Как последний стон умирающего, прозвенела струна банджо в музыкальном гробу патефона. Вслед за ней, жалобно всхлипывая, вступили другие инструменты, странные, печальные; и душераздирающим рыданьем взорвался нечеловеческий, прерываемый синкопами, хохот саксофона.
Барышня, которая крутила ручку и меняла иголки, сказала юноше в модных очках в черной черепаховой оправе а-ля Гарольд Ллойд:
— Я обожаю эти гавайские мелодии, Алек! Мне так хотелось бы увидеть, как танцуют дикари в Гонолулу! Я часто мечтаю о первобытной жизни, полной опасностей и приключений.
Этой бледной, анемичной и вялой девице, и пяти раз в жизни не выезжавшей за пределы Бухареста, и юноше в американских очках Гонолулу представлялся деревушкой с живописными глиняными лачугами, затерянной где-то среди знойных зыбей в Тихом океане, а вовсе не процветающим городом с отелями и доками, элеваторами и гаражами, с шумным трамваем и яркими витринами, кассовыми окошечками банков и агентствами морских перевозок.
Эти молодые люди наивно думают, что разнузданные примитивные инстинкты бушуют только у антиподов, среди голых дикарей, размахивающих отравленными копьями. Они не видят, что дикари есть повсюду и тем более здесь, рядом с ними. Эти дикари носят черные пиджаки и накрахмаленные манишки, очки а-ля Гарольд Ллойд и, охотясь друг на друга, не нуждаются в луке и стрелах с отравленными наконечниками.
Ана Липан осторожно надела шляпку, стараясь не смять изящных локонов, завитых симметричными спиралями. Отступив на два шага, оглядела себя в зеркало анфас, в профиль, в три четверти. Вооружившись овальным зеркальцем и двигая его вверх и вниз, вправо и влево, осмотрела затылок и складки платья сзади.
Она улыбнулась. Приняла серьезный вид. Грациозно поклонилась. Удивленно вскинула брови и нахмурилась: шутливо, насмешливо, скептически, кокетливо, укоризненно. Прильнула так близко к зеркалу, что рассмотрела даже поры своего густо напудренного лица.
Она отодвинула табурет и села в задумчивой позе; прислушалась к словам невидимого собеседника; рассеянно поиграла бусами ожерелья из горного хрусталя; ласково погрозила указательным пальцем все тому же невидимому собеседнику — дерзкому, но симпатичному.
Все эти мимические упражнения перед зеркалом в комнате со спущенными шторами и при ярком освещении, быть может, удивили бы нескромного свидетеля, которому была знакома лишь выдержанная, высокомерная и суровая барышня Ана Липан (Анни Липпан — с двумя «н» и с двумя «п»). Но какая молодая девушка вела бы себя иначе перед зеркалом?
Все было новым: платье, шляпка, ожерелье из горного хрусталя, и через час ей предстояло наконец вступить в новый мир, о котором она столько мечтала!
Господин Липан с женой и дочерью были приглашены на чай к господину министру Джикэ Елефтереску и его супруге.
Еще сегодня утром Джикэ Елефтереску позвонил по телефону, напоминая об этом приглашении, и достаточно ясно намекнул, что визит может сыграть решающую роль в будущей судьбе мадемуазель Липан. Ведь он, Джикэ, не принадлежит к числу неблагодарных, которые забывают друзей и не задумываются об их тайных заботах и огорчениях!
Это событие наделало суматохи в доме Липанов и порядком расстроило семейный бюджет.
В течение всей недели Ана бегала от портнихи к модистке, от сапожника в галантерейные магазины за гребнями, бусами, сумочкой, ища, выбирая, расплачиваясь и принося некоторые покупки назад для небольших переделок, всесторонне обдуманных дома после изучения целой охапки французских журналов моды. Сегодня утром она два часа неподвижно просидела в кресле парикмахера с электрическими проводами и зажимами в волосах, словно пленница некоего кабинета изощренных пыток, каких не измышляли ни палачи инквизиции, ни утонченные мучители Китая эпохи мандаринов. Но все это окупилось с лихвой! Теперь Анни Липан была живым воплощением любой журнальной фотографии на меловой бумаге — не хуже любой герцогини, знаменитой в великосветском обществе Парижа или Ривьеры, сходящей воздушной походкой по мраморным ступеням шикарной виллы с парком, лакеями и роскошными автомобилями у подъезда.
