К книге
Воспоминания о моей жизниИюнь 1920 г.
48%
Июнь 1920 г.
11

Полгода с лишком я не держал в руках этих листков, на которых записал историю моей жизни до войны, а также мои впечатления и воспоминания о событиях, непосредственно предшествовавших великой борьбе. Я так долго не возвращался к этим запискам не потому, что отказался от мысли заносить тем же способом, что и раньше, события войны, а потому что по мере хода работы оказалось необходимым выделить ту ее часть, которая вышла за рамки чисто личных воспоминаний и обратилась в отрывок истории войны.

С октября прошлого года по нынешнее лето я был, поэтому, занят изложением тех чисто военных событий, свидетелем коих я был с самого отъезда на фронт в течение долгих лет войны в качестве начальника 5-й армии и главнокомандующего «фронтом кронпринца». Я добросовестно отметил здесь, как геройские подвиги наших войск, так и тяжелые испытания, через которые мы прошли.

Таким образом, была положена основа описанию необычайных достижений тех войсковых частей, которые сражались под моим начальством. Чем более я углублялся в это описание, тем более соблазняло меня желание использовать все богатство наличного материала. Меня привлекала мысль спокойным и бесхитростным рассказом поставить моим верным соратникам скромный памятник.

То, что я записал в качестве отчета о кровавых событиях бессмертно-великих четырех с половиной лет войны, не подходит, однако, по форме и содержанию ко всем моим остальным заметкам. Это – специальная военная работа, которую я предполагаю развить в самостоятельный и законченный труд.

Эти соображения побудили меня исключить изложение военных операций и боев из этих записок, здесь же по-прежнему в разрозненных набросках я буду касаться только моих личных впечатлений и переживаний, а также моего отношения к главнейшим проблемам войны и завершившей ее катастрофы.

Прежде чем вернуться к образам этого далекого прошлого, я хочу еще рассказать о событиях 8 или 9 месяцев, прошедших с того времени, когда мной были написаны последние страницы этой рукописи.

Если бы мне тогда в прошлую осень кто-нибудь сказал: наступит новый год, затем весна, затем лето, и ты все еще будешь здесь, на острове, вдали от родины! – то я не поверил бы этому пророчеству и едва ли перенес бы жестокость такой мысли. Надежда на постепенное восстановление на родине мира и порядка, а также работа, которой я длительно ни разу не прерывал, помогли мне, однако, прожить и этот долгий срок. Помогли мне также друзья, навещавшие меня в моем уединении и приносившие с собой отголоски иного мира, помогли окружающие добрые и простые люди, вдвойне полюбившие меня после знакомства с моей женой, – помог, наконец, и мой верный товарищ майор фон Мюльднер, самоотверженно разделяющий со мной одиночество и тысячу связанных с ним мелких забот и неприятностей.

Кто же был у меня? Осенью меня посетил превосходный редактор Прелль, настоящий немец, руководитель «Нидерландского еженедельника» в Амстердаме, а также его коллега, американский немец, мистер Росток, сообщивший мне интересные сведения о пропаганде, которая велась во время войны в Америке против Германии. Одну из иллюстраций такого агитационного характера, имевшую большой успех, он привез с собой. Я был представлен здесь в старом германском вооружении при штурме Вердена сражающимся с женщинами и детьми!

Приезжал также на остров капитан Кениг, славный вождь подводных лодок типа «Дойчланд», затем генеральный секретарь Министерства внутренних дел д-р Кан, проявивший ко мне, несмотря на официальный характер своего визита, чисто человеческую заботливость, и наконец, г-н фон Берг, бывший сначала обер-президентом Восточной Пруссии, а затем начальником гражданского кабинета его величества[82], один из лучших и преданнейших советчиков нашего дома в счастливые и несчастные дни. Он еще со студенческих лет в Бонне был друг молодости кайзера и один из немногих остался верным стареющему в одиночестве Амеронгена государю.

Вот снова наступила беспросветно-мрачная и суровая зима. День годовщины моего приезда на остров был таким же серым и туманным, как тогда. Тяжелые свинцовые тучи висели над морем и над низким берегом, и бури днем и ночью проносились по голой равнине острова. В таких условиях мне доставила большое облегчение совместная работа в течение нескольких дней с майором Куртом Анкером, умным и неутомимым офицером, бывшим у меня во время войны начальником службы связи.

Незадолго до Рождества приехал к нам Мюллер, мой старый адъютант и начальник моей канцелярии, и привез рождественские подарки с родины. Подарки от родных и трогательные знаки любви от скромных, незнакомых мне немцев. Немецким детям, находившимся тогда на острове у добрых людей для поправки и отдыха после ужасов голодной блокады, я устроил еще до Рождества в небольшой гостинице «Морской вид» в Остерланде елку с разными подарками и немецкими рождественскими песнями.

23 декабря мы справили праздник в тесном кругу преданных нам жильцов пастората, а на другой день вместе с Мюльднером и в сопровождении двух лиц, прикомандированных к нам голландским правительством, переправились на материк и оттуда дальше в Амеронген, чтобы там, в гостеприимном замке графа Бентинка совместно с родителями провести канун Рождества и первые дни праздников. Несколькими месяцами раньше, – в октябре – я увидел отца впервые после 9 ноября предыдущего года, когда я покинул его в Спа после тяжелых объяснений в твердой уверенности, что он несмотря ни на какие препятствия останется в армии.

Неизгладимо врезался в мою память этот торжественный вечер. Никогда не забуду голоса отца, когда он весь седой, стоя перед высокой темно-зеленой елкой и залитый светом многочисленных свечей, читал нам рождественское евангелие: «Слава Богу на небе, и мир на земле и человекам благоволение».

Двадцать седьмого числа я вернулся в Виринген.

