что увидела – то и записала). Единственное, что заметки Джин Каткарт объединяет, – это хронологическая последовательность, позволяющая вслед за англичанкой постепенно приоткрывать Россию 1768–1770 годов и изучать механизмы создания ею образа чужого этноса и другого социума[2].

«Записки» леди Каткарт не были подвергнуты никакой ни прижизненной, ни посмертной редакции, они не были закончены, и в последний год жизни Джин не делала дополнений в текст, который так и обрывается на сообщении о первом снегопаде в ноябре 1770 года. Вероятно, острота первых впечатлений в чужой стране постепенно притупилась. Если через восемь недель после прибытия в Кронштадт леди Каткарт писала:

Теперь я попробую восстановить кое-что, касающееся характеров и особенностей, обычаев или прочего, что поразило меня как иностранку и как наблюдателя[1].

То в июле 1770 года она признавалась:

За два года пребывания в этой стране в значительной степени ушло ощущение новизны. Я теперь стараюсь уловить то, что может дать постоянное повторение одного и того же, и таким образом в точности ухватить настоящий характер тех, среди которых мы живем[2].

«Записки о Санкт-Петербурге», которые вела Джин Каткарт в 1768–1770 годах, не предназначались для дальнейшей публикации или распространения, хотя некоторые сюжеты из них она порой повторяла в переписке с ее английскими знакомыми. Тетрадь с «Записками» так и осталась достоянием семьи и хранилась в семейном архиве Каткартов вместе с дневниками леди Джин, бумагами ее мужа и потомков (ныне в Национальной библиотеке Шотландии)[1] и только в последние годы стала объектом исследования[2].

«Записки о Санкт-Петербурге» тесно связаны и составлялись параллельно с дневниками, которые леди Джин вела с юности. В своих дневниках (во всяком случае, с 1750‑х годов) она писала преимущественно по-французски, но, как видно из эпиграфа к настоящему предисловию, в Петербурге леди Джин завела отдельную тетрадь для записей своих впечатлений о России («характеров и особенностей или прочего, что поразило меня как иностранку и как наблюдателя») и стала писать в ней на английском[3]. Вероятно, оба языка были в равной степени языками общения, чтения и письма в семье Каткартов (примечательно, что своих детей Каткарты обучали и немецкому, и итальянскому, и русскому языкам, но ни разу не упоминаются учителя французского, этим языком все, очевидно, владели с малолетства), именно на французском Каткарты говорили и при дворе Екатерины II, английский же оставался языком более свободного от этикетных формальностей общения с соотечественниками – членами британской колонии Санкт-Петербурга.

Только ли по языку различаются дневники и «Записки» Джин Каткарт ее «русского периода»?

Очевидно, что при составлении разных «тетрадей» Джин Каткарт преследовала разные цели. Ее дневники – это почти ежедневные записи, которые позволяли ей проанализировать разумность прожитого дня: размышлять («медитировать») над прочитанным и поверять перу свои религиозные чувства, переживать о муже, детях, о прислуге, о родных и друзьях в Англии, но также не оставлять без внимания свежие впечатления от увиденного при дворе, в свете, а также на улицах Петербурга.

Дневниковые записи порой повторяют с большими или меньшими подробностями сюжеты, попадавшие и в «Записки» (или «Записки» повторяют сюжеты из дневников), и в тех случаях, когда в дневниках встречаются дополнения или уточнения в сравнении с «Записками», мы приводим в комментариях тексты из дневников. В нескольких случаях Джин Каткарт копирует в тетрадь с «Записками» депеши Чарльза Каткарта, такие случаи специально оговариваются в комментариях.