Елена Липан пригласила домашнюю портниху, чтобы переделать черное платье, прослужившее ей уже десяток лет, и хоть приблизительно приспособить его к нынешней моде. Константин Липан отдал костюм в химическую чистку, откуда его парадная одежда вернулась помолодевшей, утратив аптекарский запах камфары.
Теперь он стучал костлявым пальцем в дверь дочери:
— Анни, уже без четверти пять! Без четырнадцати минут…
— Я готова, папа! — Анни вскочила с табурета, бросив последний взгляд в зеркало.
Все семейство обозрело ее с восторженными возгласами.
Сабина обнаружила, что какая-то складка лежит чуть неправильно. Она бросилась на колени, оттянула материю книзу, затем схватила пульверизатор и обдала сестру облаком ароматной пыли. Константин Липан придирчиво и внимательно осмотрел дочь со всех сторон поверх очков, словно решающее вещественное доказательство. Елена Липан, в своем жалком платье бедной родственницы или гувернантки, впервые забыла подсчитать, сколько же стоит это преображение в переводе на обувь в довоенных ценах.
Такая калькуляция давно превратилась у нее в своего рода манию. Жалованье прислуге, поездка на извозчике, мера дров, переделка шляпы — все это представлялось ей в стоимости трех, четырех или десяти пар ботинок по ценам 1914 года. Совсем недавно она высчитала, что на восемь тысяч лей, потраченных Аной, впрочем, весьма скупо и осмотрительно, можно было бы в доброе старое время приобрести для детей триста тридцать три пары обуви по двадцать четыре леи за пару, да еще получался остаток с десятичной дробью в 3,33 леи! Такое открытие ужаснуло ее. Но сейчас Елена забыла обо всем этом! Сплетя дрожащие пальцы, она с искренним восторгом любовалась дочерью, словно крестьянка — восковым бюстом в витрине. Глаза ее наполнились слезами умиления.
Быть может, на одно короткое и тотчас потускневшее мгновение она увидела в этой девушке самое себя, какой она была двадцать пять лет назад, в тот день, когда свежеиспеченный помощник судьи Константин Липан, облаченный в сюртук, неловко держа букет белых роз в тугой обертке с оборкой из бумажных кружев, ждал в маленькой родительской гостиной, чтобы просить ее руки.
— Надо послать Катинку за такси! — сказал Константин Липан, снова озабоченно посмотрев на часы, словно начальник станции, ожидающий прибытия экспресса.
— Я сбегаю! — вызвался Неллу. — Катинка ничего не понимает. С нее станется привести какую-нибудь старую развалюху!
Надев свое скромное пальто, подновленное с помощью дешевого воротника, Елена Липан снова проверила ключи и запоры, повторила поручения Катинке, а затем, зайдя в кабинет мужа, в десятый раз перечла тайком письмо из Ясс от Матильды.
Больная жаловалась, что очень ослабла, и просила кого-нибудь приехать ухаживать за ней. Она звала Анни, если та «сумеет оторваться от столичных развлечений». В тот же конверт служанка вложила записочку, на которой химическим карандашом кривыми буквами приписала повелительную в своей простоте просьбу:
«Приезжайте немедля. Барыня уж очень Плоха. Господин доктор говорит, что ей боле пяти ден не Протянуть. Я приготовила комнату для Барышни аны. Целую ручку Фрэсина».
Это письмо с утра жгло руки Елене Липан. Несколько раз она собиралась прочесть его Анни и мужу, но ее останавливала мысль, что это бесполезно омрачит долгожданный праздник. Константин, со своим обостренным чувством долга, может, чего доброго, отказаться от приглашения министра и отправить Анни в Яссы первым же поездом. Но даже и без этого и его, и самое Анни все время будет мучить совесть, что они веселятся на танцевальном вечере, в то время как тетя Матильда, быть может, отдает богу душу. Скрыв содержание письма до возвращения из гостей, Елена тем самым устранила все осложнения.
Однако с ночным или с утренним поездом Анни все же придется отбыть для выполнения долга, к которому ее призывает и умирающая, и интересы всей семьи.
