К книге
Наследство художникаГлава 18
76%
Глава 18
19

Чтение дневника Кастальского напоминало путешествие по лабиринту безумия, выстроенного из метафор и пафоса. Я устроилась в своем кресле, закутавшись в мягкий кашемировый плед. На столике рядом дымился свежезаваренный кофе. Комната была погружена в полумрак, лишь торшер отбрасывал теплый свет на потрепанные страницы. Я чувствовала себя археологом, вскрывающим гробницу с чужими эмоциями, и от этого зрелища становилось одновременно и жутко, и завораживающе.

Какого же он из себя строил драматурга. Кастальский писал витиевато, с надрывом, каждую свою мысль облекая в одежды высокого искусства. «Сегодня видел закат цвета вороненой стали, пропитанной кровью… в этих тонах я напишу свою погибель». Я едва сдерживала саркастическую улыбку, перелистывая страницу. Интересно, каждый ли свой поход за хлебом он воспринимал как шекспировскую трагедию?

Мой взгляд упал на собственную коллекцию дорогих кофейных кружек — тонкий фарфор с позолотой. Между нами была пропасть: я окружала себя красивыми вещами, чтобы не замечать уродства мира, а он это уродство возводил в культ, делая из него искусство. Где-то в этом и заключалась разница между простым смертным и гением. Или между дураком и гением — черт их разберет.

Я отложила дневник и подошла к окну. За ним раскинулся ночной Тарасов — серый, сонный, обыкновенный. Таким его видели тысячи людей. Но Кастальский, наверное, видел в этих крышах и трубах какие-то симфонии линий и трагедии света. Художники — странные люди. Они смотрят на тот же мир, что и мы, но видят в нем то, чего нет. Или видят то, что есть, но так, как не дано видеть нам, простым смертным. В этом их проклятие и их дар.

Но по мере погружения сквозь этот словесный шифр начали проступать контуры настоящей, не сыгранной боли. Упоминания о «фальши», о «подмене», о «первородном грехе, что отравил все краски»… Он не просто злился на того неизвестного негодяя, что когда-то подменил его картину. Он чувствовал себя соучастником, винил себя за то, что не смог защитить свое творение.

Эта юношеская травма стала его навязчивой идеей, личным демоном, преследовавшим его даже на пике славы. Я вспомнила, как сама начинала карьеру в прокуратуре, — молодую идеалистичную дуру, верившую в справедливость системы. Тогда я еще не знала, что правда — понятие растяжимое, а закон часто служит тому, у кого больше денег на адвокатов. Кастальский, как и я когда-то, так и не смог примириться с этим простым фактом.

Мне вдруг стало интересно — а много ли таких, как он? Талантливых, ранимых, не умеющих смириться с несправедливостью? Эта мысль зацепила меня, словно крючком, и потащила в глубины размышлений, от которых становилось одновременно и горько, и бесконечно жаль всех этих непризнанных гениев, чьи имена канут в Лету, не оставив и следа в истории искусства.

Мир, наверное, до краев полон такими людьми. Просто мы, поглощенные своими мелкими заботами и сиюминутными проблемами, их не замечаем. Они тихо страдают в своих мастерских — тесных, пропахших скипидаром и масляными красками комнатушках на окраинах промышленных городов, в мансардах с протекающими крышами, в подвальных помещениях с вечно сырыми стенами. Они пишут свои картины, вкладывая в каждый мазок кисти частицу своей души, свою боль, свои надежды и разочарования, свою любовь и ненависть к этому несовершенному миру. Они создают полотна, которые, быть может, так никто и не увидит, кроме разве что случайного гостя или равнодушного домочадца.

Их жизнь — это бесконечная борьба с безразличием. Борьба за право творить, за право быть услышанным, за право оставить после себя хоть какой-то след. Они тратят последние гроши на краски и холсты, отказывают себе в самом необходимом, лишь бы иметь возможность выразить себя на полотне. Они ходят по галереям с папками своих работ, унижаются перед самодовольными галеристами, выслушивают снисходительные советы «найти себе нормальную работу» и язвительные замечания о том, что «искусством сыт не будешь».

А потом, исчерпав все силы и надежды, они тихо умирают в безвестности. Их картины — эти выстраданные, пропущенные через сердце творения — выбрасывают на помойку наследники, не видящие в них никакой ценности, или они десятилетиями пылятся на чердаках, пока их не испортит время. Их имена навсегда стираются из памяти человечества, как стирается надпись на могильной плите под дождем и ветром.

А мы, обыватели, тем временем покупаем в ИКЕА или в дешевых сувенирных лавках яркие, бездушные репродукции Ван Гога, Моне, Дали — художников, чья слава и признание пришли к ним, увы, часто посмертно. Мы вешаем эти штампованные полотна на стены своих уютных, благоустроенных квартир, даже не задумываясь о том, какую цену заплатили эти гении за свое искусство. Мы не задумываемся о Ван Гоге, который за всю жизнь продал лишь одну картину, о его отрезанном ухе, о его одинокой смерти в нищете и забвении. Для нас он — просто бренд, символ «настоящего искусства», красивая картинка на обоях.

