Окраины Остренска напоминали щербатый рот. Аккуратные новенькие четырехэтажки из белого кирпича сменялись ветхими избами за дырявыми заборами, за избами вновь вырастали белокирпичные новые дома, за ними снова темные, дряхлые, приникшие к земле домишки. Автобус остановился возле приземистой бетонной коробки с надписью «Автовокзал» на пластмассовом козырьке. Апатичная сонная девушка, сидевшая за крошечным окном с надписью «Касса», объяснила Марго, что надо идти по Кирова примерно полчаса, затем свернуть налево.
Улица привела Марго в центр городка, чистый, ухоженный, трогательно уютный, потом вывела снова в частную застройку. Но тут дома были добротные, ладные. Поверх крепких заборов тянулись тяжелые ветки, увешанные лилово-красными с сизым налетом шарами яблок и лимонно-желтыми лампочками груш. Дойдя до нужной улицы, Марго свернула налево, прошла сотню метров и остановилась в замешательстве: улица заканчивалась развилкой.
Наверно, у нее был очень растерянный вид, потому что идущие следом две девочки тоже остановились и уставились на нее с интересом.
– Извините, вы не подскажете, где Янковские живут? – спросила их Марго.
– Якие Янковские?
– Стефания Андреевна.
– Бабуля Стефа? Яна вон у том доме жыве, с желтым плотом.
Марго поблагодарила и пошла в сторону дома с желтым забором. Возле калитки она остановилась, вытерла носовым платком потные ладони. Ладони тут же вспотели снова, она глубоко вдохнула, выдохнула и постучала. Никто не ответил, она постучала сильнее, калитка скрипнула и приоткрылась. Марго вошла, притворила калитку, прошла по узкой, выложенной булыжником тропинке к большому нарядному крыльцу, постучала в дверь. В доме было тихо, и она совсем уже было расстроилась, но вдруг услышала за углом сухой старческий кашель. Осторожно, стараясь не наступать на клумбы и грядки, она пошла вглубь двора. Дом был прочный, длинный, двухчастный. Части соединялись крытой галереей. В галерее на ветхом деревянном стуле с черной кожаной спинкой сидела старуха и вязала. Старуха была сухая, высокая и такая древняя, что казалось, будто она проросла корнями в земляной пол и сидит тут вечно, прядет, как парки, свою пряжу, вывязывает чьи-то судьбы.
Марго кашлянула, старуха спросила, не поворачивая головы:
– Хто тут?
– Я… Вы Стефания Андреевна?
– Што трэба?
– Моя фамилия Рихтер, – быстро сказала Марго. – Во время войны вы прятали еврейскую девочку, Лею Краверскую, я ее дочь.
Старуха не ответила, словно не услышала, и головы не повернула. Марго подошла поближе, встала прямо перед ней – старуха была слепая. «Если она еще и глухая», – с ужасом подумала Марго, но тут старуха повторила:
– Што табе трэба?
– Моя мать умерла, когда мне было два года. Я почти ничего не знаю о ней. Если бы вы могли рассказать, что помните.
Старуха молчала, но Марго заметила, что она перестала вязать. Прошло пять минут, десять, пятнадцать.
– Я вас очень прошу, – сказала Марго, стараясь говорить не слишком жалобно, было ясно, что старуха не из тех, которых жалобят. – Я не могу найти больше никого, кто бы знал ее или ее семью.
– Няма семьи, – вдруг громко и четко выговорила старуха. – Нiкога няма. Усiх спалiлi.
– А моя мама, как она спаслась? – сглотнув, спросила Марго.
– Вона яму вырыла пад дротам, пралезла ды да мяне прыбегла. А я яе ў склепе сховала.
Старуха говорила по-белорусски, понять ее было можно, но ускользали подробности, детали, то главное, для чего Марго приехала. Она подумала с тоской, что могла вместо джинсов купить на толкучке диктофон, его предлагал тот же парень-фарцовщик, но нет, купила джинсы, и вот теперь расплачивается.
Хлопнула калитка. Марго сделала шаг назад, выглянула из галереи. По булыжной тропинке шла женщина лет пятидесяти в цветастом платье и мужском пиджаке.