Прочтя этот двойной призыв, госпожа Липан решила было, что не отпустит Ану одну: с ней поедет Костя. У мужчины, пусть едва вышедшего из отрочества, в таких обстоятельствах — особый глаз, особое присутствие духа. Кто знает, к изголовью тетушки Матильды могут слететься дальние алчные родственники, способные похитить завещание или даже вырвать у безвольной, ослабевшей больной другое, продиктованное их жадностью.
Рассуждая так, Елена тайком приготовила для Кости и Аны вещи на дорогу; оставалось лишь уложить их в фибровый чемодан.
Но достаточно ей было почувствовать на себе пристальный, недобрый взгляд Кости, следившего за матерью, словно он о чем-то догадывался, как она тотчас отказалась от мысли послать Ану с таким спутником. Сын предчувствовал решительно все и всякий раз смущал мать, проницательно читая самые затаенные ее мысли, словно в открытой книге… Почему он не хочет понять, что она хлопочет только для них, для детей? Состояние Матильды, как ни скромно оно — два доходных дома из двух квартир каждый и полмиллиона в ценных бумагах, — означает приличное приданое Ане и Сабине (по дому для каждой), а облигации пойдут на учение мальчиков за границей — на докторат Кости и на диплом инженера Неллу. Таким образом, судьба детей разрешилась бы простым росчерком пера скупой вдовы, которая при жизни не сделала ни одного доброго дела. А она и Конст будут мирно ждать старости и пенсии, радуясь достатку и счастью молодых. Пусть судит ее самый строгий судья — она предстанет перед ним со спокойной совестью. Все ее поступки продиктованы лишь одним желанием — обеспечить мужу покой, а детям — будущее.
И только Костя заставлял ее опускать глаза каждый раз, когда, оторвавшись от чтения этих ужасных книг с возмутительными идеями, он следил за ней и за всеми в доме взором, полным насмешки, презрения и снисходительной жалости.
Даже и сейчас, среди веселой, торопливой суетни всего семейства, он один сидел в сторонке, на диване в столовой, погрузившись в чтение одной из этих ядовитых книг; можно только удивляться, как это законы позволяют писать, печатать и распространять сочинения, которые развращают умы и отравляют души!
Хлопнула входная дверь; это вернулся Неллу, важный и самодовольный.
— Я привел машину, папа! «Бьюик-лимузин»! Если бы не табличка с надписью «такси», можно подумать, что это посольский автомобиль. Шик! «Бьюик-мастер», последнего выпуска!
Елена Липан мысленно преобразовала цену поездки в несколько пар детской обуви по двадцать четыре леи за пару.
Уезжающие спустились по лестнице и уселись в машину — Анни в середине, на самом краешке сиденья, чтобы не измять складки шелкового платья.
Сабина осталась стоять, прислонившись к двери столовой, в своей школьной форме с коротким черным фартучком, словно маленькая печальная Золушка.
— Ну как, светское общество отбыло на файф-о-клок? — осведомился Костя, подняв наконец глаза от книги.
— Да!.. Очень жаль, что ты не пришел посмотреть на Анни! — возбужденно заговорила Сабина. — Она была просто прелестна. Что бы ты ни говорил, Костя, а из нас только одна Анни умеет держаться с достоинством… у нее… как бы это сказать?.. аристократическая внешность…
— Скажи лучше: она холодна, как змея! — зло рассмеялся Костя. — Надменна и фальшива, как картинка из журнала мод. Удивляюсь, как ты не стыдишься мысли, что твою сестру с общего согласия выставляют напоказ для продажи. Точно так же, почистив щеткой и скребницей, водил коров на ярмарку наш дедушка, псаломщик Костаке Липан.