Мы не задумываемся о том, что на каждую такую репродукцию, на каждого раскрученного, разрекламированного художника, чьи работы продаются на аукционах за миллионы, приходятся тысячи, десятки тысяч никому не известных творцов. Таких же талантливых, таких же одержимых, таких же искренних в своем стремлении к прекрасному. Они так же, как и великие мастера, видят мир особым образом, чувствуют его боль и его красоту острее других. Они так же способны создавать шедевры, которые могли бы тронуть чье-то сердце, заставить задуматься, изменить чью-то жизнь.

Но им не везет. Им не встретился тот самый галерист, который разглядел бы в их работах искру гениальности. Им не попался тот самый критик, чье слово могло бы вознести их на вершину славы. Или же они слишком честны, слишком принципиальны, чтобы идти на компромиссы с совестью, подстраиваться под веяния моды, писать «коммерчески успешные» безделушки вместо того, чтобы следовать зову собственного сердца.

Их трагедия остается невидимой для мира. Они — призраки в царстве искусства, тени, блуждающие в тени великих имен. Их существование — это молчаливый укор равнодушию общества, доказательство того, что талант далеко не всегда является пропуском к признанию и славе. Чаще всего он становится крестом, который человек обречен нести всю свою жизнь, даже не надеясь на награду.

И глядя на эти истерзанные, полные боли страницы дневника Кастальского, я понимала, что его история — это лишь одна из миллионов подобных. Ему, в отличие от многих, все же повезло — его заметили, его признали. Но разве это признание принесло ему счастье? Судя по всему, нет. Оно принесло ему лишь новую боль, новое разочарование, новое понимание того, насколько одиноким может быть человек, даже стоя на вершине успеха.

И в этот момент я почувствовала не просто профессиональный интерес к делу, которое вела. Я почувствовала странную, почти мистическую связь с этим человеком, которого никогда не видела. Связь, основанную на понимании его боли, его одиночества, его трагедии. Он был не просто клиентом, не просто «делом». Он был одним из тех тысяч непризнанных гениев, которым, в отличие от многих, все же удалось крикнуть этому миру во все горло о своей боли. И этот крик был зашифрован в его дневнике, в его картинах, в самой его жизни. И теперь мне, циничной и прагматичной Татьяне Ивановой, предстояло этот крик услышать и расшифровать.

Мне потребовался воздух. Я набросила на плечи пальто из кашемира — небрежно, как это умеют делать только очень богатые люди, — и вышла на набережную Волги. Ночь была темной, безлунной, и вода сливалась с небом в одно сплошное черное полотно. Я подошла к парапету, чувствуя, как ветер треплет мои волосы, уложенные сегодня утром за безумные деньги в лучшем салоне города.

Я начала мысленно сбрасывать в воду все, что прочла. И вдруг меня осенило: я думала не о том, где он спрятал завещание. Я думала о том, кем он был.

Кастальский стал тем самым одним из тысячи, прорвавшимся к славе и богатству. Но разве это принесло ему счастье? Нет. Его окружали алчные родственники, лицемерные поклонники, критики, ждущие его провала. Он добился всего, о чем может мечтать художник, и не получил ничего, кроме одиночества и одержимости старыми обидами.

Я посмотрела на огни Покровска на том берегу — такого близкого и такого чужого. Мы с Кастальским были похожи: оба добились успеха в своем деле и оба заплатили за это одиночеством. Только я свое одиночество выбрала сознательно, а он — стал его заложником.

Великий художник. Счастливый человек. В нашем мире эти два понятия, кажется, были несовместимы по определению. Может, потому, что настоящий художник слишком остро чувствует этот мир? Его боль, его несправедливость, его фальшь? А счастье — удел простых людей, которые не задают лишних вопросов и не пытаются разглядеть душу в каждом мазке краски.

И вот на одной из последних страниц, датированной за неделю до его смерти, я нашла это. Запись была сделана неровным, торопливым почерком, чернила в некоторых местах расплылись, будто от капель воды. Или слез.

«Они ищут бумагу. Юристы и крысы. Они никогда не поймут, что истину нужно прятать там, где ее увидят все, но разглядят лишь те, кто смотрит сердцем. Я спрятал ее в саму смерть. В ее последний приют. В раму, что венчает все. Пусть она хранит мою тайну, как гробница хранит прах. Они будут смотреть на картину и не увидят ничего, кроме мазков краски. А она будет там. Смотреть на них. Ждать».

Я перечитала эти строки несколько раз, чувствуя, как учащается пульс. «В раму, что венчает все». «Последний приют». Он не просто оставил намек — он буквально кричал с этих страниц. Завещание было спрятано в раму. В раму его последней картины. «Картины Смерти».

Я откинулась на спинку кресла, закрывая глаза. Все сходилось. Его одержимость символами, его детская травма, связанная с подменой картины… Он превратил свою последнюю работу в сейф. В тайник для самого важного документа. И это было так поэтично, так пафосно и так гениально, что никто, даже я, не догадался об этом раньше.

Я подошла к столу, где лежала карта Тарасова. Мой палец уверенно лег на старый промышленный район — Заречье. Именно там несколько десятилетий назад начинал свой путь молодой Кастальский. Именно там должна была находиться его тайная студия — место, «где началась его жизнь» после того первого предательства.

— Ну что ж, Эмиль, — прошептала я. — Пора вернуться к твоим истокам. Пора найти твой последний приют. И на этот раз я знаю, что ищу.

Я спокойная пошла в ванну, а затем легла спать. Для последнего броска мне нужны были силы.

Предыдущая главаГлава 19 из 25Следующая глава