Наступил новый год – и дни его походили на дни минувшего года. Это ли мир на земле? Еще больше дикой ненависти и мстительности чем когда-либо раньше! Со стороны Франции все та же непоколебимая решимость – нас уничтожить, – той Франции, которая не может нам простить лживость установленных ей положений об ответственности за войну. В газетах опять ожесточенная кампания по вопросу о выдаче виновников войны. Наряду с этим юмористические фантастические слухи о моем предстоящем или уже совершившемся бегстве на аэроплане, подводной лодке или бог весть на чем. Однажды явились даже два американских журналиста в наш домик и просили разрешения удостовериться собственными глазами в моем присутствии. Я охотно исполнил их желание. В начале февраля был опубликован официальный список лиц, подлежащих выдаче: всего около 900 имен и мое имя на первом месте. Тогда я в первый и единственный раз за всю мою жизнь на острове нарушил молчание и обратился к союзным правительствам с телеграммой, выражая готовность предоставить себя добровольно в их распоряжение вместо остальных поименованных в списке лиц. Этот шаг, вызванный непосредственным движением чувства – шаг, на который, между прочим, не ответила ни одна из союзных держав – был многими и за границей и на родине совершенно ложно истолкован.

До марта месяца сообщения разных газет поддерживали во мне надежду, что наша родина, несмотря на рецидивы революционной лихорадки, и несмотря на непримиренность партийных противоречий, идет по пути внутреннего успокоения и упрочения. Однако эта вера рухнула, как только были получены известия о Капповском путче и его тяжелых последствиях[83]. Помимо чувства горести, которое вызвала во мне новая вспышка кровавых волнений, событие это означало для меня жестокое разочарование: крушение надежды на близкий конец моего изгнания и на возможность снова соединиться с семьей на немецкой территории (не подавая этим повода к новым политическим осложнениям). События показали, что час возвращения на родину еще не настал, и что он, быть может, еще очень далек. При царившем в Германии брожении умов я должен был опасаться, что мое возвращение, даже если бы я совершенно устранился от политической жизни, будет использовано партиями как пароль для новой борьбы за или против существующего порядка. Мотивы, заставившие меня 11 ноября 1918 г. с тяжелым сердцем уехать в Голландию, очевидно, еще не изжили себя. Итак, чтобы выполнить взятое на себя обязательство до конца и не обесценить своей жертвы остановкой на полпути, я должен был ждать и снова ждать.

Я открыто сознаюсь, что мартовские дни, приведшие меня через тяжелые огорчения к этому решению, относятся к самым жестоким испытаниям моей жизни. Пятнадцать месяцев, проведенных мною на острове в самой примитивной обстановке, вдали от культуры и умственной жизни, были для меня терпимы только потому, что возвращение в круг семьи и к деятельности на родине представлялось мне не слишком отдаленной целью, достижимой, быть может, уже в ближайшие месяцы. Эта заманчивая перспектива внушала мне и в самые трудные минуты бодрость, и мысль «еще недолго!» была лучшим утешением. Все принимало благодаря этому вид чего-то предварительного и преходящего.

Было бы глупым самообольщением после мартовских дней стараться поддерживать в себе эту надежду. Старые раны, теперь вновь открывшиеся, не могут зажить в несколько месяцев, для полного их исцеления потребуются годы, а может быть и больше.

Как это ни странно, в тяжелых внутренних конфликтах, с которыми мы безуспешно боремся в течение многих дней и ночей, мелкие внешние обстоятельства нам иногда оказывают существенную помощь. Я помню отчетливо этот день в конце марта, слышу терпкий запах морского ветра и запах испарений пробуждающейся под лучами мартовского солнца земли. Из моей рабочей комнаты ведет маленькая холодная веранда в узкий, вытянутый в длину огород. В этот день наружная дверь веранды была широко раскрыта; я стоял около нее и задумчиво смотрел на огород. В прошлом году мы оставили его без ухода, в твердой уверенности, что через четверть года нас здесь уже не будет. Вид запущенных грядок, разросшегося кустарника и размытых снегом и дождем дорожек теперь неожиданно пробудил во мне желание приняться за работу. Недолго думая, я схватил лопату, стоявшую у красной собачьей конуры рядом с домом, и начал перекапывать землю. Все дальше и дальше, пока не заболела спина. Эта физическая работа в огороде принесла мне тогда громадное облегчение. Я понял, что не в бесплодном ожидании мне должно проводить здесь время! Не отказываясь от главной цели всех моих желаний, я должен все-таки примириться с тяжелой обстановкой сегодняшнего дня и заполнить свою жизнь в изгнании настоящей, полезной для будущего работой! С тех пор я каждый день работал в нашем маленьком огороде и привел его в порядок. Не знаю только, кому достанутся его плоды – мне или другому?

Это были дни Капповского путча. Еще несколько слов должен я сказать по поводу этого злополучного эпизода. Я глубоко убежден, что стоящий над партийной борьбой монархический образ правления более всего соответствует особым внутриполитическим условиям нашей родины. Мне поэтому вполне понятны побуждения, заставившие многих испытанных и идейно настроенных людей принять участие в этом неудачном предприятии. Но я искренно жалею, что полное непонимание создавшегося после катастрофы положения помешало им устоять против такого искушения. Для нас, немцев, теперь важнее, чем когда-либо, считаться с фактами, даже если они не соответствуют нашим желаниям. Ибо первая и главнейшая наша обязанность и перед самими собою и перед грядущим поколением – это восстановление нашего родного крова. Силы, которые тратятся на осуществление других целей, потеряны для этой главнейшей работы, поскольку тормозят ее. Когда это великое дело будет сделано, гордость созданным пробудит к новой силе и наше захиревшее национальное сознание!

Что же осталось еще рассказать? Наступила весна, моя вторая весна на острове. Родители переехали на место своего нового пребывания.

* * *

В конце весны 1919 г. лорд Фишер выпустил свои «Records». В этих мемуарах, написанных с поразительной откровенностью, почтенный автор говорит:

«The essence of war is violence.

Moderation in war is imbecility».

Что значит:

«Сущность войны – насилие.

Умеренность в войне – глупость».

И далее: «В обязанности правительства – и притом всякого правительства входит полагаться в широкой мере на совесть военных и морских специалистов. Однако, в конечном итоге, правительство, заслуживающее этого названия и пользующееся доверием народа, – должно установить между всеми этими вопросами известное пропорциональное соотношение, и бывают случаи, когда для правительства не только лучше, но даже необходимо решаться на такие рискованные шаги, которых, пожалуй, можно было избегнуть, следуя советам военных и морских специалистов».

