Речка делила деревню на две неравные части. На правом берегу – большие ладные дома за прочными крашеными заборами, резные наличники, кружевные занавески на окнах, ухоженные палисадники, широкие дворы. На левом – старые, ветхие хибары, серые штакетины полусгнивших заборов.
– На правом живут, – сказала Маломедова, – на левом доживают. После войны, когда все заново отстраивали, на правом строили, он повыше, его не заливает. Там и клуб сделали, и фельдшерский пункт, и сельпо новое. А на левом одни старики остались, старые дома, старые люди, старая жизнь.
Она шла впереди, немного, едва заметно припадая на левую ногу, отчего походка ее делалась прыгающей, как у птицы, да и вся она, сухая, большеносая, большеглазая, в черном длинном платье-балахоне, походила на птицу, на орла или сокола – было что-то орлиное, жесткое и гордое, и в ее облике, и в ее взгляде.
Дорога начала подниматься вверх. Бронислава Иосифовна остановилась, показала палкой на пустырь на другой стороне реки, заросший высокой, в пояс, травой, сказала:
– Вот здесь было гетто. Пять домов. Никто на этом месте строиться не хочет, так пустырем и стоит.
Они дошли до горбатого мостика, перешли на левый берег, вошли на кладбище. У входа Марго наклонилась, сорвала с обочины несколько васильков, ромашек и желтых с темными пятнами цветков, названия которым не знала. Ржавый железный обелиск на каменном постаменте стоял у самого входа. Его венчала красная, недавно подкрашенная звезда. Марго положила на камень скромный свой букет, провела ладонью по шероховатой пористой поверхности.
– Тринадцать человек, – сказала вдруг Маломедова. – Я пока шла, считала – ваших тринадцать человек погибли в гетто точно. Еще про пятерых я не знаю, вашей мамы тетя и братья двоюродные, Юдка не помнил, то ли их раньше расстреляли, то ли в гетто сожгли.
Они спустились с холма к пустырю, дошли почти до самого его конца.
– Вон там, Юдка мне показал, он выкопал свою яму. Идемте.
Бронислава Иосифовна шагнула в траву, пошла по пустырю, нещадно молотя палкой белые зонты борщевика и сбивая сухие коробочки крапивы. Марго шла следом. Крапива жалила ноги, чертополох колол руки, ежики репейника цеплялись за блузку, за юбку, за сумку, и ей казалось, что это правильно, что так и должно быть, что эта внешняя боль послана ей в наказание, за пустоту внутри, за то, что никакого особенного ужаса она не испытывает, а только пустоту и печаль.
– Вот здесь, – сказала Маломедова, ткнув палкой возле торчащего из земли колышка с привязанным лоскутом, некогда красным, а теперь бледно-розовым.
Марго присела на корточки, погладила теплую, сухую землю. Муравей заполз к ней на палец, побежал испуганно вдоль руки, свалился. Было тихо, только попискивала в кустах неизвестная птица, да кузнечики стрекотали быстро и ровно, как материна швейная машинка. Она посидела еще немного, зажмурившись, сорвала длинный узкий стебелек пырея, сложила в сумку. По коже побежали мурашки, она поежилась. Было неприятное ощущение, что на нее смотрят, и не один человек, а много сразу.
– Вы их не слышите? – спросила вдруг Маломедова. – А я слышу. Каждый раз, когда сюда прихожу, слышу. Голоса. Крики, плач, стоны…
– Как можно так жить? – выпрямляясь, спросила Марго.
Бронислава Иосифовна не ответила, развернулась в сторону дороги. Они прошли мимо нескольких явно нежилых, заколоченных домов, серебристо-седых от старости, и остановились у маленького крепенького дома за невысоким синим забором.
– Вот здесь Янковские жили. Это не прежний их дом, это новый, послевоенный. Но на том же месте. А вон там, в углу, вам, наверно, не видно, заросло все, но там был погреб. Тот, в котором ваша мама сидела. И Катерина тоже. У них там подземный ход был вырыт вниз к речке, Катерина рассказывала.
Марго потянула калитку, с усилием, преодолевая сопротивление высокой травы, открыла ее, пошла в угол двора. Трава доходила ей до пояса, и ничего невозможно было различить под этой густой, буйной зарослью. Странное ощущение не покидало ее: будто все происходящее – не настоящее, не всамделишное, а какая-то тренировка, подготовка к истинному, к подлинному, которое еще только должно случиться.