Сообщения в «Записках», в отличие от дневников, имеют значительные временные пропуски, и они позволяют говорить о некотором плане, по которому леди Джин осуществляла отбор наблюдений для записи в эту особую англоязычную тетрадь. В «Записках» Джин Каткарт намеренно почти исключает подробности своего семейного уклада, выражения чувств к супругу и детям (которыми наполнены страницы дневников), но старается не упустить особенностей:

– поведения и характера императрицы Екатерины II;

– просветительских и культурных проектов императрицы (того, что леди Джин могла наблюдать в Смольном, в Кадетском корпусе, в театрах);

 придворного общества;

 простонародья Петербурга (одежды, стиля общения, жестов, этнических черт, фольклора и праздничной культуры, отношения к смерти);

 религии и религиозных обрядов русских разного социального статуса;

 природы и климата (смены времен года и суровости зимы, красоты и опасности Невы, прелестей естественного ландшафта, флоры и фауны Каменного острова).

Попробуем из многоцветной мозаики сведений, составляющих содержание «Записок», показать, как супруге британского посла удалось воплотить в жизнь свой план и создать свой образ особенной страны и ее необыкновенной правительницы.

Когда Джин Каткарт пишет о Екатерине II, она, как и ее супруг, разделяет искреннее восхищение императрицей. Хотя со временем восторг от оказываемых императрицей милостей (приглашения в ближний круг, к карточному столу или к трапезе), а также похвалы «простоте» и «достоинству» государыни постепенно теряют первоначальную яркую эмоциональную окраску, Каткарты и через три года, проведенных при дворе, остаются, пожалуй, одними из самых доброжелательных к императрице британских представителей дипломатического корпуса. Сравнение характеристик, которые давали императрице предшественники и преемники Чарльза Каткарта во главе петербургской миссии, это доказывает.

В ноябре 1762 года граф Бакингемшир после первого знакомства с императрицей, так же как Ч. Каткарт, отмечал, что Екатерина по способностям, познаниям и деятельности стоит неизмеримо выше всего ее окружения, что она старается понравиться и если ей это удастся, она воспользуется этим для чести и благосостояния империи[1]. В августе 1763 года тот же Бакингемшир, осмотревшись, уже писал, что

образ жизни императрицы представляет смешение пустейших развлечений и усиленного занятия делами. <…> Планы ее многочисленны и обширны, но нимало не соответствуют тем средствам, которые она может употребить[2].

Прибывший на смену Бакингемширу Джордж Макартни в депешах и в своем сочинении An account of Russia. 1767 (London, 1768) немало написал об управлении и состоянии дел в Российской империи, но, подводя итог своей миссии, заключил:

Я чувствую, что <…> большинство проектов [императрицы] нереализуемы <…>. Помимо этого, при любом неудобстве, возникающем при осуществлении этих проектов, императрица, которую ни один суверен не превзойдет в ее ревности и цепкой привязанности к власти, может прекратить выполнение проектов одним кивком головы или уничтожить их одним дуновением. Власть в стране была и остается зависящей от случая и каприза[1].

Секретарь Макартни Генри Шерли, исполнявший обязанности главы миссии, пошел даже дальше своего начальника, когда с молодым задором писал, что дела императрицы имеют больше блеска, нежели ценности, что, хотя императрица воодушевила французских писателей, общее восхищение лишь усилило ее тщеславие[2].

Но вот прибывает в Петербург Чарльз Каткарт, и в Лондоне читают совсем иные характеристики Екатерины:

Не видев императрицы, трудно составить себе понятие о быстроте ея мысли и соображения, об ея внимании к делам и желании управлять государством с достоинством и пользой даже для последнего из ее подданных, и не только для настоящего, но для возникающего и грядущих поколений. Для занятия разнообразными делами она употребляет различных лиц, и я убежден, что она выбирает их на основании той пользы, которую каждый из них может принести в той или иной отрасли дела[3].

Безусловно, доброжелательные характеристики, которые и Чарльз Каткарт, и его супруга давали императрице, вызывали и ответное в целом доброжелательное отношение Екатерины. Оно было связано не только с интересом императрицы к Англии и к британскому участию в Северной системе, но и с личными качествами посольской четы. Просвещенная дипломатическая чета при дворе просвещенной императрицы как нельзя лучше соответствовала требованиям момента.