Если признать эти положения лорда Фишера правильными, а я, по крайней мере, признаю их такими, то отсюда вытекает резкая критика поведения нашего имперского правительства; ибо в течение всей войны такого сотрудничества между ним и Верховным командованием не было, и не было в особенности должного перевеса на стороне правительства. Имперское правительство, которому во всех политических и с политикой связанных вопросах принадлежало последнее слово, играло слишком пассивную роль. В критические моменты, когда события настойчиво требовали решений и действий, правительство обычно ничего не предпринимало. В лучшем случае оно «обсуждало» вопросы, «изучало» их, колебалось между «с одной стороны» – велением разума и «с другой стороны» – боязнью всякого решительного шага, и в результате упускало благоприятный случай. Таким образом, создалось то положение, которое является одним из главных упреков по адресу генерала Людендорфа[84]: высшее командование часто вмешивалось (и не могло не вмешиваться!) в вопросы внешней и внутренней политики и в гораздо большей степени, чем это соответствовало его компетенции. Но высшее командование делало это вынужденно; иначе многие неотложные вопросы так и остались бы нерешенными.

Итак, если общественное мнение упрекало и все еще упрекает генерала Людендорфа в том, что он держал себя как диктатор, вмешиваясь во все вопросы политики и в хозяйственные проблемы распределения продуктов питания, сырья, в положение рабочих, – то всякий, знакомый с ходом вещей, признает, что в этих утверждениях есть доля истины. Но с другой стороны, именно такое осведомленное лицо всегда подтвердит, что генерала Людендорфа вынуждали к вмешательству бездеятельность и слабость тех учреждений и лиц, которые по своей компетенции были призваны к выполнению этих задач. Я не мог возражать генералу, когда он не раз говаривал: «Все это – не мое дело. Но оно должно быть сделано; и если я не примусь за него, то там, в тылу (то есть со стороны имперского правительства) ничего не сделают!» В такие минуты я сердцем понимал энергичного генерала, не боявшегося никакой ответственности, но разум мне подсказывал, что на его плечи взваливается слишком много. Всякая работоспособность имеет свои естественные границы, и больше 24 часов нет ни в одном дне. Поэтому было совершенно очевидно, что один человек, хотя бы он и был лучшим специалистом в своей области и обладал самыми разносторонними способностями, не может, помимо огромного аппарата высшего командования, одновременно обозревать все вопросы внешней и внутренней политики, а также хозяйственной жизни страны и успешно с ними справляться. Необходимость приспособиться к такой превышающей всякие способности задаче должна была привести даже самую крупную личность к дроблению своих сил.

Неудачный исход битвы на Марне в сентябре 1914 г. разрушил шлиффенскую программу войны[85], которую проводил генерал Мольтке: быстрый разгром Франции, – затем сведение счетов с Россией. После этого поражения война должна была, по всему вероятию, затянуться на неопределенное время. Уже в 1915 г. я пришел к убеждению, что время в случае чрезмерной затяжки войны будет работать не за, а против нас. Оно предоставит в распоряжение противника бесконечные ресурсы открытого ему, в качестве его тыла, мира, между тем как мы будем вынуждены расходовать наши и без того скудные запасы сырья и материалов, запасы, об увеличении которых мы в мирное время не сумели своевременно позаботиться. Точно так же время даст неприятелю возможность мобилизовать и выставить против нас громадные армии и свести благодаря этому требования к каждому отдельному бойцу до минимума; мы же вынуждены будем требовать от каждого немца всего и даже больше возможного и неизбежно должны будем прийти, при таком неравенстве условий борьбы, к полному истощению сил!

Как только это стало ясно, канцлер в качестве ответственного руководителя внешней политики должен был направить все свои усилия к скорому окончанию войны; он должен был независимо от мнений и планов высшего командования нащупывать почву для мирных переговоров и завязывать сношения за кулисами театра войны. Как блестящи бы ни были успехи оружия в данный момент, – искусному политику они пригодились бы для его целей; но они не могли бы его ослепить. Искусный политик не мог бы занять по отношению к высшему командованию такой позиции: сначала закончите вы свое дело, а потом уже очередь дойдет до меня; пока же – мне нечего делать.

Я не хочу быть несправедливым к нашему первому канцлеру военного времени и нисколько не сомневаюсь в его доброй воле. Но я спрашиваю: был ли фон Бетман вообще еще способен на смелые решения и поступки? Сохранил ли он полноту своих душевных сил после великого крушения своей английской политики и после своего выступления 4 августа 1914 г. в рейхстаге, выступления, равнявшегося собственно политическому харакири? Как бы то ни было, наша политическая судьба оставалась пока в нетвердых руках этого усталого человека.

Никогда не забуду характерного эпизода, который мне рассказывал летом 1915 г. один из крупных гамбургских судовладельцев, ручаясь за его достоверность. Баллин[86], по его словам, был у канцлера и осветил ему на основании своего широкого знания света политическое положение данного момента. Когда он кончил, Бетман вздохнул, провел рукою по лбу и сказал в задумчивости: «Ах, если бы меня уже не было в живых!» – на что Баллин, желая его вырвать из летаргического состояния, ответил шуткой: «Да, это подходило бы к вам: лежать целый день в гробу и смотреть, как мучаются другие!»

Конечно, стоявшая перед канцлером задача – отколоть одного из участников Антанты и прийти с ним к сепаратному соглашению – была нелегка, особенно для такого нерешительного человека, каким был фон Бетман. Но я и тогда не разделял и теперь не разделяю взгляда иностранного ведомства, будто всякая серьезная попытка в этом направлении была бесполезной.

