Мысль о неприятном, которое вот-вот должно совершиться, не покидала меня. Разбирая по косточкам все, что было связано с делом Рыбина, я пришел к выводу: нужно было устраниться от участия в этом деле. Ведь одно то, что Гнатюк был знаком со мной, — основание для отвода. Правда, Рыбин оправдан, и, следовательно, в несправедливости меня нельзя упрекнуть. Ну а если бы случилось наоборот? Тогда сам Рыбин мог бы меня подозревать, и вряд ли после этого уже можно было опровергнуть его подозрения. Судья, которого в чем-либо подозревают, никогда не будет казаться справедливым, хотя он и поступал бы по справедливости. В этом я потом убеждался неоднократно.
Первые неприятности начались с телефонных звонков.
— Не ждал, голубчик, такой благодарности, не ждал, — в голосе Ломова была горечь, — спасибо, удружил на старости лет. Что же мне, сухари сушить?.. И это за мои-то заботы, за мои рекомендации… Спасибо!..
Оправдываться было бесполезно и незачем, и я ответил:
— По закону, Глеб Карпович.
В трубке резко щелкнуло. Ломов понял, что мое решение твердое. Я знал, что он будет искать поддержки у секретаря горкома и получит ее. Шахта «Капитальная» уже несколько лет подряд выполняла план, и Ломов был на хорошем счету у Ткачева. Ясно, что мне предстоит разговор с секретарем горкома. Смогу ли я отстоять свое мнение? Но главное даже не в этом. Отстаивать надо то, что справедливо и правильно. Уверен ли я, что не ошибаюсь? Что плохого можно сказать о Ломове? Вспоминалось хорошее: на нарядах Ломов не раз ставил меня в пример, приказ даже был о поощрении, комнату в общежитии дал… Да и лет уже ему пятьдесят, половина которых отдана шахте. А разве он хотел, чтобы Николай Гнатюк, лучший врубмашинист, гордость «Капитальной», погиб?
Дверь осторожно приоткрылась.
— Михаил Тарасович, вы скоро пойдете домой? — спросила Маша.
— Уже шесть?
Маша замялась, подошла к письменному столу. Я глянул на часы — было восемь.
— Что же вы, Михаил Тарасович, а?
Маша показала глазами на пирамиду из окурков в пепельнице, и мне вспомнилось, как с подобным вопросом она обращалась к Панасу Юхимовичу. — Может, я что-нибудь сделала не так, а?
— Нет, Маша!
Маша медленно вышла из кабинета, оставив дверь открытой. Через несколько минут она вернулась, уже одетая, и будто невзначай сказала:
— Приехал Панас Юхимович, — и, подумав, добавила: — Давайте проведаем его, Михаил Тарасович.
У меня как-то светлее стало на душе.
— Непременно, Маша.
— Тут совсем близко, — обрадовалась девушка.
Мы вышли на улицу. Маша посоветовала мне:
— Вы расскажите Панасу Юхимовичу о своих неладах, а уж он подскажет, что и как.
Я молча слушал, всматриваясь в даль улицы, которая в сумерках казалась другой: ровной и бесконечной.
— Если вы, Михаил Тарасович, — продолжала Маша, — беспокоитесь о деле, то зря: протест не поддержат в областном суде.
— Так-таки и не поддержат?
— Честное слово, нет. Говорят, что Рыбина правильно оправдали.
— Кто это говорит?
— Шахтеры. Я слышала.
— Но прокурор ведь не согласен, — возразил я.
— Ха, прокурор, — озорно взмахнула руками Маша. — Он же себя выгораживает: отдал человека под суд, а человек-то оказался не виноват. Так что же прокурору делать — сознаться в своей ошибке?
— Надо сознаться, раз ошибку допустил.
— Другой, конечно, сознался бы, но не Кретов.
Мы шли в сгустившейся темноте. Из окон сквозь ставни пробивался свет, тонкими и бледными лучами пересекая тротуар и теряясь где-то на середине улицы. У темного низкого дома Маша привычно толкнула калитку и повела меня за собой. Над крыльцом тускло светила лампочка. Откуда-то сбоку молча выскочила большая собака и преградила нам вход в дом.
— Анчар, на место, — приказала Маша.
Пес вильнул хвостом и отбежал в сторону. На веранде вспыхнул свет, и дверь открылась.
— Это ты, Маша? — спросила женщина.
— Я и Михаил Тарасович.
В прихожей, которая одновременно служила кухней, было чисто и уютно. Маша представила меня хозяйке, и та провела нас в следующую комнату. Панас Юхимович удобно устроился на диване и читал какой-то журнал. Увидев гостей, он снял очки и попытался подняться навстречу, но тут же охнул и схватился рукой за поясницу, приговаривая:
— Оцэ ж бисов радикулит спутав — ни сесть, ни встать… Ну, как твои дела? — На лице Панаса Юхимовича отразился неподдельный интерес. Всю жизнь он занимался делами, и каждое из них рождало свои проблемы. Не случайно поэтому говорят, что там, где собрались два юриста, надо быть готовым услышать три мнения. Найти правильное решение, обосновать его и защитить — таков подход к конкретному делу у юриста. Я рассказал о Рыбине. Панас Юхимович с большим воодушевлением проанализировал обстоятельства дела. Потом хлопнул меня по колену:
— Здорово. Дуже здорово! — он вытер пот, проступивший на лбу, и уже спокойно продолжал: — Я Ломову сколько раз говорил, что он не любит технику безопасности. Ну-ну, как же потом было?
Панас Юхимович слушал, крутил свой вислый ус и морщил лоб. Уж не по поводу ли моих ошибок? Так оно и оказалось: ошибки были допущены. Панас Юхимович считал, что не нужно было проводить выездную сессию, раз дело спорное.