Преемники Каткарта такими, судя по всему, уже не были. Когда Каткарт в 1772 году возвращается в Англию, то прибывший ему на смену посланник Роберт Ганнинг и сменивший его Джеймс Гаррис вновь все чаще отмечают не столько благотворные цели и результаты реформаторской деятельности Екатерины, сколько незавершенность всех и всяческих начинаний: императрица

предпринимает огромные общественные работы, основывает коллегии и академии в широком размахе и ценою крупных расходов, а между тем не доводит ни одного из этих учреждений до некоторой степени совершенства и даже не оканчивает постройку зданий, предназначенных для них[1] (Р. Ганнинг).

Чумной бунт и восстание Пугачева убедили английских дипломатов в тщетности осуждения диктатуры в России. В Британии окончательно вернулись к маркеру варварства русского народа, нуждающегося в деспотии: «характер и расположение этого народа таковы, что, коль скоро он не чувствует ежедневно всей силы власти, он забывает о самом существовании этой власти»[2]. Впрочем, Джеймс Гаррис полагал, что лишь мягкость правления императрицы «ведет к общему благу» и что это гораздо важнее «мастерски начертанного самой императрицей» Уложения, которое «по многим причинам привести в действие невозможно».

Таким образом, для островного менталитета большинства британских дипломатов 1760–1780‑х годов Россия была еще слишком далекой от их цивилизованного отечества и тем более от идеала, начертанного в писаниях самой российской императрицы. Поэтому в империи, где все зависело от каприза деспотичной, хотя и мудрой императрицы, где большинство проектов оставались незавершенными и не было достойных исполнителей, чтобы их завершить, власть должна была оставаться в руках Екатерины II. И чем раньше под влиянием неудач своей миссии для дипломата меркло обаяние просвещенной правительницы, тем быстрее в его депешах всплывали образы «варварства» и «дикости» Российской империи.

В этой общей картине становятся более понятными характеристики Екатерины II и ее российских подданных, приводимые в «Записке» и дневниках Джин Каткарт[1]. В представлениях леди Джин глубокая пропасть лежала не только между императрицей и «простыми людьми», о которых «мудрая и просвещенная» правительница заботится как мать, но также между Екатериной и ее окружением.

В этом супруга посла, в силу своего положения не зависящая от императрицы и при этом весьма к ней приближенная, видела не столько политическую проблему, сколько человеческую драму. В дополнение к «Записке» приведем заметки о Екатерине, содержащиеся в дневниках леди Джин от первых впечатлений октября 1768 года до зрелых размышлений 1770 года:

Я могу сказать, что императрица полностью воплощает мое представление о том, какой должна быть великая правительница. Она выступает настоящей матерью своего народа, превосходящей любого из своих подданных. Ее облик дает представление о совершенстве ума, сердца и тела, наделенного силой, красотой, гибкостью, благородной грацией, осанкой и манерами. Ее мягкость и доброта, внимание ко всем, кто ее окружает или кого она принимает, завоевывают все сердца, сохраняя при этом за ней достоинство ее высокого положения. К этому добавляется один из самых нежных и мелодичных голосов, которые я когда-либо слышала в своей жизни. Двор поражает меня своим великолепием и блеском при каждом случае. Моя аудиенция[1] прошла с исключительным почетом (6 октября 1768 года н. с.).

Эта возвышенная душа занимает свое правильное место во главе этой империи (31 мая 1769 года).

