На крыше уже было плотно — двести с чем-то гостей сгрудились у бара, у фуршетных столов, у края, откуда открывался вид на ночной Лос-Анджелес. Гирлянды горели. Звёзды и полная Луна тоже старались, светили. Брукс приглушил музыку до фонового джаза — что-то лёгкое из Перси Фейта.
Я взошёл на небольшое возвышение у диджейского пульта, обернулся. Пять «заек» выстроились за моей спиной полукругом — ровно, как солдатики на параде, с выправкой, которую Полли в них вколачивала по три часа в сутки. Ну кроме Долли, конечно. Чёрные корсеты, белые манжеты, ушки, хвостики. Восемь ножек в чёрных чулках, улыбки до ушей. Я взял у Брукса микрофон, обернул шнур вокруг руки. Микрофон щёлкнул, ожил.
Гости постепенно стихли, лица — обращены ко мне, много ответных улыбок. Мэрилин — впереди всех, у самого возвышения, лицо как у ребёнка перед фокусником. Ван Дорен — рядом с ней, уже с бокалом шампанского. Вторым? Или третьим? Глазки то блестят! И куда пропала вся скандинавская холодность? Брандо — позади, стоит, сложив руки на груди, с тем особым насмешливым прищуром. Эстер — где-то в средних рядах, ее практически не видно. Зато я увидел Рейчел. Девушка не решилась подходить ко мне с Китти во время встречи гостей внизу — я общался с Монро. Ларри, шепнув мне, что тренера Сида в городе нет, как и миссис Сильверстоун — они уехали на Рождество к родственникам, быстро провел ее наверх, она лишь помахала мне рукой. Но потом
Я заговорил.
Сказал, что рад видеть всех у нас в этот декабрьский вечер. Что три месяца назад на этом самом месте была пустая крыша, и никто из нас не верил, что уже к Рождеству на ней соберётся такое сообщество. Что «Ловелас» — это не просто журнал, это идея. Идея о том, что мужчина имеет право жить красиво, читать умное, смотреть на красивое и не стесняться этого. Что мы открываем новую эру — эру стиля, удовольствия и хорошего вкуса. Поблагодарил всех, кто работал над декабрьским номером, кто помог нам с допечаткой, кто привёл к нам сегодня своих друзей. В этом месте я помахал владельцу типографии Самуэлю Филлеру. Тот сразу стал пунцовым, скосил глаза на Долли.
Я поздравил всех с наступающим Рождеством — пожелал тёплых вечеров с близкими, добрых праздничных столов, рождественского чуда — каждому по его вере. Заодно поздравил с наступающим Новым годом — пожелал, чтобы пятьдесят третий год для каждого был годом удачи, любви, успеха в делах, новых проектов, новых радостей.
И в самом конце — поднял бокал и сказал просто: за «Ловелас», за всех вас, за нас.
Хлопали долго, громко. Я повернулся, махнул рукой парню из «Бербанк Пиротехникс». Тот побежал к своим треногам.
Через десять секунд первый залп ушёл в калифорнийское небо.
* * *
Салют был мощный. Не маленький — не «бенгальские огни на рождественской ёлке», — а полноценный, минут на пять, с тремя залпами в воздух, каждый — в три-четыре цвета, с россыпью золотых искр, с зелёными «пальмами», с красными «гвоздиками», с финальным белым «фонтаном», который, кажется, разглядывали во всем Беверли-Хиллз. Эх, не догадался сделать еще мощный прожектор в небо, а то и пара. Ну да какие наши годы, успею…
Всё это — в декабрьском небе над Голливудскими холмами, с подсветкой далёкого горизонта от уличных фонарей Уилшира, с отражениями в окнах соседних зданий.
Я нарочно поставил его на десять минут девятого, а не на полночь, как делают на других вечеринках. Логика простая: до полуночи гости начали бы разъезжаться. Кто-то поехал бы в «Мокамбо», кто-то домой, кто-то ещё куда. Если бы салют был в двенадцать — половина бы его не увидела. А так — салют становился частью самой вечеринки, её началом.
Гости замерли у края крыши, головы запрокинуты. Гирлянды над ними — мерцают. В небе — красное, зелёное, золотое. Лица гостей в этом свете становились то красными, то зелёными, то золотыми — как маски в каком-то странном языческом театре.