Немного постояв, она вернулась к калитке. Маломедова прошла еще пару шагов и сказала, указывая палкой на большую поляну между домом Янковских и следующим:
– А здесь был ваш дом.
Поляна вся заросла васильками, ромашками и крапивой. Это было так красиво, что Марго пожалела, что не взяла с собой цветной пленки, только черно-белую. В дальнем углу поляны росло старое дерево. Мощный ствол его треснул посередине, и почти от земли дерево расходилось на две половины: одну высохшую, корявую, черную, страшную, напоминавшую скелет с костлявыми растопыренными руками и другую, такую же корявую, но живую, с торчащими вразнобой живыми ветками, покрытыми редкой листвой. «Дуб», – вспомнила Марго, но подходить не стала. Сделав несколько снимков, она посмотрела выжидающе на Брониславу Иосифовну. Та стояла, опираясь на палку двумя руками и тяжело дыша.
– Давайте вернемся, – предложила Марго, – я все равно больше не… воспринимаю.
Маломедова коротко кивнула, пошла, не оглядываясь, к мостику.
Дома, в прохладной тишине, пообедав окрошкой и напившись вкусного ледяного кваса-березовика, Марго спросила:
– А с моими родителями вы не общались?
– К сожалению, нет. Из тех, кто не вернулся в деревню, – только с Юдкой. Понимаете, не все хотят вспоминать. Некоторые предпочли начать совсем новую жизнь, особенно молодежь и дети.
– Интересно, – заметила Марго. – У нас в Корачеве в позапрошлом году, на тридцать лет Победы, всех ветеранов школьники нашли и опросили, все воспоминания собрали.
– Ветераны – это другое, – сказала Маломедова и повторила с раздражением: – Это совсем другое, как вы не видите. Ветераны – это об армии, о геройстве, о силе, о победе. Об этом приятно вспоминать. А гетто – это об унижении, о боли, о страхе, о беспомощности. Это совсем другое.
Она встала, подошла к книжному шкафу, сняла с полки большой, пухлый альбом для фотографий, с трудом донесла его до стола, уронила с шумом, извинилась:
– Тяжелый.
Упав на стол, альбом раскрылся посередине, и Марго увидела, что вместо фотографий в прорезные уголки были вставлены конверты, на каждом из которых округлым, четким, явно учительским почерком написаны номер и фамилия.
– Я сначала наклеивать хотела, – пояснила Бронислава Иосифовна, – но так лучше, так добавлять можно и исправлять.
Фамилии шли по алфавиту, пролистав еще три страницы, Марго дошла до Краверских, посмотрела вопросительно. Маломедова кивнула, Марго достала из конверта тетрадный листок в линейку.
Сожжены в гетто:
Краверский Ханания, 73
Краверская Блюма, 71
Краверский Абрам, 51
Краверская Сара, 44
Краверская Ревека, 21
Краверская Эстер, 19
Краверская Рина, 16
Краверский Исаак, 43
Краверская Рохле, 39
Краверский Мендель, 14
Краверский Гирш, 12
Краверская Фанни, 6
Краверский Давид, 3
Почему-то сломалась Марго именно на этом простом перечислении. Ее вдруг затрясло так, что список выпал из рук и закружился по комнате осенним желтоватым листом. Альбом пришлось положить на стол. Бронислава Иосифовна подвинула ей кружку воды, спросила:
– Валерьянки накапать?
– Н-нет, – сквозь дробно стучащие зубы пробормотала Марго. – С-само п-пройд-дет.
Маломедова отошла к книжному шкафу, принялась перебирать книги на полках. Чтобы успокоиться, Марго открыла сумку, достала фотоаппарат, проверила пленку. Оставался один кадр, и она быстро, из-за плеча, сфотографировала Брониславу Иосифовну – гордый орлиный профиль, черное платье в пол, седая кудрявая голова. Поменяв пленку, Марго сфотографировала список, сложила его обратно в конверт и достала старую фотографию. С фотографии смотрели на нее три девочки. Слева, в белой гладкой кофточке, большеносая и большеглазая, стояла Броха Меламуд. Справа стояла ее ровесница, только повыше и постройнее, в цветастой блузке с замысловатым воротником-шалью, с вьющимися волосами, стянутыми в тугие косы. Между ними девочка помладше серьезно и строго смотрела прямо в объектив. Если бы не прическа каре, не костюм-матроска и пионерский галстук с зажимом, ее вполне можно было бы принять за Марго.