Находясь при императорском дворе, я после обеда заметила, как императрица своим самообладанием оказывает влияние на поведение окружающих, включая, как я полагаю, и мое тоже. Я вижу, как ее манера держаться в этом кругу влияет на всех. С каким уважением и радостным вниманием к ней относятся! Присутствующие князья скрывали даже тень печали. Все улыбались с мягкостью и умеренностью. Каждый, по сути, ждал лишь одного – чтобы она обратила на него внимание и тем самым выделила перед остальными. Однако для правителя и правительницы крайне опасно играть такую роль, ведь со временем это непременно отразится на общественных нравах. Не имея надежды на протяжении большей части своей жизни [встретиться с императрицей], каждый понимает, как ценна для него встреча с той, кем она является. Но любой, от кого зависят люди, становится для них тем же, кем правитель является для князей. Господин или госпожа, переняв подобное обращение от того или иного крупного вельможи, начинает использовать такой тон уже в отношениях со своими слугами. Возможно, именно в этом заключается путь, чтобы сделать идею равенства (le calcul d’égalité) менее неприятной, чем если внедрять ее снизу[2], и в итоге достичь того же результата (4 октября 1769 года).

Вечером при дворе состоялся бал. Я развлеклась, но не особенно, то есть мне бывало и веселее. Однако мой дорогой супруг открыто оказывал мне знаки внимания, а это стократ компенсировало перемену в императрице, которая, как мне показалось, общалась со мной мало и была ко мне сурова. Но, как выяснилось, то, что я восприняла как суровость, было вызвано ее усталостью, и теперь я не испытываю ни малейшего огорчения по этому поводу. <…> Хочу сказать, что императрица всегда источает радость и отличное расположение духа. Такой она была и в этот день, но она показалась мне утомленной, и, как это часто бывает, мне стало ее жаль (16 октября 1769 года).

Одно из праздничных торжеств было устроено в доме <…> графа Ивана Чернышова (Chernicheff) перед его отбытием в Лондон в качестве посла[1]. <…> В эти дни мы не раз становились свидетелями всех тех почестей и уважения, которые воздают победоносному монарху в стране с деспотическим правлением. Что бы ни происходило внутри меня, как наблюдателю мне было ее жаль. Ведь она такая же смертная. Безусловно, у императрицы есть качества, которые соответствуют ее положению, и она исполняет свою роль с милостью, прекрасным настроением и бодростью духа. Однако я заметила, что окружение преисполнено заискивания и чрезмерной лести относительно ее [Екатерины II] военных успехов, в особенности успехов на море [запись появилась во время торжеств после получения известия о Чесменской победе. – Е. С.]. Это ее портит и внушает ей гордыню, в этом им [то есть окружающим императрицу. – Е. С.] удалось преуспеть. Мне страшно, что яд лести действует, и ее разговоры это показывают. От этого я тяжело вздыхаю и размышляю о несчастьях и смертях, которые уже принесла эта турецкая война, и о том, что она все еще продолжается (26 сентября 1770 года).

Я присутствовала при дворе, где праздновали еще один триумф. В крепости[1] пели «Тебе Бога хвалим» (Te Deum) в различных вариациях в честь взятия Каффы в Крыму, важного прибрежного города. Также были взяты два других города, что завершает дело: весь Крым теперь под властью России.

Глядя на императрицу, могу сказать, что она выглядит прекрасно. Лесть, окружающая эту женщину, которой уже за сорок, лишь растет и становится искусней. Лесть эта имеет свои результаты: весь ее здравый смысл и разум не в силах противостоять такому медленному, но верному яду. Передо мной предстает женщина, которая постоянно говорит и размышляет лишь о себе самой и своем величии, начиная любой разговор со слов самолюбования (egotisme). Как тут не пожалеть ее? Не являются ли возрастные неудобства причиной тому? Может, лучше уйти из жизни немного раньше [положенного срока] или прожить подольше?

Можно сравнить ее с самыми бедными и несчастными из ее подданных… или даже с пленником, ежедневно приводимым по случаю триумфа ко двору на устраиваемые ею собрания[2]. Он, как говорят, по вечерам весел; я бы сказала, что он действительно счастливее нее. Кроме того, его совесть, вероятно, чище, хотя это, конечно, известно лишь Богу, который способен проникать в глубины сердец. В конечном итоге, я думаю, эта великая императрица достойна занимать место правителя этого сложного государства, которое она получила такой дорогой ценой. Думает она об этом или нет, важное обстоятельство. <…> Эти размышления – не зависть, а результат долгих жизненных раздумий. Если хорошо все взвесить, становится ясно: такое положение не сочетается со счастьем. Истинное счастье может проистекать только из чистой добродетели, без пятна и порока (17 июля 1771 года).

