Бледное безликое солнце подглядывало в окна, освещая закоптелые унылые стены и низкий потолок. Необычайно белой тенью отложило солнце прямоугольник одного из окон. Вытянувшись через середину маленькой горницы и приподняв будто голову, верхнюю часть свою белая тень отпечатала на грязном боку печи, где сидела Настя. Спиной она прислонилась к зыбкому теплу, а на руках держала малышку, часто моргавшую мутными слабыми глазками и больно сосившую грудь.
Малышка вскоре утомилась, кончила причмокивать и выпустила изо рта коричневый морщинистый сосок. Успокоилась. Мать устало выдохнула, убрала дряблую грудь и тоже затихла. Расслабилась. Прикрыла глаза.
В доме было тихо, мертво, а белая тень беззвучно и медленно тянулась к Насте: вот легла на колени и, переждав мгновение, поползла выше.
Женщина, погружённая в мир тревог, мир переживаний, давно не покидающих её, застыла. Она боялась думать о дне завтрашнем, горестно радуясь каждому прожитому дню.
Временами, чтобы как-то отвлечься, Настя пыталась ловить в памяти ту слабую нить, связующую с жизнью прошлой, давней, мирной, однако сделать этого почти никогда не удавалось, — и эта немощь ранила ещё сильнее, ибо каждодневная действительность подавляла, морозила измученную и без того душу.
— Есть кто живой? — тётка Сошка скрипнула входной дверью, валко прошаркала по полу и заглянула в горницу, где давно вылинявшие и потускневшие полотнища занавесок на дверях и полатях резко подчёркивали убогость и беду.
Хозяйка посмотрела на вошедшую безучастно, равнодушно и продолжала сидеть, как сидела, согбенно и подавленно.
Старуха, увидев Настю, высвеченную в полумраке, словно застывшую под тяжестью придавившего её креста, образованного переплетением рамы, замерла на пороге. Приняв необычное видение за горестное знамение, потрясённая этим тётка Сошка быстро-быстро перекрестилась и только затем ступила в комнату.
Настя встала — и раскололось белое пятно тени, однако старухе продолжало грезиться, что крест, переместившись на спину, намертво впился и низко придавил женщину к полу.
Мать уложила ребёнка в зыбку. Грузно упала на кровать и, покачивая колыбельку, попыталась что-то напеть слабым голосом.
Тётка Сошка осторожно и суеверно передвинула табурет, на котором сидела хозяйка, и только потом примостилась на него:
— Где все-то?
— На улицу отправила, а то всё в избе да в избе. Скоро, как картофельные ростки, побледнеют от страха, — Настя глубоко вздохнула. Помолчала. Продолжила: — Ваську к Малашенковым за лошадью послала. Вечор договорилась взять её. Хочу раз-другой съездить за сушняком, топить-то скоро нечем будет. — Замолчала.
Они так и сидели молча, оборвав в себе все слова и мысли, словно боясь ненароком спугнуть тревожные, изменчивые тени, блуждающие в доме. Наконец старуха тихо спросила:
— Девчонку-то не надумали, как назвать-то? Евдокия Плющиха вот скоро.
— Недосуг об том думать. Может, помрёт, слабенькая вон какая. Время-то сичас не для жизни. Если останется жить, то и имя будет. Без имени не останется, поди, — помолчав, через глубокий вздох добавила: — Младшие вроде как Наташкой кличут. А мне всё равно. Давно жизня стала нестерпима: оледенело сердце и стянулось. И нет ничего мучительнее, как голодные дети. Одни думки и остались, чё им всем в рот напихать. Раньше всё какой-никакой припас был, а тут одна голота. Намедни смотрю: глинку от печи наковыряли до ямки. Это ж кто-то себя теми печинками кормит, — Настя, не выдержав, разрыдалась. Сквозь слёзы, однако, продолжила: — Знаю, осталось немного зерна. А как достать — не придумаю. Боюсь, увидит кто.
Потревоженная слезами матери малышка пискнула и следом, захлёбываясь воздухом, истошно расплакалась.
Старуха стремительно подскочила к зыбке. Стала резко шатать её: скрип-скрип — застонала металлическая пружина под потолком.
Настя отстранила руку старухи. Начала зыбать ребёнка плавно, привычно, осторожно. Попыталась было что-то вновь напеть, но голос хрипел, срывался на вой, и она умолкла.