Марго поздоровалась, женщина подошла поближе и вдруг остановилась, побледнела, ухватилась рукой за сруб дворового колодца.
– Катерина, ты? – спросила старуха.
– Я, мама, я, – хрипло произнесла женщина.
– Моя фамилия Рихтер, – сказала Марго. – Рита Рихтер. Я дочь Леи Краверской.
Женщина резко выдохнула, попыталась улыбнуться:
– Зразумела зараз. Спачатку подумала гэта Ринка стоит, аж сердце схватило.
– Кто стоит?
– Да Ринка, сестра Лейкина, хіба яна не рассказывала?
– Мама умерла, когда мне было два года.
– Зразумела, – медленно повторила женщина. – Да что ж мы тут в повети, идемте до хаты. Мама, вставайте, обедать пора.
Она помогла старухе встать, повела ее к крыльцу, Марго пошла следом. Из полутемных сеней они вошли в большую светлую хату.
– Як вас звать-величать? – спросила женщина, усаживая старуху на стул возле покрытого цветастой клеенкой большого обеденного стола.
– Маргарита.
– А я Катерина буду. Отобедайте с нами чем бог послал, сердечно просим.
Марго достала из сумки коробку конфет, палку копченой колбасы, купленные в Москве, выложила на стол.
– Это вы уберите, не надо это, – сказала Катерина, но Марго заметила брошенный ею на колбасу взгляд, прижала палку ладонью к столу, попросила:
– Ну пожалуйста. Вы позвали меня в гости, а в гости принято ходить с подарками.
– Якія яшчэ падарункі, Катерина? – грозно вопросила старуха.
– Да цукерак она принесла, с чаем попьем. Але перше я вас бурячником угощу.
Она забрала колбасу, ушла в угол, за печку, где красовалась блестящая газовая плита, пояснила, заметив взгляд Марго:
– На промкомбинате выделили. Стамілася я вилки́ тягать.
Через четверть часа на столе стояла внушительная миска розового свекольника, в котором островами плавали половинки яйца и веточки петрушки лежали поверх них рухнувшими пальмами. Хлеб на тарелке был нарезан толстыми щедрыми ломтями, в банке домашней сметаны торчала большая ложка, драники лежали горой на блюде – в этом доме ели от души.
После свекольника и драников со сметаной принялись чаевничать. Старуха молчала, Катерина тоже не начинала разговора, пила чай вприкуску, исподтишка бросала на Марго быстрые любопытные взгляды, и Марго решилась, спросила:
– Скажите, пожалуйста, а вы тоже знали мою маму?
– А як же. Мы с ей разом в склепе ховались, от немцев. Мне как пятнадцать годов сполнилось, так мама меня у склепу разом с Лейкой сховала, чтоб немцы не спортили. Соседам сказала, что я в іншую деревню пошла. Так и выжили. А сестер Лейкиных усіх снасильничали. Потом спалілі усіх. Усе гетто спалілі.
Она всхлипнула, ладонью стерла, смазала слезы, сказала виновато:
– Як упомню, так всегда плачу.
– Но почему они не сбежали, как мама?
– Так через тую яму Лейка еле протиснулася, а глыбей нельзя было копать, забачут.
– А почему она к вам побежала?
– Куды ей еще бегчы, мы ж соседи были. Прибегла, а спина у ей ўся ў крыві, дратом пораненная. Долго мама ее лечила.
– Бяда, – вдруг громко и протяжно вздохнула старуха. – Бяда.
– А какой она была, моя мама?
– Якая? Кучерявая была, худенькая, бегала хвидко. Яна младшая была, распешчаная, ўсе сестры с ней возились. Эстерка ей платья шила, Ринка истории ўсякія складала, про прынцэс. Ринка ей сказывает, а она смеется, завсегда смеялась. Але гэта до войны было, до немцу.
Она улыбнулась печально, снова вытерла слезы, отхлебнула чаю из толстой тяжелой кружки.