Мэрилин вцепилась в локоть Ван Дорен и громко ахала на каждый залп: «Ой!.. Ой!.. Ой!..» — как маленькая. Ван Дорен молчала, но смотрела в небо так, как, я подозреваю, в её Скандинавии не смотрят даже на северное сияние.
Финальный залп — белый «фонтан», расходящийся по всему небосводу — гулко лопнул высоко-высоко, и в наступившей секундной тишине я услышал, как Мэрилин выдохнула. Потом загремели новые аплодисменты, Брукс врубил музыку.
Вечеринка началась.
* * *
Я двинулся через крышу — медленно, не торопясь, как и положено хозяину. Подходил к одной группе, к другой, светские разговоры, улыбки… Ни с кем долго не задерживался, я тут на работе, а не развлекаться. Хотя нет, да нет, на голые коленки Монро гляну. А потом еще и на попку Ван Дорен. Очень фактурная актриса!
У бара стояла группа киношников — Уайлдер, Преминджер, ещё двое продюсеров «MGM», имена которых я уже забыл. Пили виски. Курили сигары. Говорили громко, перебивая друг друга — обсуждали, что будет с Голливудом при новом президенте.
Эйзенхауэр был избран месяц назад. Республиканец, генерал, фигура для культуры пустая. В каком направлении он повернёт «творческие салазки» в стране никто не знал. Это только кажется, что Голливуд свободен в творчестве. Любой, кто проработал в этом городе хотя бы год, понимал: половина того, что снимается, — снимается с оглядкой на Белый дом. А то и вовсе под заказ. И все это работает исподволь — тонкие сигналы, неформальные встречи, вычеркнутые из бюджета сценарии или даже отдельные сцены из скриптов.
— А никто не повернёт, — сказал один из «MGM». — Айк — солдат, ему похрен.
— Зато у него есть Никсон, — мрачно отозвался второй. — А у Никсона — комитет Маккарти.
Уайлдер поморщился.
— Чаплин.
— Да, так и есть, — кивнул первый.
Чарли в эти месяцы был у всех на устах. Великий актер в сентябре уехал в Англию на премьеру «Огней рампы», и ему по приказу из Вашингтона аннулировали въездную визу. ФБР открыло против него расследование за «коммунистические симпатии» и «аморальное поведение». Чаплин публично сказал, что в Америку не вернётся. Сейчас сидел в Швейцарии, в Веве, на берегу Женевского озера, и поливал Штаты. Заслуженно, надо сказать. Голливуд об этом гудел. Каждый примерял себя на его место. Ляпнешь не то, снимешться не там и огреби черную метку.
— Не прыгал по указке, — сухо сказал Преминджер. — Вот и получил.
— Получил, — согласился Уайлдер. — И каждый из нас тут стоит и думает: а я-то — прыгаю или не прыгаю? И достаточно ли высоко
Все четверо одновременно выпили. Я тоже выпил — свою минералку. Мне напиваться нельзя, нужно быть очень внимательным. Воцарилась пауза.
Преминджер повернулся ко мне.
— Кристофер, а у вас какие взгляды? И раз уж спросил, у вашего нового журнала. Куда вы себя позиционируете? Правее или левее? За «новый курс» Рузвельта, за «справедливый курс» Трумэна или за «никакой курс» Эйзенхауэра?
Я улыбнулся. Этого вопроса я ждал — раньше или позже его обязательно бы задали.
— Отто, у нас, собственно, не про политику. У нас про стиль жизни. Про гедонизм. Про то, как мужчина проводит вечер, какую пьёт виски, какие читает книги, каких женщин выбирает и в каком костюме идёт в оперу. Это не правое и не левое. Это горизонтальное.
Преминджер усмехнулся.
— Любой гедонизм всё равно политичен. Уже самим фактом существования.
— Согласен. Поэтому отвечу так. Если мой гедонизм возможен при «слонах» — при низких налогах, при минимальном вмешательстве государства в частный бизнес, при том, что мне разрешают зарабатывать и тратить как мне нравится, — то я за республиканцев. Если «ослы» сумеют закончить войну в Корее, чего от слонов ждать похоже не приходится, и облегчат жизнь цветным в гетто настолько, чтобы они не бунтовали и не мешали бизнесу, — то я за демократов. У меня прагматичный гедонизм.