Этот день был отмечен торжественным событием в Санкт-Петербурге – спуском на воду двух кораблей[1]. Все прошло, как бывало раньше, и увенчалось успехом. Слава Богу, среди тех, кто жизнью рисковал во время этого действа, никто не пострадал. Императрица с трепетным вниманием следила за происходящим и за своими подданными, хотя казалось, что ее мысли были поглощены размышлениями о собственном могуществе и величии. Эти огромные корабли, словно движущиеся крепости, призваны демонстрировать ее могущество на великих морях. Она выглядела надменной (gonflée) (я заменила этим словом другое, которое, как мне кажется, подходит здесь лучше, но оно недостаточно уважительно). Такие события наводят меня на серьезные мысли. Ожидание, а затем сам момент спуска кораблей – это словно начало новой жизни или рождение нового способа существования (28 августа 1771 года).

Праздничный день на Невском проспекте. <…> Думаю, что императрицу необходимо пожалеть. Она, безусловно, полна энергии и берет на себя многое <…>. Процессия с ее участием прошла три версты от Казанского до Александро-Невского собора (l’Eglise de Newssky). К сожалению, мы не смогли увидеть ее во время шествия. Считаю это непоправимым упущением, даже если мы решим остаться в стране надолго. Церковная церемония длилась бесконечно, и жара была невыносимой – все происходило под палящим солнцем <…>. Термометр показывал 21 градус, и Ее величеству было тяжело. Она была вынуждена выйти из церкви на свежий воздух, пройтись, а затем вернуться обратно. Естественно предположить, что она была измотана и ей не хотелось туда возвращаться[2].

Переодевшись, как и окружающие ее придворные дамы, Ее величество появилась на балу с привычным чувством радости и без каких-либо следов усталости на лице. Мне показалось, что она проявила бы неудовольствие, если бы мы сказали ей, что участие в шествии является оправданием для усталости. Но правда всегда дает о себе знать в таких случаях (30 августа 1771 года).

Чарльз Каткарт, безусловно, имел больше возможностей, чем его супруга, наблюдать и за императрицей, и за ее реформаторской деятельностью, за усилением российских армии и флота. Леди Каткарт далеко не всегда могла сопровождать мужа: на заседание Уложенной комиссии ее не приглашали, на военные учения тоже, а спуск линейного корабля «Святослав» (1769) вызвал у нее не столько восхищение, сколько страх. Однако она с дочерью неоднократно посещала Смольный монастырь и с удовольствием писала о смолянках в своих «Записках», сетуя при этом на почти поголовную неграмотность простонародья и отсутствие школ. В этом нет почти ничего, что бы в сравнении с записками других иностранцев, также наблюдавших «витрину» и «задворки» империи, было особенно примечательным.