— Господи! Как ты можешь сравнивать, Костя! Это ужасно, когда ты так говоришь…
— Ужасны они, а не я! Кто из нас ужасен — я или ты, Сабина, когда ты впадаешь в экстаз от всех ужимок и глупостей Аны? Ты хочешь быть такой же? Чтобы и тебя через пять-шесть лет выставили, словно рыночный товар, на обозрение каким-нибудь идиотам? «Смотрите, какой бюст! Какая талия! Какие глазки и изящная ножка! Заметьте, мы к тому же ждем наследство! У нас есть богатая тетушка, которая, даст бог, скоро издохнет…» Ты что, не видишь этого, Сабина? Не слышишь и не понимаешь? Неужели ты не видишь, что я желал бы для тебя иной судьбы? Ты заслуживаешь другого, Сабина…
— Ты всегда всем недоволен, всегда…
— А чем мне быть довольным? Я задыхаюсь здесь, в этой обстановке… Посмотри сама: мы переехали со всей старой рухлядью, претенциозной, жалкой, изношенной мебелью, среди которой мы выросли, и мама с папой поспешили расставить ее точно так же, как раньше, словно в историческом музее, чтобы воссоздать отвратительную атмосферу жизни мелких, трусливых провинциальных мещан. Повседневное малодушие кажется им повседневным героизмом… Честны они? Да! Папа — это неподкупный судья и, по словам газет, генеральный прокурор, которого боятся, как давно никого не боялись… Однако это не мешает ему восхищаться таким ничтожеством, таким мерзавцем самой подлой породы, как Джикэ Елефтереску; папе льстит, что он принят в доме министра, и он будет признателен, если тот подыщет дурака, который посватается к нашей высокомерной Ане! Добродетель не мешает отцу завидовать тем, кто не столь добродетелен, но осмеливается идти на риск и пробить себе дорогу. Печальная это добродетель, Сабина, если она привела лишь к тому, что сын ненавидит и презирает родителей!.. Да отчего же ты плачешь? Что это за ребячество?..
Сабина, уткнув лицо в сгиб руки, заливалась горючими слезами.
— Ты… ты невозможный человек, Костя! Ты хочешь, чтобы и я тоже их разлюбила… Я не буду больше тебя слушать… Ты просто… Я не могу даже сказать, каким ты мне кажешься, когда так говоришь…
— Я чудовище, да? Произнеси это слово, Сабина! Вот так и рождаются иногда в самых смиренных и безобидных семьях змееныши… Но когда-нибудь ты поймешь меня… Когда и тебя начнет душить эта жизнь в почтенном семействе, жизнь, сотканная из мелочных расчетов, зависти и тщеславия. Ну, а сейчас будь умной и послушной девочкой и вытри слезы…
Костя захлопнул книгу и, подойдя к сестре, вытер ей глаза платком. Затем приподнял ей голову за подбородок и грустно посмотрел в ее блестящие черные глаза. Глаза цвета галош «Треторн».
— Я убегу отсюда! — вымолвил он дрожащим голосом. — Уйду и сам построю свою жизнь… Но ты, Сабина, ты?.. Ты останешься их пленницей… Пойми, как мне это больно…
— Когда ты уходишь? — испугалась Сабина.
— Не бойся. Не сегодня и не завтра. Через месяц-два, когда никому и ничем не буду обязан. Ну, а пока давай я лучше помогу тебе с переводом. Ты видишь — я не забыл!
— Сейчас! — обрадовалась Сабина, с детским непостоянством перейдя от слез к веселью. — Подожди минутку, я только принесу книгу и тетрадку.
Она умчалась, вернулась с учебниками и пристроилась у стола, покрытого клетчатой клеенкой. Костя открыл книгу и стал диктовать:
— «At vero aspectu — при этом зрелище, Aeneus obmutuit amens — Эней онемел, оцепенел, потерял рассудок; comoeque erectae — волосы у него встали дыбом, horrore от ужаса… et vox hoesit faucibus»…
Сабина записывала, но то и дело отвлекалась: покусывая своими маленькими зубками мягкое дерево карандаша «Фабер № 3» и полузакрыв глаза, она с восхищением мысленно созерцала образ Анни в воздушном, тонком платье, словно в голубом пастельном облачке. Ей виделась Анни посреди празднично освещенного салона, окруженная фотогеничными юношами спортивного типа, Анни, за которой, словно шлейф, влеклись завистливые взгляды других женщин. Что бы там ни говорил Костя, жизнь вовсе не всегда мрачна и отвратительна! Так может казаться лишь ворчуну и брюзге, вроде него!..
— Как ты сказал, Костя? Повтори, пожалуйста, еще раз!