Уайлдер показал мне большой палец:
— Кристофер, это лучший ответ на этот вопрос, который я слышал за последние десять лет. Запишу.
Один из продюсеров «MGM» серьёзно кивнул.
— Это, Кит, между прочим, единственная позиция, при которой можно вести бизнес в этой стране и не получить повестку от Маккарти. Если ваш журнал её удержит — вы далеко пойдёте.
— Я предпочитаю летать, а не ходить
— Это мы уже заметили!
Я кивнул всем по очереди и двинулся дальше.
У второго фуршетного стола — того, что у северной стены, — стоял Луис Майер. Лазарь полностью завладел вниманием присутствующих, он царил. Причем с двумя «императрицами» по бокам — Мэрилин и Ван Дорен. Рядом — Эстер, с блокнотом, навостренные «ушки».
Я подошёл сзади, со спины Лазаря, и встал так, чтобы он меня не видел, — мне было интересно дослушать его спич.
Майер был уже изрядно выпивший. Лицо красное, нос ещё краснее, щёки лоснились. Виски в его стакане плескался при каждом жесте. А жестикулировал он много, по-старому, по-местечковому — руками, плечами, всем корпусом. И рассказывал он, надо сказать, о своей молодости.
Все внимательно слушали.
— … отец мой, дамы, — Лазарь делал глоток, — был, простите за неуместную на вечеринке тему, мусорщик. Извозом отходов занимался, металлоломом. В Сент-Джоне это, в Канаде, куда мы из Минска перебрались. И меня с собой таскал. Я, маленький, — а тогда меня ещё Лазарем звали, не Луисом, — собирал по дворам ржавые гвозди. С тележкой ходил. По грязи. По снегу. Зимы там — вы не представляете какие, дамы.
— О-о-о, — выдохнула Мэрилин сочувственно.
— А потом я уехал в Бостон. Мне было… двадцать? Двадцать один? И там я тем же самым продолжал — металлолом, мусор, лом, отходы. Вы думаете, я в Бостоне прошел в кинобизнес? Нет, дамы. Я в Бостоне был тот же самый старьёвщик, только без папы.
— А когда же вы… — начала Мэрилин.
— А потом я женился. — Лазарь поднял палец. — На Маргарет Шенберг. Прекраснейшая женщина, дай ей Бог здоровья. И у нас не было денег. Совершенно. Ни цента. И я подрабатывал где придётся. Грузчиком. Возил воду. Чистил конюшни.
— Бедненький, — произнесла Ван Дорен с небольшим акцентом, погладила Лазаря по плечу.
— А потом, — хитро прищурился Майер, — я устроился лаборантом. В одну забавную контору. Такую, что кино можно снимать.
— Расскажите, — попросила Мэрилин.
Лазарь поднял палец и оглянулся, словно проверяя, нет ли кого. Меня он не заметил — я стоял в шаге за его правым плечом, в тени.
— Вы знаете, дамы, что в начале века только-только научились определять беременность по моче? Анализ такой. Делали в лабораториях. Дорого. Сложно. Но для нашей конторы это было неинтересно. Наша контора предлагала другое — определить пол ещё нерождённого ребёнка. По моче.
— А это разве можно? — наивно спросила Мэрилин.
— А это, дорогая моя, нельзя. — Лазарь хохотнул. — Никто никогда такого не умел. И сейчас не умеет. Но мы — предлагали.
— И как же?
— А вот так. Беременная приходит к нам в офис. Молоденькая, гордая, счастливая. Приносит баночку с мочой, как полагается. Отдаёт мне, лаборанту. Я беру баночку, иду в соседнюю комнату. У меня там, девочки, что? Да ничего. Ни микроскопа, ни реактивов, ни-че-го. Я просто выливаю содержимое в унитаз. Стою десять минут — курю в окно.
Эстер уже подняла бровь.
— Возвращаюсь. Серьёзный, как профессор. И говорю: «Поздравляю, мадам. Будет девочка». Клиентка платит десять долларов. Уходит счастливая.
— А если был мальчик⁈ — спросила Мэрилин.