– У іх во дворе дуб рос, агромадный, все говорят – выкорчевать, от его огороду вред, а дядько Аврум сказал: хай будзе, хай девчонки играють у его. Четыре дочки у яго было: Рывка, Эстерка, Ринка и Лейка. Пять было, у Эстерки сястра была близнючка, але памерла, захворала да померла. Рывка с Эстеркой працавалі уже, Ринка с Лейкой у школу ходили. Ринка чудная была: на дуб гэты залезет и сидит там, пишет. У ей доска там была устроена, сидеть. В тятрадку все писала, толстая такая тятрадка у ее была, сама зрабіла. Все писала ў нее, писала. У гетто их забрали, а яна все пишет. Лейка эту тятрадку из гетто вынесла, говорит, схаваць трэба. Я говорю: дай мне, я сховаю. Нет, говорит, Ринка мне велела. Ночью вылезла из склепу, сховала. Я кричу: да ты ж дурніца, тебя ж полицаи схапать могли, они и по ночам шастают, а она смеется – не схапали же. Отчайная была.
– А где теперь эта тетрадка?
– Да хто ж его знает, – не глядя на Марго, произнесла Катерина. – Полсела спалили, хіба до тятрадки тут.
– Нікога няма, – громко сказала старуха. – Ни Рывки, ни Ринки, ни Эстерки. І Петруся майго няма. І Васіля.
– Полсела нема, – вздохнула Катерина. – Война все. По сей день мне снится. Самолеты летят, бомбы падают, пушки палят, свету не видать. И шум такой от их. Учитель у школе был старенький, Федор Никитич, сказав, что трэба рот открывать, бо оглохнешь. Вот рот откроешь, уши заткнешь – а усе чуешь, как они летят-завывают. И страшно так, аж шкура на всем теле натягается.
Якраз перед войной электричество у село провели. А тут бомбы летят, столбы падают, правады валяются. Федор Никитич, усе бегав и кричав: «Правады тут! Правады не чапайте».
Потом немцы приехали, машины у их такие большие, черные. Я гляжу через плот и думаю: як же они убивают – молодые такие, веселые, загорелые. Один совсем близко до плоту подошел. Высокий, пригожий, глаза блакитные. Я так удивилась.
А они яму большую выкопали, за артелью, и как пошли стрелять. Каждый день зранку стреляют, даже петухи петь перестали, схаваліся. К зиме вешать начали. У кого в семье партизаны, всю семью вешают. Але полицай хату чью хочет, скажет, что партизаны, опять вешают. А морозы такие были, так они, покойники, висят и трещат, ровно древы у лесе.
За девками полицаи охотились, так мать меня в склепе схавала. Я спочатку там одна сидела. А потом с Лейкой. А у склепе страшно. Там крысы были, у них в темноте глаза горят, ровно огни на болоте. Мы на бульбе лежали, рядно постелем и лежим. А весной бульбочка прорастать начала. Заснешь, а ночью росточек выскочит и щекочет возле носу. Як жучок. Жуков усякіх полно было, то в карман залезут, то в сподняе. Я их страсть как боялась, а Лейка не боялась совсем, усе разглядывала.
А как немцы взялись облавы делать, мы на балоты почали уходить. Уйдешь и сидишь. Холодно, страшно, домой охота, в тепло, а нельзя. Апошні раз вернулись у село, а дома и нет, головешки одни. Ой, лепше не вспоминать.
Она встала, взяла со стола старенький мятый чайник, поставила на плиту, долго чиркала спичками, зажигая газ.
– А потом? – осторожно спросила Марго.
– Так и жили потом, у болоте. На островках. Курени себе построили и жили. Курень знаешь, што такое? Бревна ў горку и дырка зверху для дыма. Спали на галиках на сосновых. Грибы собирали, ягоды. Лейка такая была грибница, никто не найдет, а яна найдет. Собак не боялась. Там собаки были ў лесе, фашистские, на людей натяганные.