Известное исключение, пожалуй, составляет театральная культура Петербурга, в которую семейство Каткартов было включено, однако ее почти обходило молчанием. Посещение театров и любительских театральных представлений аристократии не находит оценок в «Записках» Джин Каткарт, хотя указаний на посещение театра в ее дневниках предостаточно[1]. Это отличает ее «Записки» от, к примеру, дневников Кэтрин Гаррис, сестры посланника Джеймса Гарриса[2], посвящавшей театральной жизни Петербурга и Москвы многие страницы своих дневников «русского периода». Похвально о театре в обеих столицах отзывались и другие британские дипломаты. Так, в 1763 году лорд Бакингемшир в депеше, отправленной в Лондон 31 января (10 февраля) 1763 года, весьма похвально отзывался о любительском представлении русской пьесы во дворце и восхищался, что увидел такой «совершенный театр», хотя «так недавно введены в России изящные искусства»[3] (правда, в следующей шифрованной депеше он признавался, что похвалил театр, дабы польстить императрице, читающей перлюстрированные послания дипломата). В целом в первые двадцать лет правления Екатерины II, пожалуй, только русский театр и открытость столиц для гастролей иностранных трупп, к тому же еще и щедро оплачиваемых лично императрицей, не вызывали критики и нареканий придирчивых британских дипломатов. Дипломаты при дворе также понимали и отыгрывали свои роли в дипломатическом спектакле, а также как часть придворного общества были участниками и разнообразных форм театрализации жизни при дворе в XVIII веке, хорошо считывали символы и знаки, зашифрованные в театральных постановках и маскарадах[4]. Похвалить – к тому же в открытых не шифрованных депешах – любимые императрицей представления и маскарады было самым безопасным и благодарным делом. А потому из чтения дипломатической корреспонденции и эго-документов дипломатов нередко на ум приходит, что только придворный театр в екатерининской России соответствовал высокой планке цивилизованности, которую установили англичане.

Но, судя по «Запискам» Джин Каткарт и ее дневникам, в театре посольской чете было важно не увидеть представление, а показать себя императрице и ее окружению, оценить декорации и костюмы, даже рассчитать их стоимость (см. с. 374), но не оценить постановку[1]. При этом свои домашние музыкальные представления леди Каткарт описывала в дневниках значительно более красочно (см. выше раздел о «Музыкальной академии» в доме Каткартов, с. 203–205). Из многих театральных представлений Каткарты особо отметили лишь комедии, показанные английской труппой, на которых присутствовали даже императрица и великий князь, но, кажется, любовь к театру в этом случае сочеталась с желанием поддержать «бедных» актеров-соотечественников. Леди Джин так об этом написала в дневнике:

Английская комедия была представлена в новом театре, построенном специально для них [английских актеров]. На этой неделе мы наслаждались этим развлечением два из трех дней [когда давались спектакли]. Эти бедные актеры чувствуют себя счастливыми и во всех отношениях защищенными. Сама императрица 29‑го числа текущего месяца почтила их своим присутствием по случаю открытия этого дома, особенно отметив одну из актрис (31 января 1771 года)[2].

В публикуемых ниже «Записках» не упоминается ни названий театральных постановок, ни свидетельств об игре актеров или об оперном пении. Вероятно, это можно объяснить тем, что посещение театра было рутиной жизни при дворе, что описание театра не позволяло леди Джин показать особенности российской жизни (того, «что поразило [ее] как иностранку и как наблюдателя»!), а выступления приглашенных иностранных актеров воспринимались не как российская специфика, а как норма, по мнению леди Каткарт, не требовавшая дополнительных комментариев.

Иное дело – такая форма театрализации жизни российского двора, как маскарады, следовавшие чередой перед началом Великого поста, или знаменитый маскарад в Царском Селе в честь приезда принца Генриха Прусского 29 октября 1770 года (правда, об этом маскараде Джин подробно писала не в «Записках», а в дневнике). Маскарады и балы, как и развлечения знатной публики, участвовавшей в гонках на «салазках» по льду Невы, имели больше необычных черт, чем «опера» в придворном театре, а поэтому заслужили в «Записках» несколько примечательных красочных описаний. Леди Джин отмечала необычность русских и «черкесских» танцев, особенности жестов, поклонов, нарядов дам и кавалеров, их любовь к чрезмерности во всем, в особенности в дорогих украшениях. Она также удивлялась таким особенностям русского общества, как нелюбовь к темному и черному цвету, нежелание соблюдать долгий траур, легкость перехода от скорби к безудержному веселью (см., например, сообщение о смерти графини А. М. Строгановой во время маскарадной недели и о реакции на нее: с. 351, 352, 422).