— «Nox erat — была ночь, et corpora fessa — и усталые тела, carpebant per terras — лежа на земле, soporem placidum — вкушали спокойный сон, silvaeque et aequora…»
В салоне госпожи Елефтереску события развивались не совсем так, как это представлялось Сабине, словно в эффектном фильме. Появление Анни не вызвало никакого волнения. Оно прошло незамеченным, поскольку собравшееся общество было многочисленным и весьма пестрым.
Вечеринки эти были изобретением и слабостью госпожи Эльвиры Елефтереску, высокой пышной дамы с внешностью конного жандарма и душой невинного младенца. Госпожа Эльвира испытывала непреодолимое пристрастие ко всякого рода светским событиям: балам и похоронам, вечерам и премьерам, приемам и вернисажам. Но наибольшее предпочтение оказывала она помолвкам и свадьбам. Детей у нее не было, но зато обнаружилось бесчисленное количество крестников и крестниц, племянников и племянниц, кузенов и кузин до двенадцатого колена родства, и чем более далекими и неопределенными были эти кровные связи, тем более неимущими и обиженными судьбой оказывались родственники. И тут госпожу Елефтереску охватила страсть к устройству браков. Вся вселенная представилась ей неисчерпаемым источником возможных супружеских «партий». Полнейшим счастьем светилось ее лицо, когда она в священной роли посаженой матери на свадьбе, стоя по правую руку жениха, зачастую гораздо менее взволнованного, и держа огромную свечу, увитую цветами и белыми лентами, со слезами радости на глазах наблюдала за обрядом обмена кольцами или же подпрыгивающими шажками обходила аналой под звуки древнего православного псалма «Исайя, ликуй!».
Для удовлетворения этой страсти к матримониальным проектам и стала госпожа Эльвира устраивать свои танцевальные вечера, которые посещало весьма странное и очень смешанное общество.
Проницательным оком хозяйка примечала в гостье и госте, едва успевших познакомиться, тайные признаки того, что они рождены друг для друга и что удел их в земной юдоли свершится лишь после того, как на них наденут брачные венцы. Придя к такому выводу, госпожа Елефтереску не давала себе ни отдыха, ни сроку, изыскивая всевозможные явные и тайные ходы, чтобы помочь судьбе в ее скрытых предначертаниях.
Джикэ Елефтереску вначале недовольно морщился, видя, как его дом превращается в постоянный дансинг. Но потом он сообразил, что это может послужить ему наилучшим безобидным прикрытием для запутывания и распутывания самых сложных политических сетей. Приглашала-то жена, а не он! Сам же он держал себя на положения гостя, пожимая плечами и подтрунивая над детской прихотью супруги.
Однако при составлении списка приглашенных он не забывал вычеркнуть или прибавить какое-нибудь имя в зависимости от момента. И в то время, как комнаты оглашались икотой саксофона, бряцанием цимбал и изнемогающими вздохами банджо, в кабинете, в мягких креслах, всегда будто по чистой случайности, встречались самые заклятые политические противники. Там они сердечно пожимали друг другу руки, мирно беседовали на гостеприимной территории перемирия, потягивали ликер из узеньких рюмок, попыхивали сигарами и заключали договоры, которые через несколько дней оборачивались неожиданным маневром в палате депутатов, сенсационным запросом и ошеломляющим результатом голосования, а иной раз и настоящим взрывом в виде громовой декларации, напечатанной огромным шрифтом в специальных выпусках газет.
Квартира, казалось, была специально предназначена для подобных стратегических маневров.
В гостиной направо танцевала и развлекалась молодежь под покровительственным и поощряющим взором госпожи Елефтереску. Холл был зоной отдыха и дремоты для среднего пола: мамаш и пожилых дам, которые не танцевали и не обсуждали министерских комбинаций; для ревматиков и пенсионеров, политиканов и чиновников, которые не упускали возможности выпить ароматного чая и съесть бутерброд с черной икрой, запив его стаканом отечественного вина или бокалом французского шампанского. Гостиная налево предназначалась для избранной публики — тех гостей, которых музыка и танцы абсолютно не интересовали: банкиров и парламентариев, бывших и будущих министров, дельцов и председателей правлений акционерных компаний, директоров газет и представителей иностранных консорциумов.