Речь могла в данном случае идти, прежде всего, о России. Быть может, уже весной 1915 г. после нашего победоносного прорыва под Горлицей – хотя тогда препятствия для переговоров с Россией еще были очень велики. Николай Николаевич и военная партия находились еще у власти, соглашение между державами Антанты против сепаратного мира было еще у всех свежо в памяти, а затем в конце мая последовало выступление Италии против нас. Тем не менее, нельзя было предвидеть, как Россия отнесется к мирному предложению с нашей стороны, которое гарантировало бы ей границы 1 августа 1914 г. и большой заем или же перенесение на Германию всех ее финансовых обязательств по отношению к Франции.

Еще благоприятнее для сепаратного соглашения с Россией сложились обстоятельства в середине лета 1915 г., когда военное положение России значительно ухудшилось, и царь назначил премьером германофильски настроенного Штюрмера[87].

Я считал это тогда несомненным признаком склонности к мирным переговорам и настаивал на том, чтобы руководители нашей политики воспользовались этим случаем. В течение лета и начала осени того же года вопрос этот действительно рассматривался у нас в общей форме, обсуждались также возможные условия сепаратного мира, но в конце концов все свелось к частным беседам немецких дипломатов между собой или к переговорам последних с высшим командованием, не имевшим никаких практических последствий. Переговоры со Штюрмером так и не были завязаны, и наши дипломаты ограничились лишь бесплодными жалобами на то, что война уничтожила всякую возможность вступить в сношения с дипломатами вражеских стран.

Если мне возразят против этих рассуждений, что после проигранной войны, конечно, легко выступить с утверждением: «Ведь я это всегда говорил!» или «Если бы меня послушали, дела приняли бы иной оборот», – то я могу эти возражения отвести ссылкой на некоторые мои мысли и предположения из докладной записки, составленной мной 18 декабря 1915 г., то есть в период войны, когда она еще могла произвести некоторое действие, – и разосланной мною всем заинтересованным инстанциям. В этой записке я отстаивал ту точку зрения, что мы всеми возможными средствами должны добиваться сепаратного мира с одним из наших противников. Россия казалась мне для этой цели наиболее пригодной. В конце своей записки я писал дословно следующее:

«Только историческая наука будущего сможет вполне оценить достижения нашего народа в эту войну. Но мы не хотим поддаваться дешевому самообману. Кровавые жертвы, принесенные немецким народом, уже теперь огромны… В мои задачи не входит приводить здесь цифры наших потерь, нам следует лишь ввиду целого ряда грозных признаков подумать, долго ли еще мы сможем пополнять потери в наших войсках. Правда, – я в этом не сомневаюсь, – мы имели бы возможность еще долго продолжать войну, если бы решились по примеру французов исчерпать народные силы до самого дна. Но именно этого следует нам избежать. Всякий, кто живет в тесной связи с фронтом, уже теперь испытывает глубокую грусть, видя, каких детей мы посылаем в окопы. Мы должны подумать о том, чтобы Германия и после войны обладала достаточными силами для выполнения своей исторической миссии.

О финансовом положении я не буду говорить, так как я не компетентен в этом вопросе. В хозяйственном отношении Германия блестяще приспособилась к войне, однако и здесь надо желать, чтобы война не затянулась дольше крайней необходимости, – иначе неминуемо погибнут слишком большие ценности. Точно так же и дороговизна жизни, непрерывно возрастающая, несмотря на разумные мероприятия правительства, и особенно тяжело отражающаяся на бедных классах населения, недостаток корма в деревне и все, что с этим связано, заставляют нас желать быстрого окончания войны. Таким образом, ответ на вопрос: чего можем мы достигнуть, гласит следующим образом:

Если мы добьемся сепаратного мира с Россией, мы сможем покончить с противниками на западе. Если же это невозможно, мы должны искать соглашения с Англией.

Только по этим двум путям можно предвидеть скорый конец войны, и мы должны его предвидеть, если не хотим, чтобы наше отечество продолжало сражаться до полного истощения.

Наше благоприятное положение именно в данный момент представляет нам возможность действовать в указанном смысле».

Вот что я писал и предлагал перед Рождеством 1915 г., – но все напрасно, точно я говорил это на ветер. Подобная же игра повторилась в следующем году. Настала осень 1916 г., прежде чем канцлер в результате всех своих размышлений пришел к убеждению, что на сепаратный мир с Россией нам нельзя рассчитывать; Россия по его словам, принимает все свои решения под диктовку Англии, Англия же именно настаивает на продолжении войны. Правда, мы как раз в это время предприняли шаг, который исключал возможность всякого мирного соглашения с Россией: мы создали польское королевство и выставили в середине лета 1916 г. программу по польскому вопросу, которая на всю Россию должна была произвести впечатление пощечины. Штюрмер пал, а ранней весной 1917 года волны революции при содействии Антанты смыли и царя. На Восточном фронте оставалось спокойно в течение ближайших месяцев после русской революции, и только в конце июня русские начали второе Брусиловское наступление[88]. Однако уже две недели спустя наше контрнаступление привело к прорыву русского фронта у Тарнополя и к полной победе над разлагающейся армией противника. Около того же времени, 12 июля, последовала наконец отставка Бетмана. Мне ничего существенного не остается прибавить к тем, в общем, верным сведениям, которые сам канцлер во втором томе своих «Размышлений» сообщает о моем отношении ко всем этим событиям. Наследство Бетмана принял Михаэлис[89], человек политически не испытанный, о сильных и слабых сторонах которого еще никто не имел возможности судить. Насколько я слышал, «открыл» этого в своей области бесспорно весьма заслуженного чиновника тайный советник Валентини[90], который, ломая руки и обещая «королевство за канцлера!», долго искал подходящее для этого поста лицо. Я раньше не знал д-ра Михаэлиса; мне хвалили его как исключительно дельного работника, тихого, но по существу глубокого человека. Я впервые увидел его в июльские дни 1917 г., когда я в связи с канцлерским кризисом по распоряжению его величества вел переговоры с лидерами партий. Мы встретились с ним в замке Бельвю непосредственно перед его представлением его величеству. Наш разговор касался тогдашней злобы дня: внутреннего положения, созданного выступлением Эрцбергера[91] в комиссии рейхстага и в особенности столь неудачной по форме и содержанию мирной резолюции рейхстага, которая могла произвести на наших противников только самое невыгодное впечатление: они должны были в ней усмотреть не столько выражение миролюбия сильного и стойкого бойца, сколько признание нашей военной слабости и убывающей силы сопротивления. Действие резолюции оказалось, таким образом, противоположным тому, которое ожидалось. Для нашего дела это означало серьезный урон. И Михаэлис, как я убедился, по существу разделял мои взгляды; однако во время нашего краткого разговора мне не удалось побудить его высказать свое собственное мнение, а потому я и не мог себе составить ясной картины того, как он думает справиться с тяжелыми задачами, оставленными ему в наследство Бетманом. Я мог лишь установить, что он человек с самыми лучшими намерениями, с твердой религиозной верой. Это, конечно мало, но я утешал себя: он ждет аудиенции у его величества, он знает о твоем отрицательном отношении к политике Бетмана и не знает, в какой степени он может с тобой говорить откровенно. Будущее покажет, что он за человек.