Еще более необычными и поэтому отвечавшими замыслу составительницы «Записок» и заслуживавшими подробного описания были календарные праздники простонародья (common people, common sort, natives)[1]. Супруге британского посла удалось передать свои впечатления от главных календарных развлечений петербургского люда: катаний с ледяных горок на Неве, сопровождавшихся особенным неистовством на Масленицу, пасхальных гуляний и традиционного празднования весны (1 мая) и Троицы в Екатерингофе. По поводу масленичных катаний на Неве, на которые английская леди, как и другие ее соотечественники, с опаской взирала со стороны, она приводит и малоизвестные сведения, в частности, о прибыльности для полиции и для подрядчиков этих популярных развлечений[2]. Если с началом Великого поста «зрелища» и «увеселения» в столице прекращались, то пасхальные гуляния вновь оживляли город и притягивали внимание леди Каткарт. Когда подошло время екатерингофских гуляний, англичанка впервые задается вопросом о происхождении наблюдаемых ею «действ». Она подмечает, что в троицком обряде участвуют «молодые женщины», что некую роль играет «дерево», позднее опускаемое в реку[3], но, справедливо предположив в этом обряде связь с «древними обычаями», англичанка сочла их уходящими из современной ей жизни и обращаться к славянским древностям не решилась.

Джин Каткарт мы обязаны описанием еще одного вида развлечений петербургского простонародья, о котором ранее почти не писали. Речь идет о соревнованиях в удали петербургских жителей осенью, когда на Неве устанавливался непрочный лед, и весной перед ледоходом, когда прерывалось сообщение с Васильевским островом. Перебегание через Неву по ломким льдинам или тонкому льду трижды удостоилось внимания леди Каткарт не только в качестве мерила безрассудности и отсутствия у простонародья страха смерти, но и для того чтобы подчеркнуть предпринимаемые императрицей усилия по «цивилизации» простонародья, правда, довольно жесткими полицейскими мерами.

Летние прогулки на Неве принесли новые впечатления от «народной жизни» – по свидетельству Джин Каткарт, летом река наполнялась мелодиями народных музыкальных инструментов и голосами исполнителей, но в них она не находила «радости», постоянно указывая на «меланхолические народные баллады». В итоге леди Джин пришла к печальному заключению: «Смерть, кажется, вызывает у них [русских] большее безразличие, чем я где-либо видела, возможно, потому (говорю о бедных), что в их жизни так мало радости и разнообразия…» («Записки»).

С самого начала своих наблюдений за жизнью обитателей столицы Российской империи Джин Каткарт, описывая подмеченные ею уличные сценки, детали быта и поведения окружавших ее горожан, соединяя обрывочную информацию о пище, одежде, непременных банях[1], пьянстве и проявлениях религиозных чувств «простых русских», не оставляла и стремления обобщить увиденное, или, по ее словам, «в точности ухватить настоящий характер тех, среди которых мы живем». Эти обобщения менялись по мере привыкания к стране, с накоплением усталости от чужой среды, и, вероятно, с болезнью самой леди Джин, которая с 1770 года все реже бралась за перо. Со временем ее глаза стали замечать и несовершенства в производстве, и незавершенность начатого или небрежность в исполнении, и дурно мощеные улицы Петербурга, вороватость торговцев, пьянство, и прочее. Из доброжелательного наблюдателя, сочувствовавшего бедным, замерзающим в ожидании господ слугам и крепостным рабам, леди Джин постепенно приходила к печальным замечаниям о «лени», «варварстве», даже фанатизме «народа»[2], но в ее рассуждениях до самого конца присутствовали весьма противоречивые чувства. В отличие, например, от У. Ричардсона, она почти не касается щекотливого вопроса «рабства», возможно, оставляя его порицание более свободному в выражении социальных воззрений ученому воспитателю[3], однако замечает кратко: «Низший класс людей, хотя, к несчастью, порабощен, все же обладает в целом многими хорошими качествами».