Оттуда, — если в общем разговоре вырисовывалась необходимость обсудить проблему в более узком кругу, — участники, перемигнувшись, переходили в кабинет Джикэ Елефтереску, тщательно прикрыв за собой обитую дверь, чтобы избежать и постороннего шума, и нескромных ушей.
Джикэ Елефтереску покуривал, переходя от одной группы к другой, и потирал руки, словно удачливый режиссер после премьеры.
После ухода последнего гостя, когда слуги принимались подметать, проветривать, прыскать повсюду сосновой эссенцией и вновь расстилать ковры, министр никогда не забывал поблагодарить свою супругу и, приподнявшись на цыпочки, запечатлеть на ее лбу чистый поцелуй признательности.
— Дорогая Эльвира, твой чай необыкновенно удался! Сегодня — самый чудесный вечер за весь сезон! Ты не жена, а сокровище!
Эльвира Елефтереску знала, что́ это означает. Осуществление давно задуманного плана, ловко устроенная встреча или тактично вырванное обещание — все это с избытком окупало бутерброды и ликеры, растоптанные конфеты, залитые вином и чаем скатерти голландского полотна, продымленные табаком занавеси, хрустящие осколки хрустальных бокалов из сервизов, периодически обновляемых за счет любезного и предупредительного супруга.
Супруга склоняла чело, осененное шапкой обесцвеченных волос, и улыбалась — скромно, но с оттенком грусти. У нее гораздо реже бывали основания радоваться результатам вечеринки. Ее гости в левой гостиной приходили, танцевали, опустошали стаканы с чаем и рюмки с ликерами, подкреплялись вермутом или шампанским, изобретали небывалые, совершенно фантастические смеси для коктейлей, к ужасу импровизированного бармена в буфете, и наконец уходили, набив себе карманы сигарами; однако они стойко сопротивлялись матримониальным проектам хозяйки. Ловко изворачиваясь, они избегали роковой опасности, дамокловым мечом нависшей над их головами, нахально обманывали рок — и являлись на следующую вечеринку целыми и невредимыми, чтобы продолжить прерванный веселый флирт со спортивными рукопожатиями и гортанными англо-американскими восклицаниями.
В разгар такого суматошного веселья и вступило в дом Елефтереску оробевшее «трио Липан», как их, несомненно, окрестила бы Сабина, если б могла увидеть свое семейство в этот момент, столь отличавшийся от миража, созданного ее воображением.
Освободившись от верхней одежды, унесенной лакеями в белых нитяных перчатках, они стояли у входа, бросая вокруг отчаянные взгляды утопающих, тщетно разыскивая хоть одно знакомое лицо. Анни Липан испытала сильнейшее унижение, видя, каким бедным и старомодным выглядит платье ее матери и как неуклюж ее близорукий отец. Она инстинктивно сделала шаг вперед, чтобы отстраниться от них обоих.
Немолодая дама с редкими седыми волосками, торчащими на подбородке, смерила ее в лорнет с головы до ног и равнодушно возобновила разговор с князем Антоном Мушатом. Какой-то ребенок, убегавший от двух других, попытался спрятаться за Ану и с хохотом уцепился за складки ее платья. В то время как преследователи старались захватить его в плен, Ана насильственно улыбалась ангельской улыбкой, словно натурщица для картины на тему: «Пустите детей приходить ко мне».
Таким образом, появление семьи отнюдь не было триумфальным.
К счастью, в эти минуты растерянности Джикэ Елефтереску увидел Липанов в раскрытую дверь левой гостиной и поспешил к ним, широко и приветливо жестикулируя. Поцеловав ручки дамам с фамильярностью старого знакомого, он звонко крикнул в гостиную справа:
— Эльвира!
Этот зов был в данный момент столь же бесполезен, как крик через Ниагарский водопад, чей грохот разносится на шестьдесят километров в округе. Джаз устрашающе ревел, и в этом эпилептическом припадке музыки разговаривающим приходилось кричать друг другу на ухо, как глухим.