Во всяком случае, смена канцлера показалась мне подходящим моментом для того, чтобы еще раз попытаться обратить внимание руководящих сфер на мою оценку положения и на мои предложения. Я считал, что мое суждение о системе, достигшей с уходом Бетмана своего внешнего завершения, не может ограничиться одной отрицательной критикой. Тот, кто притязает на критику, возлагает на себя тем самым обязанность дать положительные указания относительно того пути, который представляется ему более правильным. Так, я разработал летом 1917 г. в самый разгар борьбы на русском фронте новую докладную записку, которую представил одновременно кайзеру, канцлеру и высшему командованию. Возникла она непосредственно после того, как находящаяся под моим командованием группа войск победоносно отразила на широком фронте в Шампани и на Эн наступление семидесяти девяти французских дивизий. Я предоставляю общественному мнению судить о том, говорит ли здесь только «фанатик войны» и «победитель» или же она свидетельствует о моем искреннем желании почетного мира. Записка составлена под непосредственным впечатлением разговора с умным и политически дальновидным д-ром Виктором Науманом. Я привожу здесь не только те части записки, которые характеризуют мое отношение к внешней политике и к заключению мира на востоке, но и остальные главнейшие ее положения, поскольку они выражают мои взгляды на некоторые другие существенные проблемы войны:

«Смена имперского канцлера, открывающая вместе с тем новую эру германской и прусской политики, естественно требует подведения итогов прошлому, тем более что только тогда возможно на сколько-нибудь прочной основе установить план действия для будущего. Прежде всего, на мой взгляд, необходима совершенная ясность относительно следующих пунктов:

1. Как велики наши запасы сырых материалов всякого рода?

2. Какова наша максимальная способность переработки этого материала?

3. Как велики наши запасы угля?

4. Как велики запасы продуктов питания и фуража?

5. Как обстоит дело с транспортом?

По установлении всего этого необходимо далее в полной мере выяснить, какое число годных к военной службе резервов может в ближайшем году выставить и обучить Германия, не подвергая тем самым опасности ослабить столь необходимую ей в хозяйственном отношении рабочую силу.

Но и этим также не исчерпывается еще желательное подведение итогов.

Мы должны еще учесть также и моральную ценность, именно настроение нашего народа, причем выяснение этого настроения по всей вероятности, даже можно сказать «несомненно», приведет нас к выводу, что в широких кругах населения жажда мира весьма и весьма усилилась.

Огромные кровавые жертвы, которые потребовала уже более трех лет продолжающаяся война и которые облекли в траур почти все без исключения немецкие дома и все немецкие семьи, ожидание и в будущем еще новых тяжких потерь драгоценнейших жизней, подавленное настроение, порождаемое и питаемое необходимостью отказывать себе в самом необходимом, недостаток в средствах питания и в угле, – все это, взятое вместе, породило недовольство в широких народных слоях и притом отнюдь не только в социал-демократических, недовольство, которое столько же затрудняет продолжение войны, сколько разлагающим образом действует на самую идею монархизма.

Если к этому присовокупить, что определенная надежда на скорое окончание подводной войны не осуществилась, то вряд ли еще можно удивляться серьезности морального перелома. Все сказанное в равной мере относится и к нашим союзникам. Их материальному и моральному состоянию должно также с помощью всего доступного нам материала подвести итог, ибо только таким образом сможем мы установить, чего вообще нам следует ожидать, и что, следовательно, предстоит нам сделать.

По ответу на указанные вопросы, поскольку они касаются нас и наших союзников, необходимо, наконец, далее хотя бы с приблизительной точностью постараться выяснить запасы и резервы наших противников. Однако уже сейчас, не подвергаясь опасности быть обвиненным в чрезмерном пессимизме, можно сказать, что сравнение обоих балансов, а именно нашего и наших противников, вряд ли покажет благоприятный нам результат.

Естественным следствием этого является то, что даже в лучшем случае нам нечего думать уже о наступлении и что все усилия наши должны быть направлены на удержание нами своих позиций при интенсивном продолжении подводной войны в течение некоторого времени.

Если от этой последней придется отказаться и притом без надежды на окончание борьбы, то мы по необходимости должны искать мира, который наша дипломатия между тем должна подготовить.

Сделать это тем более составляет нашу обязанность, что мы можем себе откровенно сказать, что наш сильнейший союзник, Австро-Венгрия, ввиду своих экономических и в еще большей мере своих внутриполитических условий, не сможет продолжать войны далее сравнительно непродолжительного срока.

Вряд ли необходимо еще упоминать, что и положение дел в Турции не является особенно радужным.

Я отнюдь не игнорирую при этом того факта, что наши противники находятся тоже в очень плохом положении, и что в их рядах чрезвычайно боятся предстоящей зимней кампании. Однако два момента за последнее время вызвали у них известный перелом в настроении.

Это прежде всего вступление Америки в войну и связанные с этим надежды, а затем слишком поспешное действие германского рейхстага (резолюция о мире), которое, как в рядах наших противников, так и в нейтральных странах, рассматривается как прямое заявление о нашем банкротстве. В Лондоне и Париже, и даже в Риме склоняются теперь к тактике выжидания, так как наше поражение считается там теперь только вопросом времени.