— А вот тут самое смешное. — Лазарь откинул голову, отхлебнул виски. — В нашем журнале регистрации записывалось так: дата, имя клиентки, диагноз — пол ребёнка. И мы записывали ровно противоположное тому, что сказали клиентке. Ей сказали — «девочка». В журнале — «мальчик». Если рождался мальчик и клиентка приходила скандалить — ей доставали журнал: «Мадам, посмотрите. Мы ясно сказали — мальчик. Вы что-то спутали. Видимо, у вас стресс был, родовой период, женщина в положении, всякое бывает».
— Это же мошенничество! — резко сказала Эстер.
Лазарь повернулся к ней. Прищурился.
— Мошеннический бизнес, мисс Херст?
— Конечно мошеннический.
— А я с золотой ложкой во рту, как вы, не родился! — Голос у Лазаря потвердел. — Мне никто дом не подарил, машину не подарил, место в офисе с окладом по десятым числам не предложил. Я в двадцать лет ходил по Бостону зимой в прохудившихся ботинках. Жена ждала меня дома, голодная.
Эстер вспыхнула. Открыла рот для возражения.
И вот тут они зацепились. По-настоящему. Лазарь — выпивший, обиженный, бьёт по самолюбию. Эстер — молодая, упрямая, с принципами. Они начали спорить о том, что есть американская мечта и в чём её цена. Лазарь говорил про право на риск. Эстер — про право на правду. Мэрилин и Ван Дорен переглянулись с тем особенным женским взглядом, который значит «фу, какая ерунда».
Я тихо отошёл. Тут всё было ясно. Лазарь Эстер не съест, Эстер Лазаря не переубедит, через пятнадцать минут они либо помирятся, либо придется их мирить.
* * *
Закончив обход и узнав кучу слухов, включая даже будущих номинантов на Оскар, я подошёл к Бруксу. Он стоял за пультом и кивал в такт инструменталке, которую сейчас крутил — что-то старое, доброе, ламповое. Толпа у бара толкалась плотно, у фуршетных столов — образовались очереди. На паркете ещё никто не танцевал. Все ждали — но не знали, чего ждут.
— Брукс. Время.
— Сейчас?
— Сейчас. Пока никто не разъехался. И пока не упились.
Он кивнул, взял в руки микрофон, передал мне.
Я взошёл на возвышение во второй раз за вечер. Поднял руку. Музыка стихла. Гости — большая часть — обернулась.
— Дамы и господа! Сегодня вас ждете еще одни сюрприз. Именно сейчас в Соединённых Штатах, в эти месяцы, рождается новый музыкальный жанр под названием — рок-н-ролл. Мы в редакции решили, что под него нужен новый танец. И сейчас мы его покажем. Прямо здесь. Премьера для всех вас!
Гости загудели. Заинтересованно.
Я кивнул «зайкам». Они выстроились на паркете полукругом как репетировала. Я встал в центр.
Брукс опустил иглу.
«Rock Around the Clock».
Барабан. Бам-бам-БАМ-бам.
И мы начали.
Пятка-носок, пятка-носок, бёдра в противофазе. Зайки — за мной, секунда в секунду, почти синхронно. Пять пар бёдер пошли в такт. Пять пар плечей — навстречу. Руки — вверх-вниз, как полотенце. Указательные пальцы — тычут в воздух.
Толпа вокруг паркета оцепенела на секунду.
И — сразу — взорвалась.
Берни щёлкнул вспышкой. Двое других фотографов ослепили нас вслед за ним. Кто-то аплодировал. Кто-то хохотал. Кто-то открывал рот и закрывал. Я увидел Богарта — он стоял с сигаретой и смотрел на меня с тем особым своим прищуром, который у него обычно был перед тем, как сказать «kid, you’re gonna make it». Лорен рядом с ним — улыбалась.
И вот тут случилось то, чего я не ожидал, но втайне надеялся, что может случиться.
Мэрилин — Мэрилин в розовом! — оторвалась от стола Лазаря, поставила свой бокал и вышла на паркет. Прямо к нам.
Она встала рядом со мной, не зная, что делать. Я показал — пятка-носок. Бёдра туда-сюда. Она поймала с третьего такта. Я не знал, насколько она танцевала вообще, но рок-н-ролл — это та музыка, которая никого не спрашивает: тебе либо хочется двигаться, либо ты мёртвый. Мэрилин точно не была мертвой. Она была поживее всех присутствующих!