Большего успеха достигла немая сигнализация. Джикэ Елефтереску поднял руку и стал размахивать невидимым флажком, который Эльвира Елефтереску, однако, узрела с другого конца гостиной. Она немедленно ответила на призыв и явилась встретить вновь прибывших, которых знала пока только по весьма приблизительному описанию мужа. Она уже заранее решила, что Ана Липан может стать приемлемой партией для одного из племянников — неловкого сентиментального, засидевшегося в холостяках Гуцэ Мереуцэ, провинциального судьи из Добруджи, переведенного в столицу при последних перемещениях в магистратуре.
Она была приятно удивлена, обнаружив, что Анни Липан превзошла ее ожидания. И госпожа Елефтереску тут же решила, что нет таких препятствий в мире, которые помешали бы ей осчастливить эту парочку.
Туго затянутая в шуршащий шелк Эльвира Елефтереску отвела Елену Липан к особам среднего пола: матерям, тетушкам и пенсионерам, а затем вместе с Аной направилась в гостиную, где в вихре танца кружились пары.
— Я познакомлю вас с тремя моими племянницами. Это три сестры: Лола, Лулу и Лили… Три прелестные девушки!.. Надеюсь, вы станете неразлучными подругами. Они познакомят вас со всеми остальными… Да вот они! Лола! Лулу! Лили!
Три племянницы в платьях трех различных оттенков: пшенично-золотистого, небесно-голубого и нежно-зеленого — пробивали себе путь среди танцующих, скользя, увертываясь и шаловливо припрыгивая.
— Вот и мы, тетушка! Явились по приказу! — со смехом отрапортовали они, тяжело дыша и обмахиваясь от жары.
Они не отличались красотой, хотя Эльвира Елефтереску, говоря об этой троице, никогда не упускала случая намекнуть на трех мифологических граций. Слишком уж мужеподобные, костистые и мускулистые грации! Однако они отнеслись к Ане весьма по-дружески и осыпали ее градом комплиментов, словно тремя залпами разноцветных конфетти.
— А я уж удивлялся, почему ты запаздываешь, — говорил Джикэ Елефтереску, покровительственно положив руку на плечо сутулого, подслеповатого Константина Липана и ведя его в гостиную, предназначенную для серьезных разговоров. — Тут у меня собралось несколько приятелей, которые очень хотят с тобой познакомиться. Начнем с князя Барбу Мушата…
— Я в восторге от знакомства с нашим великим инквизитором! — сердечно пожал ему руку Барбу Мушат, высокий широкоплечий мужчина, одевавшийся нарочито небрежно и отпустивший длиннющую бороду, дабы придать себе возможно более демократический вид и заставить публику забыть о фамильном гербе, об аристократической родословной и всей прочей суетности, столь дорогой сердцу его разорившегося кузена Антона.
— …профессор доктор Михайл Поп-Спэтарул…
Человек с твердым бронзовым профилем протянул сухие пальцы и слегка наморщил лоб, пытаясь вспомнить, где он видел этого пресного и бесцветного, плюгавого и серого субъекта.
— …Мирел Альказ, политический директор «Воли»…
— …который послал вам несколько безобидных стрел, господин генеральный прокурор! — добавил со своей обычной непринужденной улыбкой свежевыбритый и одетый с иголочки Мирел Альказ. — Бесплатная реклама, господин Липан! Царапины «Воли» — самая лучшая реклама.
— Фреди Гольдам.
Банкир в американских очках, с мягкими, расплывшимися чертами лица пожал руку Константина Липана пухлыми, влажными от пота пальцами.
— …генерал Игнациу Заломит, доктор Ионеску-Стрехая, господин Евгение Кондоритиос, директор фирмы «Кондоритиос и Макридиан» в Салониках, Стэникэ Цифеску, наш влиятельный выборщик из Влашки, — ну, пока и все… Садись, пожалуйста. Чай? Ликер? Вино или шампанское?
Константин Липан осторожно уселся на стул, как всегда, лишь на три четверти сиденья, и ответил со скромностью расчетливого пассажира в вокзальном буфете:
— Мне, пожалуйста, чашечку черного кофе. Если можно, немного сахару.
Все посмотрели на него с одинаковым удивлением.
Они ожидали увидеть жестокого судью, выносившего столь быстрые и безжалостные обвинительные заключения. А перед ними сидел робкий близорукий человек с незначительной внешностью сверхштатного писаря, состарившегося без надежды на повышение.