Что же нам надлежит делать, чтобы, несмотря на все, найти почетный и по возможности успешный выход из создавшегося положения?

Прежде всего, какова должна быть наша внутренняя политика?

Сохранение границ, разделяющих отдельные имперские ведомства без утраты из виду, общности действия.

При этом, хотя канцлер, руководящий всей внутренней и внешней политикой, и несет за нее полную ответственность, необходимо все-таки с другой стороны постоянное и плодотворное сотрудничество органов имперского управления с высшим военным командованием, главным морским штабом и т. д. Точно также необходимо держать в курсе происходящих событий и правительства наиболее крупных союзных государств империи.

Важнейшим вопросом по-прежнему остается регулирование потребления угля и продуктов питания.

Внешняя политика. Здесь также должна господствовать только одна воля, опирающаяся на взаимную и открытую информацию всех руководящих инстанций: ведомство иностранных дел, главного военного командования, главного морского штаба.

Откровенность по отношению к нашим союзникам должна быть тоже вменена в обязанность. Насколько это только возможно, надлежит бережно относиться к интересам нейтральных государств и идти навстречу их пожеланиям.

От всякой мысли искать мира через посредство Англии следует отказаться, и все усилия надлежит определенным образом направить в сторону мира с Россией.

Здесь – все основания надеяться, что после отражения предстоящего наступления в России произойдет решительный перелом настроения. Этим моментом и следует воспользоваться.

Можно также и нейтральные государства поставить в известность, что мы, в общем, готовы заключить мир на основе status quo. Они сообщат это нашим противникам, а мы вместе с тем могли бы с помощью искусных посредников подготовить в этом направлении и русские правительственные круги.

С несомненностью можно допустить, что на Западе нас встретит отказ, но зато есть все основания надеяться на то, что Россия попытается заключить сепаратный мир. В таком случае будет создано положение, которое несомненно заставит Англию, уже и без того стонущую от подводной войны, поставить вопрос, следует ли ей и ее союзникам продолжать войну или сравнительно в скором времени вступить с нами в переговоры.

Если же и Россия против ожидания не пойдет на мир, то тогда мы сможем сказать своему народу: мы сделали все возможное, чтобы добиться мира; враги – и это теперь доказано – хотят, однако, нас уничтожить, следовательно, необходимо напрячь все силы, чтобы разрушить этот их план. Возможно, что такой способ действия вызовет такое напряжение народных сил, которое превзойдет даже наши собственные ожидания. Как бы то ни было, наш долг состоит в том, чтобы подготовлять почву к сравнительно скорому миру, ибо если в течение ближайших месяцев подводная война не смирит Англии, то дальнейшее ее продолжение уже не окажет нам существенной помощи.

Нужда в материалах будет непомерно возрастать, пополнение армии новыми резервами с каждым днем будет становиться труднее.

Жизненная сила нашего народа, все более и более истекающего кровью, будет уменьшаться, внутри могут возникнуть стачки и восстания, остановка в производстве снарядов и вооружения может сделать нас безоружными. Финансовое бремя империи возрастает до колоссальных размеров, наши союзники, весьма вероятно, попытаются заключить сепаратный мир, а нейтральные государства будут вынуждены примкнуть к другой стороне.

Политика требует мужества смотреть правде в глаза. Знать и постичь опасность это значит уже наполовину ее преодолеть.

В настоящий момент речь идет о сохранении династии, о сохранении Германской империи и о продолжении даже самого германского народа. Если наши противники навяжут нам свой мир, то перо, подписавшее мир, напишет также и последнюю букву гогенцоллернской, прусской и германской истории. До этого мы не должны довести, и потому наша обязанность, если уже это должно быть, пойти также и на компромиссный мир. Такой мир, конечно, принесет разочарование. Но бесконечное удлинение войны может повести к тому, что весной 1918 года мы окажемся одни против целого мира, без союзников и истекая кровью после трех с половиной лет войны. А такое положение будет грозить нам окончательной гибелью.

Если нам удастся в скором времени заключить мир с нашим восточным противником, то результатом этого будет то, что мы в лице России приобретем новую сферу экономического влияния, но если мы запоздаем с миром, то мы и в этом отношении опоздаем, ибо Америка уже внедрилась в обширное восточное царство.

Но в первом случае мы в финансовом отношении выиграли войну. Этого тоже не следует забывать.

Одно, во всяком случае, несомненно. Если мы удержимся в этой войне, то мы фактически будем победителями, ибо, борясь против всего мира, мы вышли из борьбы неуничтоженными.

Это необычайно подымет наш престиж после войны и увеличит нашу силу.

Наше положение аналогично положению Фридриха Великого до Губертсбургского мира[92]. История справедливо считает его победителем, ибо он не был побежден в борьбе.

Подпись: Вильгельм, кронпринц Германской империи и Пруссии».

В марте 1918 года, ровно три четверти года спустя после составления мной этой записки, мы заключили сепаратный мир с революционной Россией – но что за мир! С одной стороны, повелительный жест победителя, по-диктаторски диктующего свою волю, с другой же стороны – услужливая уступчивость в вопросах, затрагивавших наш собственный жизненный нерв. Господину Иоффе было разрешено, вопреки всем предостережениям Гельфериха, ехать в Берлин для того, чтобы здесь в Германии раздавать направо и налево во благо мировой революции свое золото. Опять-таки повсюду та же картина неисправимой половинчатости.

Нет, насколько я знаю, правительство не предприняло достаточно серьезных попыток к тому, чтобы работа оружия была восполнена решительными, своевременными и достаточными политическими мероприятиями.