Вернулися раз с мамой у село, хотели яблок собрать, яблони погорели, а яблоки висят, они как печеные вышли, горелые, але есці можна. А там – немцы. Усіх согнали у школу, вокруг пулеметы расставили. Мама молиться начала, я плачу, думаю, добро хоть Лейку не взяли, у лесе оставили. А тут стрелять начали, хто – не зразумееш. Стреляют и кричат: «Партизаны! Партизаны!» – немцы и пабеглі. Ну и мы с окон поскакали и у лес. Полицаи за нами, да не догнали. Один был совсем просто зверь полицай, Бабарыко, Роман, он до войны в МТС механиком работав, еще коров забивав, свиней. С одного удару забивав, здоровый. Изувер просто, душегуб. У гетта деток расстреливал. Просто так стрелял. На лавку посадит сразу троих и выхваляется: одной пулей усіх прострелю. Только его Лейка и боялась, как пачуе Бабарыко, так трясется ўся.
А як немцы ушли, стали мы у немецких блиндажах жить, за селом, село то усе сгорело. Еду ў солдатских касках немецких варили, они большие, ровно котелок. Потом возле хаты хлев поставили, у ем жили. Хаты уж после войны строили, когда мужики вернулись. А пакуль у хлеве жили. Сами пахали, то мама за плугом, а я тяну замест коня, то обратно, яна тянет, а я за плугом. А Лейка усе у лес ходила, грибы, ягоды, лыко драла для лаптей. Пакуль собаки ее не загрызли.
– Как загрызли?!
– Да немцы ж полно тварюг гэтых покинули. Сами утекли, а собак покинули. Звери, чистые звери. На людскую кровь наученные, як кинется, як у горло вцепится – капут. Лейке ногу изгрызла и руку. Могла и вовсе помереть, если бы Шмулик, батька твой, собак не отогнал да ее с лесу не вынес. Он из соседнего села был, у лесу партизанил. Отвезли ее у Бобруйск у больницу, два месяца лежала, заражение началось. Потом нам записку пишет, сестра там в больнице была наша брицовская, Ганна Семеновна, передала. Пишет, хотят меня у детдом, кажут, так меня легче найти будет, если хто из семьи остался. Я Ганне говорю: ты ей передай, чего ж легче, ничего не легче, яны ўсе сюды приедут, у Брицовку. Калi хто уцелел. Собралась сама до ей ехать, да не поспела, не отпустил меня бригадир, уборочная шла. А як доехала, уж отослали ее. Из детдому она нам письмы писала. А потом я замуж вышла, ув Остренск переехала, Алексей Иваныч мой в лесхозе работал, у конторы, рука-то одна, много не напилишь. Ну и маму до себе забрала. Она не хотела спачатку, а потом свыклась, ничего. Слепой да одной у селе тяжко. Как ув Остренск переехали, так Лейка писать перестала, может, адрес новый не дошел. Может, еще што.
– А когда вы переехали?
– Дай бог памяти, у 1954-м.
– Она умерла в 1954-м, – сказала Марго. – Под машину попала.
– Боже ж ты мой. Гэта сколь же годов ей было?
– Двадцать один.
– Ой, божечка. С кем же ты осталась, с батькой?
– Отец тоже погиб. В той же аварии. Меня удочерили хорошие люди.
– Хорошие, а все не родные. Ох, горе.
– Бяда, – снова громко вздохнула старуха. – Бяда.
– Скажите, а вот эти письма, мамины, они остались у вас?
– Письма-то? Да вроде остались. Зараз гляну, вроде мать их у шкатулке хранила. Обожди-ка.
Она ушла за занавеску, закрывавшую проход в соседнюю комнату, но скоро вернулась, неся деревянную шкатулку. Шкатулка была старая, соломенные узоры, покрывавшие крышку, высохли и растрескались, и, когда Катерина поставила шкатулку на стол, легкая, едва заметная желтоватая пыль осела вокруг на клеенку золотистым ореолом. «Золото воспоминаний», – подумала Марго и сморщилась от излишней красивости.
Катерина открыла шкатулку, достала толстую пачку, перевязанную красной атласной ленточкой, протянула Марго. Руки дрожали так сильно, что пришлось взять пачку двумя руками сразу. На самом верху пачки, под ленточкой, лежала выцветшая фотография с узорчатыми краями, точно такая, как та, что лежала теперь у Марго в бумажнике: полная большеглазая молодая женщина, пухлый младенец, худой длиннолицый мужчина.