Затихла и малышка, а тётка Сошка, ссутулившись и обхватив голову руками, измученными за долгую жизнь работой, беззвучно плакала.
Снова в доме стало тихо и безлико. И продолжало светить на улице равнодушное солнце. Оно отползло в сторону по бледному небосклону, — и исчез с пола призрачный оттиск окна.
Вновь прятались по углам исчезнувшие было от вспугнувшей их человеческой боли тревожные тени, — и продолжала давить горькая, непомерная беда своей скорбью и действительностью.
Обе женщины, утонувшие в тяжёлом молчании, кажется, не заметили, как скрипнула натужно дверь. Вошёл Васятка, сбросил одежонку, спрятался в своём запечном закуте. Он слышал, как жаловалась мать старухе о зерне, — и удивился: она об остатках ничего ему не говорила. Вздохнул: не верит, что он сможет достать.
Мальчик хорошо помнил, как перед приходом немцев успели раздать деревенским колхозное зерно: по количеству ртов в семье, как приказал председатель. Сам дядька Пирогов тем днём погнал на восток стадо коров и лошадей.
Их семье зерна досталось на две ямки. Первую сделали на поляне недалеко от дома. И не одни только они укрыли там зерно. Васятка не забыл, как тщательно выкладывал дёрном сверху, чтобы нельзя было, по его разумению, догадаться, что там тайник.
Догадались! Кто бы только знал, что трава на таких укрытиях стояла без росы, которую высушивала теплота от зарытого зерна. Немцы легко вскрыли все ямки на поляне. Обложили сушняком, залили всё бензином и зажгли. Страшно горело зерно, с треском и таким хлебным запахом, что разрывало души и старым, и малым.
И долго ещё рыскали по избам, вскрывая полы и руша опустошённые от живности курятники, ворошили сено на сеновалах, часто его просто прокалывая вилами и штыками.
Вторую ямку Васятка с матерью по совету папкиного родного дядьки Коли с хутора тайно устроили на картошнике.
Хотя картофель у них по осени почти весь отняли, оставив мелочь, с зерном они были ещё долго. Зерно доставали украдкой лишь тогда, когда копали картошку. На опустевшем поле делать это стало сложнее, но и всё равно как-то умудрялись. Однажды мать в начале зимы с сокрушением сообщила сыну, что выгребла последнее, до чего дотянуться смогла.
И вот сейчас подростка пронзила мысль: выходит, там, на самом дне, что-то ещё осталось! Пусть и мёрзлое, но хлебное же зерно! Он придумает, обязательно придумает.
Внешне успокоившись и сумев собрать все силы, Настя стала собираться на улицу. Давно чутко уловив присутствие сына, негромко спросила:
— Вась, так ты Дуську привёл?
— Часа через два приведу, — отозвался из-за печки подросток. — Панюшкины взяли. Тоже за сушняком поехали.
— Есть чем лошадь-то кормить? — полюбопытствовала старуха, мелко дрожащими руками пытавшаяся застегнуть свой древний полушубок.
— Сено осталось старое, слежалое, — пояснила Настя. — Навроде жуёт кобылка, — вздохнула тяжело: — Девки все отошшали. Это их нечем кормить скоро станет. Скудость во всём. Картохи — мелкота… и те вот-вот кончатся. Тогда одно и останется, что голову в петлю.
— Чё тако-то говоришь! — старуха, запёрхавшись от внезапного кашля, простонала осуждающе.
— А что не так? Смерть возле нас караулом ходит. Сама тут нам про своих страшных всадников рассказывала, — укорила Настя сердобольную старуху.
Она с силой толкнула от себя дверь. Пробежала маленькие сенцы. Задержалась на крыльце, привыкая к морозному едкому воздуху, и затем, не поворачиваясь к старухе, но чувствуя её прерывистое дыхание, сказала:
— У девчонки-то пуповинка отсохла. Купать придёшь?
— Сёдня ли, чё? Приду.
— Да нет, завтра искупаем, — Настя шагнула от крыльца, чтобы уйти, но вдруг, как бы запнувшись, дёрнулась и быстро спросила: — Не слыхала, говорят, в Егорьевском церкву открыли?
— Дак и побывала тама, — старуха явно хотела что-то добавить, но Настя перебила:
— Девки-то все некрещёные. Может, покрестить? Узнала бы как, — и, оставив старую женщину на крыльце, быстро побежала по улице.