– Это я, Ривка и Рина, – сказала подошедшая Маломедова. – Мы в Остренск ездили, на майские, в 1940 году, там фотограф был выездной на празднике.
Она положила на стол еще один альбом, принесенный из шкафа, открыла. На первой странице был карандашный набросок – деревенская улица, дома, деревья, колодец, дорога.
– Это наша Брицовка, – пояснила Бронислава Иосифовна. – Я по памяти рисовала, конечно, но достаточно точно.
Марго перелистнула страницу, другую, третью. Деревня, лес, снова деревня, большой дом с надписью «Контора», коровы на поле. Школа, дети за партами, магазин, лошади на выпасе. Зарисовки кончились, пошли портреты: девочка в белом платке с подписью «Соседка», три кудрявых босоногих мальчишки с подписью «Братья Яскевичи», пожилой мужчина в лаптях и соломенной шляпе – дядька Сороко, старик в плоской черной шапочке, с полосатой шалью на плечах – рав Хаим. Мальчишка в клетчатой рубашке с живым, подвижным лицом – Юдка. Потом пошли военные зарисовки.
– Это я со слов, – уточнила Маломедова.
Солдаты, бредущие через деревню. Горящие дома. Люди смотрят на дорогу сквозь колючую проволоку. Люди под мостом, а над мостом самолеты.
– Почему вы не стали художником? – спросила Марго, переворачивая очередную страницу. – У вас же талант.
– Никогда не любила рисовать, – равнодушно отозвалась Бронислава Иосифовна. – Копировка. Скучно. Этот альбом – это просто нужно было, фотографий почти не осталось, понимаете.
Марго перевернула еще одну страницу и вздрогнула. С рисунка смотрел на нее молодой мужчина. Узкий лоб, глубокие залысины, короткая, щеточкой, стрижка, мешки под глубоко сидящими глазами, узкие губы, приоткрытые то ли в оскале, то ли в усмешке, крупные острые уши. «Бабарыко» было написано под портретом, и Марго удивилась – почему он здесь.
– Хотела понять, отчего люди такими становятся, – отвечая на незаданный вопрос, сказала Маломедова.
– Получилось?
– Не очень.
Через два часа, израсходовав всю пленку, обменявшись адресами и оставив Брониславе Иосифовне на память подаренных Ленкой «Поющих в терновнике», Марго распрощалась и вышла на улицу. Было уже почти четыре, и надо было спешить. Быстрым шагом, почти бегом, она дошла до мостика, перешла на левую сторону, вернулась к поляне, на которой некогда стоял дом Краверских. Пожалев очередной раз, что не надела брюки, прошла сквозь заросли крапивы прямо к странному полуживому дереву, сорвала листок и закусила губу – листок был дубовый. Она обошла дерево кругом, благо что под дубом не было крапивы, присела на большой толстый комель. Четыре сестры Краверских выросли под этим деревом, под ним играли, читали, болтали, смеялись. Может быть, если прислушаться, если сосредоточиться, можно почувствовать, можно различить. Она зажмурилась крепко-крепко, стиснула зубы, заткнула уши, затаила дыхание. Через минуту, когда уже не могла больше не дышать, она открыла глаза, вздохнула, встала, зацепилась ногой за соседний корень и упала. Ей повезло, она упала лицом в траву, но сильно ободрала ногу, порвала блузку на боку и так ударилась грудью о землю, что несколько секунд не могла выдохнуть. С трудом повернувшись на здоровый, непострадавший бок она полежала немного на земле, приходя в себя и разглядывая дубовые корни, тянущиеся по земле корявыми толстыми змеями. Потом села и начала собирать вылетевшую из сумки разнообразную мелочь – кассеты с пленкой, расческу, помаду, шариковую ручку, перочинный ножик, фонарик. Фонарик! Как она могла забыть! Покряхтывая, она включила фонарик, посмотрела с сомнением на слабый луч, едва различимый на солнце. Подобравшись поближе к дереву, она посветила внутрь, в темную глубокую пустоту под корнями. Что-то блеснуло в дальнем углу. Дотянуться она не смогла, пришлось встать, осторожно, медленно, постанывая от боли в боку, обойти дерево кругом. Улегшись на здоровый бок и подсвечивая себе фонариком, она нащупала под корнями что-то маленькое, гладкое, холодное. Ухватив его двумя пальцами одной руки, она подкопала второй и вытащила. Это был осколок тарелки, белой, с разноцветными точками по краю. Марго обтерла его носовым платком, сложила в сумку и заковыляла к развилке, с которой должен был забрать ее Николай.