Актриса поймала ритм и пошла — сначала неуверенно, потом всё свободнее. Розовый подол развевался. Алая помада блестела.
За ней — Ван Дорен. Скандинавка, которая до этого стояла, как ледяная статуя, вышла на паркет с видом «ну, посмотрим, что у вас тут за варварство», и за минуту растаяла. У неё двигалось всё — длинные ноги, узкие бёдра, изумительная шея. Она танцевала иначе, чем Мэрилин: суше, технически чище, с тем северным гонором, в котором было не «ах, как мне весело», а «я делаю это, и я в этом лучшая».
И — Брандо. Марлон тоже вышел на паркет. В белой майке под кожаной курткой. Кожаную куртку он скинул. В одной майке. Двадцативосьмилетний, мускулистый, с этой его звериной грацией. Он не смотрел на «заек» — он смотрел на Мэрилин. И через тридцать секунд они уже двигались напротив друг друга, в паре. Я даже заревновал. Но потом одернул себя. Такая как Мэрилин не может принадлежать одному мужчине. Она принадлежит всему миру.
Брукс поставил вторую — «Rocket 88». Толпа полезла на паркет. Сначала — двое продюсеров со своими спутницами, потом — Тони Кёртис с Джанет Ли, потом — Эва Гарднер вытащила какого-то молодого режиссёра, и в её исполнении это было уже не «танец», а нечто откровенно опасное.
Брукс поставил третью — «Juke». Литл Уолтер. Гармошка стонала в небо над Голливудскими холмами. На паркете было уже под сто человек. Отплясывали будь здоров! Бар тоже осаждали — нести на крышу шампанское не успевали. Бармены потели в своих белых смокингах, смешивали коктейли, открывали бутылки…
Ван Дорен подбежала ко мне между мелодиями, схватила за руку. Скулы у неё горели — нордическая сдержанность дала трещину.
— Боже, какой… какой пошлый, но замечательный танец! — выкрикнула она. Лицо у неё было как у школьницы. — Я никогда так не двигалась! Никогда!
— Это рок-н-ролл, Мейми!
— Зови меня Мэй!
— Тогда я для тебя Кит
— Станцуешь со мной?
— А почему бы и нет?
Снова «Rock Around the Clock», по второму кругу за вечер, гости уже не возражали. Бам-бам-БАМ-бам. Мы пошли. Она — напротив меня, в серебристом платье до пола, с прямой спиной, с этим её прищуром, и двигалась чисто, технически, по-балетному выверенно — пятка-носок, бёдра в противофазе, плечи навстречу, руки чуть в стороны. Я зеркалил. Между нами было полтора фута воздуха, и в этом воздухе всё было — и не было ни прикосновения. Увы, химии не случилось. Вроде бы и двигались синхронно, глаза в глаза смотрели, но чего-то не хватало! Градуса в крови?
Где-то в толпе я краем глаза поймал лицо Мэрилин — она смотрела на нас, как ребёнок, у которого только что забрали игрушку. Мелодия закончилась и тут же пошла Rocket 88.
Через минуту Монро была уже на паркете. Просто шагнула — между мной и Ван Дорен. Розовый подол, алая помада, глаза горят, в глазах — «теперь со мной». Ван Дорен подняла бровь, отступила на шаг, развела руками — «ладно, твоя очередь, дорогая», — и ушла к бару. Мэрилин ткнулась в меня лбом, засмеялась, тут же отскочила.
И вот тут я понял в чем дело. И почему не пошла химия с Мэй. Нужен тактильный контакт. И тогда я взял Мэрилин за руку. Резко крутанул вправо — она ахнула, развернулась под моей рукой, розовый подол ушёл вокруг неё облаком. Я её поймал, тут же крутанул влево — обратно, ещё раз, с проворотом полтора оборота, она хохотала, у неё разлетались светлые локоны. На третьем повороте она уже не танцевала — она держалась за мою руку, как ребёнок за карусель, и хохотала на запрокинутой шее. Бам-бам-БАМ-бам. Я выкрутил её ещё раз — туда, обратно, туда. Розовое — мелькало по всей крыше. Да так, что были видны красные стринги под юбкой. И это уже был скандал. Новый… Вспышки били, как зенитки. Мэрилин Монро, господа! На моей крыше.