Как и многие другие иностранцы, объяснить инаковость русских Джин Каткарт пыталась через климатические особенности их страны (привычка к морозам, по ее мнению, делала русских «прочными, как железо») и их религиозными традициями. Размышления англичанки о религиозных чувствах русских в целом продолжают традицию западнохристианской Россики Нового времени (в особенности протестантской), в которой обычно порицаются «внешние» проявления благочестия православных. Поклонение изображениям святых, горящие лампады вызывают у Джин Каткарт лишь «меланхолию», и она, как и многие ее предшественники, винит «бедные создания» Петербурга в «непонимании» ими основ христианского учения (для Каткартов – в его пресвитерианском варианте[1]). Склонная к благочестивым медитациям Джин Каткарт постоянно сравнивает «религию русских» и «свою», конечно, не в пользу православия. Вот лишь две из подобных записей в ее дневнике:

В этом году Пасха приходится на один и тот же день по обоим календарям. <…> Теперь здесь наступило великое время благочестия. В этом состоит особенность русской культуры, ведь немцы, французы и англичане празднуют более сдержанно. В отличие от остальных, представители греческой [зд. православной] церкви празднуют с помпой, хвастовством, суеверием, нагромождением церемоний. Все это способно вызвать со стороны людей, знакомых с более чистым христианским благочестием, лишь жалость и пламенное желание, чтобы местные жители постепенно вернулись к истинной евангельской простоте (1 апреля 1770 года).

На этой неделе у нас начался Великий пост – время глубокого обновления для тех, кто, как и я, предпочитает спокойствие всем шумным удовольствиям карнавала. Русские в эту неделю отдают должное своей набожности. <…> Внешняя сторона религии, кажется, мешает им в жизни, но к ней они относятся с уважением, и, так или иначе, она хороша для них и возвращает их к самим себе, что полезно для каждого несовершенного создания (11 февраля 1771 года).

Читатель записок Джин Каткарт может во многом упрекнуть аристократическую даму за то, что она не все в «настоящем характере» русских, в их религии и обычаях «ухватила», что из реалий современного ей Петербурга не пожелала, не увидела или не успела многое описать. Действительно, она «не заметила» многообразия этнических типов и конфессиональных культур города, казалось бы, она не смогла или не захотела обратить внимание на неправославных подданных императрицы, на различия в облике и быте недворянских сословно-статусных групп столичных обитателей. Знала ли она описания России, изданные ее предшественниками, знакома ли была с уже существовавшими опытами изображения городских жителей Российской империи Августина Дальштейна, Христофа Рота (последний как раз в 1770‑х годах работал над серией гравюр с «костюмными изображениями» для сборников «Открываемой России»[1])? К сожалению, из имеющихся источников трудно об этом судить.

Очевидно, что и «Записки» Джин Каткарт едва ли могли найти отклик у читателей и повлиять на будущие описания России. Предположительно, лишь Уильям Ричардсон, живший с семьей Каткартов в Петербурге, мог быть свидетелем или участником разговоров о том, что супруга посла записывала в свою тетрадь. Хотя приводимые ею сведения находят параллели в сочинениях второй половины XVIII века (в 1770‑х годах – у Уильяма Кокса и Натаниеля Раксолла), нет никаких оснований считать, что кто-то из английских авторов (помимо членов ее семьи) имел возможность познакомиться с заметками Джин Каткарт о России.

И вот спустя 250 лет созданный леди Каткарт образ Петербурга 1768–1770 годов все-таки находит своего читателя.

Перевод «Записок», выполненный Е. Б. Смилянской и К. А. Левинсоном, сопровождают наши комментарии, при составлении которых мы неоднократно обращались за советами и помощью к знатокам истории и культуры России XVIII века В. А. Витязевой, А. С. Корндорф, Е. Е. Абрамовой и Е. П. Абрамову, Е. В. Акельеву и Е. Ю. Морякову. Их авторские комментарии позволили прояснить детали, найти аналогии и указать на важные для понимания источника факты.

Предыдущая главаГлава 21 из 28Следующая глава