– Видишь, – сказала Катерина, – Лейка-то. Завсегда худая была, ровно дошка, а пасля больницы, у детдоме, разобралась, у тело вошла.
Марго кивнула, положила пачку на стол, отхлебнула холодного чаю, чтобы проглотить застрявший в горле ком.
– Еще чаю погрею? – вскинулась Катерина.
– Нет, спасибо. Я хотела спросить вас, только не обижайтесь, пожалуйста, но может быть, если… может быть, я могу взять эти письма? Только почитать и переписать, я обязательно верну, честное слово, верну. Понимаете, у меня ничего нет, ничего не осталось от родителей, совсем ничего.
Катерина взяла со стола серебряную бумажку из-под конфеты, свернула ее в трубочку, развернула, снова свернула, посмотрела, хмурясь, на мать, на письма, произнесла громко и медленно:
– Мама, вот Лейкина дочка письма узяць хочет.
– Никого няма, – сказала старуха. – Лейки няма, Петруся няма, Васіля няма.
– Петрусь – гэта батька мой, а Василь брат старший, – пояснила Катерина, погладила мать по плечу, встала и начала убирать со стола тарелки. Марго смотрела в пол, ждала, боясь спугнуть ее неправильным словом или взглядом. Катерина убрала тарелки, поставила на плиту чайник, подвинула к Марго большую миску яблок, предложила:
– Угощайтеся.
Марго взяла яблоко, надкусила, не ощущая вкуса. Катерина вдруг засмеялась, выговорила сквозь смех:
– Хотела у тебя документ спросить, да який еще документ, ты ж вылитая Ринка, прямо один до одного. Ринка моя лепшая подружка была, мы с ей одногодки были. Рывка с Эстеркой постарше были, працавалі уже, Рывка фельдшеру помогала, а Эстерка с отцом в артели в войлочной. А Ринка толькі школу скончыла, семь классов. Ва усей их семье першая семь классов скончыла. Да…
Она вытерла руки рушником, погладила лежавшие на столе письма, печально улыбнулась Марго:
– Бери, бери, чего уж там. Ты читать будешь, перечитывать, а у нас просто так лежит, для памяти. Бери. И тятрадку Ринкину бери, нічога, бери. У нас она. Лейка ее у войну пад дубам ховала, а потом достала. Калi собаки покусали ее, все из больницы писала, чтоб тятрадку берегли, на курево не свели. Я уж ей написала, может, по почте дослать, а она говорит: нет, потеряют на почте, я лепше сама приеду. Кали ты до нас доехала, так забирай. Фотографию оставь, и апошняе письмо, а остальное бери. Зараз принесу.
Она встала, снова ушла за занавеску, вернулась и протянула Марго самодельную толстую тетрадь, когда-то, видимо, канареечно-желтую, но побуревшую от времени, в пятнах, с разлохмаченными краями. Марго взяла тетрадь непослушными, плохо гнущимися пальцами, положила на стол, открыла. «Рина Краверская. Повесть», – было написано на первой странице.
– Я усе думала, калі выйду на пенсию, прочитаю. Да уж не прочитаю, не разглядеть мне. А ты будешь читать. Будешь?
Марго кивнула, сказала хрипло, пытаясь унять дрожь в голосе:
– Можно я последнее письмо прочту?
– Ты услых читай, и я паслухаю, и мама.
Марго откашлялась, развязала ленточку, отложила фотографию, развернула желтоватый лист.
– Конверты мой Алексей Иваныч на цигарки все извел, – вдруг вспомнила Катерина. – Ужо я лаялась с им, а ему курить охота, ровно паровоз дымил.
– «Дорогие тетка Стефа и Катерина, – начала Марго. – Шлю вам свой комсомольский привет. Давно я вам не писала и не знаю, как у вас дела. Мне очень интересно знать, как вы поживаете. У меня все хорошо, я снова работаю на самолетном заводе, Ринку отдали в ясли».
Марго остановилась, снова откашлялась, повторила:
– «Ринку отдали в ясли. Сначала я не хотела, но на одну зарплату втроем не прожить, с продуктами управляемся, но на одежду едва хватает, только если вдвоем работать, тогда всего хватает.