— Людям нужно показывать то, что может научить чему-нибудь доброму.
Оправдание Рыбина и привлечение к уголовной ответственности Ломова он считал несовместимыми.
— А как же должен был поступить суд? — спросил я.
— Возвратить дело на доследование.
— Стало быть, не надо было трогать Ломова?
— Ни, трэба було. Он и есть преступник.
Я вздрогнул: Ломов — преступник. Это слишком! Но ведь суд, по существу, сказал то же в своем определении, и я все время думал именно об этом, но как-то смягчая, уходя от главного, чтобы оттянуть окончательный вывод. А вот Панас Юхимович, не колеблясь, сразу назвал черное — черным.
Мы расстались поздно, оба довольные: я — тем, что убедился в своей правоте, он — что я пришел к нему за советом.
Если бы Ткачев позвонил вчера, трудно сказать, что бы я ему ответил. Но сегодня я был готов к разговору с ним. Ткачев считал, что суд правильно оправдал Рыбина.
— Здесь Кретов опять ошибся. Ты, Осокин, исправил эту ошибку, молодец, но допустил другую — с Ломовым, — громко говорил Ткачев.
— Суд обоснованно возбудил уголовное дело против Ломова.
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно!
— Возможно, — протянул Ткачев, — по-моему, там вообще не было преступления.
— А выводы комиссии? А заключение экспертизы?
— Мое мнение, как инженера, другое: завал в лаве — несчастный случай, стихийное бедствие.
— Тогда почему же возбудили дело?
— Ты мне таких вопросов не задавай, — сердито оборвал Ткачев, — у меня не семь пядей во лбу, не поинтересовался вовремя, доверился, прошляпил — если хочешь! — и, успокаиваясь, добавил: — Я постараюсь, чтобы по этому делу была назначена новая экспертиза с привлечением ученых мужей.
Разговор с Ткачевым окончился, у меня было много работы, но я не двигался. «Как же это так, для чего нужны эти «ученые мужи»? Неужели ради дружбы Ткачев хочет вывести из-под ответственности Ломова? Мы так долго бились в суде в поисках справедливости и нашли ее, а теперь снова хотят поколебать веру в нее. Но, когда речь идет о законности и справедливости, разве можно уклоняться в сторону хоть на йоту? Разве этого не видит Ткачев? Или я чего-то недопонимаю? Может быть, «ученые мужи» как раз и нужны для того, чтобы найти истину по делу Рыбина — Ломова.
Надо было работать: дела и бумаги лежали на столе и ждали своей очереди. Но где гарантия, что и среди новых дел не встретится еще одно такое же, как дело Ломова. И тогда опять волнения, сомнения и поиски наощупь.
Или, может быть, я еще нетвердо стою на ногах и не умею доказать свою правоту? Поэтому каждое новое, отличное от моего, мнение выбивает меня из колеи. И это, наверное, оттого, что почти не знаю теории. В самом деле: что такое вина?
Я подошел к книжному шкафу, достал учебник уголовного права и принялся его листать. Понятию вины была посвящена целая глава. Я внимательно прочел ее. Вина подразделялась на две формы: умышленную и неосторожную, а они, в свою очередь, снова делились на отдельные разновидности. Но меня не смущала классификация. Более того, я отчетливо представлял, что у Ломова не могло быть умысла, а следовательно, и умышленной вины в любом ее виде. Разве можно было допустить хотя бы на одно мгновенье, что он желал или сознательно допускал обвал в лаве и смерть Николая Гнатюка?
Тогда — вина неосторожная. Но вот тут все и осложнялось. Выходило так, что Ломов, действуя неосторожно, не мог предвидеть обвал в лаве и его последствия, хотя по обстоятельствам дела и должен был все это предвидеть. Не мог и должен был… Одно исключало другое. И сколько я ни бился над длинными рассуждениями автора-профессора и доктора юридических наук — уяснить до конца, что же такое неосторожная вина, не смог. А должен был уяснить… Но разве это не чистейшая неосторожность с моей стороны? Так недолго и самого себя сделать без вины виноватым, и я захлопнул книгу, подошел к телефону и попросил соединить меня с Титенко. Он был у себя в кабинете.
— Не объяснишь ли, Николай Иванович, что такое неосторожная вина? — спросил я в трубку.
— Зачем тебе это вдруг понадобилось? — задал он, в свою очередь, мне вопрос.
— Хочу до конца разобраться с делом Ломова.
— С ним уже разобрались: на бюро горкома партии Ломову записали строгий выговор с занесением…
— Да ну?
— Вот тебе и ну. Совсем закопался ты в делах, Михаил Тарасович.
— Когда же это было?
— Через несколько дней после аварии. Причем взыскание на Ломова наложили в основном за «ДПД».
— Ко ведь в тот день, когда погиб Николай Гнатюк, на шахте никакого дня повышенной добычи не было.
— Зато перед этим такие деньки были, — терпеливо разъяснял мне Титенко, — и Ломов, как начальник шахты, должен был предвидеть, что штурмовщина к добру не приведет.
— Это очень напоминает неосторожную вину, о которой я только что читал в учебнике, — удовлетворенно сказал я. — И тогда мне тем более непонятно, почему Ткачев сомневался в вине Ломова?
— Видишь ли, дело в том, что Ломов уже строго наказан в партийном порядке и морально осужден на бюро, — продолжал втолковывать мне Титенко. — Что же касается его уголовной вины, то это выяснится при доследовании. С этим согласен?
Тут нельзя было не согласиться, и я, поблагодарив Титенко, положил трубку. Теперь мне стало как-то легче и даже «ученые мужи» казались совсем не страшными…