Распорядительницей тётка Сошка уверенно хлопотала в избе. С её приходом жилище преобразилось: потрескиванием дровишек запела печь, ярко вспыхивали живые струи огня, пробиваясь сквозь щели между заслонкой и печным прокопченным устьем и отражаясь на противоположной стене.
Роженица присмирела от внимания к себе, утихло и волнение встревоженных недомоганием чувств.
За занавеской на печи тоже затихло потревоженное ожиданием проснувшееся было воинство. Успокоилось.
Пылала печь, и вскоре Вася вытащил из жаркого нутра большой чугун с кипящей водой. Длинный ухват дрожал в руках мальчика, и казалось, что вот-вот тяжёлый чугунок сам по себе перевернётся.
— Оставь чигунок на шестке! — увидев это, приказала старуха.
Она быстро уловила из рук подростка ухват и поставила чугун на лавку рядом с кадушкой холодной воды, а мальчика спешно отправила в закут, отгороженный ситцевой занавеской:
— Иди пока! Будешь нужен — позову.
До этого момента Вася мало во что вникал. Машинально двигался по избе, автоматически повинуясь командам бабки-повитухи. Вслушиваясь в звуки, он с судорожным вниманием осознавал до конца, что сейчас происходит, — и вновь испугался за мать.
Затаившись в страхе, густой чернотой изливающемся из потолочного угла, старательно пытался отвлечь себя набегающими вразнобой мыслями: тело его обмякло — и он незаметно уснул.
Проснулся от скулящего и тихого стона. Прислушался. Вроде тихо. Только кто-то жалобным щенком постанывал в избе. Показалось, что звуки доносятся с печи. Решил, из девок кто-то во сне. И снова провалился в сон.
Стон разбудил вновь. И звучал уже более отчётливо и громко.
Вася вмиг подхватился с лежака, выскочил из закута и, откинув занавеску у кровати, увидел мать, свистящим шепотком выдыхавшую жалобно и слёзно что-то молитвенное.
Большая и бледная, она лежала на спине. Бессмысленно выпученными глазами измученная болью мать таращилась в потолок.
«Неужели, — подумалось подростку, — всё это только для того, чтобы кто-то родился? И зачем так страшно? Так мучительно?…»
Он собрался окликнуть её, но стеснительно не решился, а мать, увидев его, выдавила:
— Вася, Васенька… Ты уйди, сынок. Не надо тебе тут…
И не было больше в доме тишины.
На печи, давно разбуженная надсадными стонами матери, шевелилась детвора. Девчонки жались друг к дружке, образуя единое любопытное и тревожное существо. И все разом пытались подглядеть, что же там, внизу, делается? То одна, то другая пара глаз появлялась в большой дырке в занавеске. Глаза были разные, но выражение — общим: страх, что их мамке больно.
Девочки, не исключая и самую младшую из них, знали, что кто-то маленький должен вот-вот появиться около матери.
Всем хотелось не пропустить самого главного, но тётка Сошка сердито прикрикнула на них. Скрылись. Затихли, но всего на чуть-чуть: все разом задвигались, и кто-то кого-то подтолкнул. Всколыхнулась занавеска, из-за которой младшая Вера попыталась захныкать, но не успела.
Со словами:
— Тихо вы, девки! — Васька забрался к ним на печь.
Сестрёнки прижались к нему, сдавили, однако мальчик, не ощущая обрушившейся на него тяжести, успокоил их. Вскоре, благодарные и счастливые от его внимания, девочки сонно засопели. Быстро сморил сон и самого Васятку.
Тем временем по улице, храпя и надрываясь, вороная лошадь несла седока. У маленького окна лошадь приостановила бег, уткнулась большой мордой в заиндевелое окно. Горячий пар её ноздрей мгновенно растопил плотную корку изморози, и, слившись с ночной темнотой, лошадиная морда была незаметна из дома.
Никто за суетой не обратил внимания, что зачернело окно, голое от снежных наростов, и что кто-то тёмный, с глубоко ввалившимися глазами пристально наблюдает за ними.
Утром, когда лошадь с рассветом ускакала и унесла своего всадника, — окно вновь затянуло белым мохнатым узором.
Мор… Голод… Холод… Война…
Всю ночь напролёт провозилась с роженицей тётка Сошка.
Тяжёлые на вид, скрюченные подагрой руки её ласково и нежно двигались по телу роженицы. Оказавшиеся такими лёгкими и добрыми, они помогали и успокаивали.
И долго ещё в доме, напряжённо насторожившись, стояла тишина, которая ждала.
И под раннее-раннее утро, когда звёзды на небе побледнели, но ещё продолжали хороводить, грузным измученным животом Настя вздрогнула, напряглась, потом ещё раз и ещё… И мощный, насыщенный жизнью крик заполнил собой каждую щель в избе.
Ему было тесно, и живой крик новорождённого человека выбросился наружу, где пронзил затаённую тишину ночи и умчался в напряжённый мрак, а маленькое, утомлённое трудом рождения и только что взбудоражившее дольний мир тельце уменьшилось в старушечьих ладонях, чувствующих влажность и трепетность его.
— Кто, Сошка, кто? Сын? Сыночка, да? — вопрошала Настя.
Мать пыталась приподнять голову и вглядеться туда, где возилась старуха. И та, вскинув над ней ребёнка, ответила:
— Кабы сын… Девка! Мало их у тебя, прости мя, Осподи.
Не веря ей, Настя жадным взглядом выискивала на крохотном тельце, ещё связанном с ней толстой белой пуповиной, подтверждение обратного.
Упорно не веря в действительность, утомлённая последним рывком измождённого нутра, словно моля и одновременно извиняясь, выдавила из себя:
— Ваня сынишку хотел, очень сына ждал… Надеялся, что, когда вернётся с фронту, тот его встречать побегит…
И в тот же миг под теми же звёздами на перепаханном войной снежном поле был убит солдат.
— Ива-а-ан! — чей-то, только что бывший знакомым, голос исчезал, распадалось его имя на долгие «а» и тоже исчезало.
Слишком долго падал он, запнувшись обо что-то невидимое и острое, а земля раскачивалась под ним, убегала из-под ног, отталкивая его и не желая принимать, а когда он наконец сумел упасть на спину, обманув тем кружение, земля враз успокоилась.
Только где-то очень-очень высоко над ним продолжало кружиться небо — звёздное, высвеченное пожарищем боя, однако он не мог уже узнать, какого оно цвета. И лишь одно ещё отличал в бешеном непонятном круговороте — лица, такие знакомые и такие далёкие.
«Настя!.. Детки!.. Вы это?… Вы!.. А это кто ж такой махонький? И вроде как плачет?… Плач слышу…»
Вот сейчас он встанет и остановит эту круговерть.
«Сейчас… я… сейчас вот…»
— Ива-ан… — снова рассыпалось над ним.
«Настя!.. Настюшка, ты?… Слышу, слышу я… Вот только поднимусь… Сейчас вот подни…»
Рассыпалось имя и исчезло навсегда.
— Иван! — наклонившийся над ним неуверенно позвал ещё раз, но не долетело его слово до мёртвого, а, твёрдое и внятное, повисло в воздухе.
Удивительно светлое для такой ночи небо отражали застывшие голубые глаза. И живой солдат поспешил прикрыть их.