Шмулик думает насчет на вечерний пойти в юридический или на заочный, это чтобы в суде работать, он хочет предателей судить.
Хотела еще спросить вас, может, помните, был такой изверг каратель Роман Бабарыко, который Шмуликину сестру Хану застрелил и еще много детей в гетто. Не знаете вы, поймали его после войны или он с немцами ушел? Я читала в газете, как поймали и судили карателей, и вспомнила про него. Если вы знаете, что с ним, напишите мне, пожалуйста, или напишите, что не знаете.
Еще напишите, жив ли старый дуб с нашего двора. Я за ним скучаю.
Мы живем все в общежитии, может, получим от завода квартиру, но когда – никто не знает. Надеюсь, что скоро, общежитие наше смешанное, холостые и семейные, шумно очень. Особенно по выходным. Такие наши новости. А какие ваши новости? Катерина, ты все еще в артели работаешь или в лесхоз ушла? Как Алексей Иваныч? Как у тетки Стефы с глазами?
Желаю вам всех наилучших пожеланий, я и Шмулик тоже. Если на будущий год нам отпуск дадут вместе, то мы к вам доберемся.
Ваша Лея».
Катерина утерла слезы, высморкалась, разлила по чашкам свежий чай, спохватилась:
– Может, ты чего покрепче хочешь? Есть у меня, для соседа держу. Ён нам помогает, дровы колет, снег чистит.
– Нет, спасибо, – отказалась Марго. – Я пойду, наверно, и так уже у вас столько времени отняла.
– Да што время, – отмахнулась Катерина, – время наше немеряно. Ты где живешь сама?
– Я живу там же, где родители жили, в Корачеве. А сейчас в Могилеве у знакомой.
– Так ушев уж автобус могилевский, давно ушев.
– Ничего, я попутку поймаю, как-нибудь доберусь.
– Ни да чого тебе по ночам шнырять, оставайся у нас, места много, правда, мама?
– Места много, – повторила старуха.
– Неловко.
– Мама твоя почитай четыре года с нами жила, а ты одну ночь не можешь? Оставайся.
– Я хотела завтра в Брицовку поехать.
– Ну дык чего гэта тебе в Могилев и назад мотаться, оставайся. Калi повезет, я тебе и подвозку найду, соседский сын шоферит, по селам товар возит с промкооперации, я вот хутка сбегаю, пакуль яны спать не завалились, жди.
Она выскочила в сени, Марго снова опустилась на стул.
Старуха встала, пошла вдоль стола, держась за край и медленно, тяжело ступая. В углу за печкой она нащупала большой медный таз. Марго догадалась, принесла чайник, налила в таз теплой воды, подхватила со стула широкий красно-белый рушник. Посуды было немного, справились они быстро, и старуха вернулась на свой стул у окна, а Марго вышла на улицу, ушла в глубь двора, достала пачку сигарет. Закурить никак не получалось, спички то ломались, то гасли. Она бросила пачку обратно в сумку, села на низкую скамейку и долго сидела в густеющей темноте в углу двора, не всхлипывая и не вытирая слез, странно горячих и соленых.
Так ее и нашла Катерина, села рядом, обняла за плечи, сказала:
– Ты поплачь, поплачь, я и то дивилась, як гэта ты все слухаеш да слухаеш, и ни слезинки, ровно железная якая. Поплачь, боль да гора с плачем выходят, их выпускать трэба, а не выпустишь – сердце надорвешь. Поплачь, потом спать пойдем, а завтра з раніцы Миколай заберет тебя, прямо в Брицовку и доставит, яму туды не трэба, але я уговорила его, десять километров невеликая петля. Нічога, нічога. А вечером ён тебя и заберет, нічога, ён добры хлопец, Миколай. А в Брицовке ты адразу у сельпо иди, до продавщицы, спроси, где тетка Броня живет, скажи, что Катерина Янковская тебя прислала, про Краверских даведацца хочешь, про дядьку Абрума, яны тебе родня. Яна тебе расскажет, где дом ваш был и наш где. И про гетто расскажет. Нічога, нічога.