Я привел здесь почти дословно обе записки, представленные мною в декабре 1915 и в июле 1917 г. кайзеру, Верховному командованию и рейхсканцлеру для того, чтобы показать, что в течение войны я неоднократно и в настойчивых выражениях указывал на необходимость стремиться к компромиссному миру. Оба приведенные мной выше текста далеко не исчерпывают картины моих разнообразных усилий в этом направлении. Документальное сопоставление всего того, что было мною предпринято в течение войны, начиная с дней первого сражения при Марне, для проведения в жизнь моих идей (от которых я в течение этого времени ни разу не отрекался) о невыносимости для армии и для тыла безграничного продолжения войны, о настоятельной желательности компромиссного соглашения и о преимуществах такового (если бы даже на первый взгляд оно казалось менее выгодным) по сравнению даже с выгодным миром, полученным, однако, в результате длительного истощения, – вышло бы за пределы предположенных рамок этой книги. Сюда же относятся мои попытки исправления слишком уже оптимистических представлений о нужде в тылу, о выносливости войск, слишком уже переобремененных в последний год, и о многих других подобных вопросах, – представлений, которые господствовали в руководящих кругах и противоречили моим взглядам и убеждениям, приобретенным мной благодаря моему непосредственному соприкосновению с затронутыми войной людьми.

– Но, – возразят мне на это, – кронпринц ведь неоднократно публично и в частности перед войсками в речах и писаниях исповедовал и требовал от других волю к победе и уверенность в ее достижении. Ведь он хотел даже добиться запрещения распространения на фронте некоторых немецких газет, разлагавших, по его мнению, эту веру в победу.

Да, конечно, я это сделал! И выполнил тем самым свой долг, как командующего фронтом и свой долг солдата, точно так же, как я выполнил свой долг политически мыслящего человека и кронпринца Германской империи и Пруссии, пытаясь воздействовать на руководящие инстанции военного командования и гражданского управления в направлении подготовки компромиссного мира и ясного познания даже и неприятных истин. Я остаюсь при твердом убеждении, что только в своем сочетании обе эти с виду столь противоположные линии поведения могли быть вполне оправданы, и что каждая из них помимо другой была бы ошибкой. Единственно, о чем я сожалею, это только о том, что, будучи политически безответственным советчиком, я не имел ни средств, ни возможности успешно воздействовать на политически ответственные и имевшие право решающего голоса круги, что я, видя всю пагубность нашей политики, принужден был быть пассивным зрителем политических решений или политической нерешительности, которые, на мой взгляд, должны были на долгие годы и самым несчастным образом определить судьбу Германии в будущем.

Я упомянул о том, что мной был возбужден вопрос о запрещении распространения на фронте некоторых газет, которые в соответствовавшей тому времени форме методически саботировали войну. В демократических кругах с большим возмущением была встречена эта попытка «умышленного подавления свободы печати и общественного мнения». И это тогда, когда речь шла о том, чтобы сохранить боеспособность армии, от которой все тогда зависело, чтобы отвратить от армии опасность вовлечения ее в обсуждение посторонних и разлагающих ее вопросов. На деле моя попытка так и не удалась, и пагубная пропаганда продолжала свою разъедающую работу.

Только опираясь на народ, исполненный железной воли к победе и веры в нее, могло правительство решиться на шаги в направлении сепаратного мира, отдельного соглашения с тем или иным из наших противников. Напротив, бесцельной и прямо-таки пагубной и вредной для всего нашего положения была бы всякая попытка, которая могла бы дать впечатление, что мы, во что бы то ни стало, стремимся к миру и не в состоянии долее выдержать борьбы. Бесцельны и бессмысленны были, поэтому, все те явные, открыто высказанные предложения мира, тем более что они совсем не давали ясной картины того, что мы собственно хотели. Они имели лишь тот результат, что дали психологическую опору надежде враждебных нам народов на наше скорое крушение и усилили тем самым веру наших противников в их победу и волю их продержаться до «knock-out blow»[93] – нам во вред, нам на погибель. Нет, истинную волю к победе и веру в нее на долгое время и вплоть до удачного исхода войны можно было поддержать в том народе и в той армии, во главе которых стояло бы не только сильное и мужественное военное командование, но одновременно и вполне достойное его правительство, правительство, которое в течение кровавой борьбы на суде, на море и в воздухе ни на секунду не упускало бы из виду многочисленных нитей и пружин внешней политики, и которое, будучи готовым к своевременному и смелому решению, было бы в курсе малейшего могущего оказаться нам полезным движения на мечущемся в лихорадке мировой войны земном шаре. Нужно было правительство, которое, смело заглядывая в будущее, вместе с тем мудро бы рассчитывало возможности настоящего и ясно видело бы тот путь, по которому возможно скорее оно могло бы привести отечество к благополучному и почетному миру.

Верным вожатым к такому миру могло бы быть только то правительство, которое в своей внутренней политике крепко держало бы в руке весь народ со всеми его различными слоями, сословиями, направлениями и партиями.

Что в таком народе, как немецкий, особенно склонном к внутренним раздорам и расслоениям, собрать в единую силу все множество мнений, желаний и стремлений, было чрезвычайно трудным делом, – это не подлежит сомнению. Если в Англии и Франции национальное чувство во все время течения войны сплотило все партии в одно единое целое, то у нас, у немцев, руководящихся чрезмерно своими партийными точками зрения, которые слишком скоро опять начали прорываться наружу, единство воли и чувства очень быстро было надломлено. Тем самым была поколеблена идея гражданского мира и причинен ущерб нашей наступательной силе. Нельзя сказать, чтобы вина в этом пренебрежении великой идеей бескорыстного и жертвенного самоотречения на благо отечества всецело лежала на левых партиях. Во многом также виновата и неправильная экономическая политика, предоставившая почти что неограниченную самостоятельность военной промышленности, боявшаяся ограничить военную прибыль и не сумевшая подчинить работавшие на войну фабрики и заводы государственному целому, борющемуся за свое существование. Нерешительность в этом направлении весьма содействовала преждевременному и слишком резкому выявлению старых социальных и экономических противоречий. В том же направлении влияла также прямо-таки болезненная склонность широких кругов немецкого народа к какой-то абсолютной объективности в дурном смысле этого слова. Желая быть, во что бы то ни стало, беспристрастными, мы во время войны слишком часто предавались самоанализу, доходившему нередко до душевного самобичевания, – и это пред лицом всего мира, большая часть которого находилась с нами в войне. Немудрено, что мы, в конце концов, внушили миру, что добросовестные и совестливые люди среди нас сами сомневаются в нашем праве, в нашем действии и в стремлениях. А в это самое время в Англии все партии, оценивая любой план и любое действие своего правительства, руководствовались исключительно старым сильным лозунгом прочно спаянной нации: «Right or wrong – my country!» (Дурно или хорошо, это моя родина).

Несчастным героем такой объективности в дурном смысле слова, человеком, в сердце которого никогда не могло разгореться могучее пламя великой идеи, был также и первый имперский канцлер военного времени. Сделанное им 4 августа 1914 года в рейхстаге разъяснение по поводу вступления наших войск в Бельгию останется навсегда горьким школьным примером его неспособности понять чувство собственного народа и проникнуть в душу противников. Тогда, 4 августа 1914 года, до того, когда раздался еще первый выстрел, мы, немцы, проиграли первое большое сражение пред лицом всего света.

И столь же слепым по отношению ко всему, что происходило вокруг него, оставался он в течение всех долгах лет своего канцлерства, которое мы должны были терпеть во время войны.

Так он не уставал подчеркивать, что особой заслугой социал-демократической партии было то, что она в начале войны предложила правительству свое сотрудничество, как будто рабочие массы не сбросили бы просто тогда своих вождей, если бы эти и последние выступили против сотрудничества. Разве и не был тогда весь немецкий народ единодушно и глубоко убежден в том, что мы стоим на пороге навязанной нам и неотвратимой войны, из которой вывести нас к прочному миру может только решительная воля к борьбе и победе. Что некоторые вожди крайней левой в глубине души никогда не хотели безусловной победы германского оружия, – это, по-видимому, в течение долгого времени было сокрыто от канцлера. Во всяком случае, он ничего не сделал для того, чтобы противодействовать всем стремлениям поколебать и разрушить веру народных масс в немецкое дело.

В своих воспоминаниях генерал Людендорф жалуется на то, что правительство в тылу почти ничего не делало для поддержки в немецком народе и воли к победе, и борьбы с пораженческими течениями. Я также во время войны не мог не вынести впечатления, что ответственные инстанции пассивно терпели нарастание этих течений. Пораженчество, которое во Франции, Англии и Америке было подавляемо самым решительным образом, как начало, враждебное текущим потребностям и благу государства, имело возможность расцвести у нас пышным цветом. Наше правительство было как-то совсем беспомощно по отношению к нему, полагая, что мягкой уступчивостью оно сможет успокоить и заклясть антинациональные течения. Без сякого сопротивления пассивно относилось оно к ходу событий, как бы сознательно закрывая глаза на ту трагическую развязку, к которой раньше или позже все это должно было привести.

Там, где возникали затруднения и встречались препятствия, правительство опять прибегало к мелким средствам, половинчатым мероприятиям, думая помочь делу уступками, которые оно давало то с какой-то угодливой поспешностью, то, напротив, вынужденно и всегда слишком поздно. Таким образом, можно было сплести мелкую сеть разрозненных мероприятий, которая кое-как удовлетворяла еще нуждам текущей политики, но рано или поздно неминуемо должна была порваться. Гражданских же диктаторов с сильной волей к победе, твердо знающих цель и линию своего поведения, каковыми для своих стран были Клемансо[94] и Ллойд-Джордж, у нас определенно не хватало. Чем долее продолжалась война, тем самодержавнее и строже становилось правление в странах наших противников, и тем неувереннее и податливее ко всякому давлению слева делалась наша внутренняя политика. Чтобы поддержать хорошее настроение рабочих, занятых в тылу производством военного снаряжения, им выдавалась фантастическая заработная плата. Но от этого жадность их только усиливалась, уклонение от военной службы еще более поощрялось, а солдат на фронте еще более озлоблялся и восстанавливался против войны. Почему вся работа в тылу, имевшая военное значение, не была урегулирована наподобие воинской повинности? Почему привлеченные к этой работе в тылу не были уравнены в заработной плате и пайке с нашими воинами? До пресыщения говорилось о верных своему долгу бойцах тыла! Конечно, организация в этом смысле должна была бы с равной силой распространяться как на рабочих, так и на работодателей.

Для объединения тыловой работы был наконец – и тоже только по настоянию высшего военного командования, в компетенцию которого это совсем не входило – введен закон о вспомогательной трудовой повинности, но какой водянистый, какой искалеченный закон!

Нерешительной и малоудачной также была позиция, занятая правительством во время войны в вопросе о реформе прусского избирательного права. Социал-демократия воспользовалась этим вопросом, как лозунгом для грандиозной пропаганды, не останавливаясь даже перед угрозами забастовки, – и это тогда, когда наши войска на фронте изнемогали в тяжелой борьбе, когда все благополучие и даже самая жизнь наших воинов зависели от неослабной работы обеспечивавшего их в тылу механизма.

Перед правительством стояли два пути: или оно должно было стать на ту точку зрения, что война не есть подходящее время для конституционных преобразований, тем более что лучшая часть народа, стоявшая на фронте под ружьем, была бы во время войны исключена из участия в реформе, – но тогда оно должно было напрячь все силы, чтобы беспощадно подавить всякую агитацию в противоположном смысле. Или правительство должно было определенно решиться на изменение избирательного права, – но тогда оно не должно было останавливаться и перед немедленным роспуском ландтага, дабы не упустить ни одного средства, пригодного к проведению своей воли.

Правительство и здесь избрало путь половинчатых мероприятий.

Когда начальник гражданского кабинета фон Валентини сообщил мне в 1917 году т. н. «пасхальную весть», я высказал ему все свое удивление по поводу этого ремесленного продукта канцелярского творчества и указал ему, что подобный указ решительно никого не удовлетворит. Правительство скоро принуждено будет все равно дать равное избирательное право, а тогда лучше уже, чтобы оно было дано теперь и по свободному соизволению его величества. Валентини возразил: «Равное, тайное, избирательное право безусловно исключено. Предполагается дарование множественного вотума наподобие бельгийского». Свидетелем этой беседы был начальник моего штаба граф фон дер Шуленбург[95].

Предыдущая главаГлава 11 из 23Следующая глава