У доктора Поп-Спэтарул разгладилась морщина на лбу. Теперь он вспомнил отца семейства в поезде нынче осенью; это была скучная парочка, тащившая с собой кучу назойливых детей, среди которых выделялась одна девочка, словно неукрощенный тигренок в одной клетке с унылыми, покорными домашними животными.
Он рассмотрел Липана более внимательно. Затем по привычке обвел взглядом всех присутствующих. Все их скрытые язвы были ему известны. Словно духовник, он ведал тайные страдания, нелепые слабости, предвидел неизбежный беспощадный конец. И на всех них в равной мере он распространял и свою жестокую проницательность, и благородное профессиональное сострадание светского исповедника.
— Мы как раз говорили о процессе «Осиас — Младовяну — Континентальный банк»! — сказал Мирел Альказ; откинувшись на спинку низенького кресла и заложив ногу на ногу, он тщательно расправил складку брюк чуть повыше тонких прозрачных, почти женских носков. — Я не знаю, оказал ли этот процесс услугу правительству…
— Правосудие не имеет права задаваться вопросом, оказывает ли оно услугу правительству, — вскинулся, словно укушенный осой, Константин Липан, протирая платком стекла очков, чтобы получше вглядеться в политического директора «Воли».
— Я и не хотел сказать этого! — возразил, ангельски улыбаясь, Мирел Альказ… — Я хотел сказать, что не знаю, в какой мере это оказало услугу правительству, но твердо знаю, что оказало огромную услугу прессе… Тираж газет сразу подскочил. А это доказывает, что все жаждут справедливости. Именно в связи с этим я расстался с газетой, где работал со дня ее возникновения, и предпочел основать другую, свободную и в духе времени. Вы, быть может, заметили, господин генеральный прокурор, что если «Воля» и позволяла себе безобидные выпады в адрес правосудия, то делала это как раз в тех случаях, когда казалось, что правосудие колеблется. Мы стремились создать благоприятную атмосферу для энергичных и мужественных начинаний.
— Милостивый государь, правосудию нет дела до благоприятной или неблагоприятной атмосферы! — продолжал упорствовать Константин Липан. — Оно выполняет свой долг и тогда, когда общественное мнение, введенное в заблуждение, видит жертвы там, где есть только преступники.
«А я верно разгадал его! — думал Мирел Альказ, причисляя Липана к разряду тех людей, в среде которых журналист жил, знал их уязвимые места и не упускал случая этим пользоваться. — Это лицемер, опасный тип, холодный и хитрый, у которого все продумано и рассчитано. Он нацепил на себя маску фанатического слуги правосудия, поджидая, пока не представится случай с шумом подать в отставку и немедленно вступить в какую-нибудь оппозиционную партию. Даже одет он с ханжеским убожеством. Копит денежки неизвестно каким путем, а потом через несколько лет окажется, что он строит себе четырехэтажный дом, записанный на имя жены…»
Так думал он с привычным профессиональным цинизмом, но говорил вслух нечто совсем другое:
— Полностью согласен с вами, господин Липан! Правосудию, подлинному, честному и непримиримому правосудию нет дела до благоприятной или неблагоприятной атмосферы, в которой развертывается его деятельность. Оно действует согласно собственной совести. Однако бывают счастливые совпадения, когда хорошо осведомленное общественное мнение предвосхищает намерения правосудия. И мы надеемся, что будем удовлетворены — я говорю сейчас от имени общественного мнения! — через несколько дней, когда правосудие даст свое заключение по делу, которое до сих пор избегали затрагивать все ваши предшественники.
— Если я не ошибаюсь, вы имеете в виду дело нефтяной компании «Иордан Хаджи-Иордан»? — вмешался о хорошо разыгранной наивностью Фреди Гольдам.
— Может быть, об этом, а может, и о чем-нибудь другом! — парировал с такой же непринужденностью Мирел Альказ.
— Это дело чрезвычайно щекотливое, — высказал свое мнение князь Барбу Мушат. — Ведь Иордан Хаджи-Иордан…
— Он здесь! — по-театральному прозвучал бас самого Иордана Хаджи-Иордана, который собственной персоной появился на пороге гостиной. — Он здесь, чтобы выразить вам нижайшее почтение, ваше сиятельство, за то, что вы, вне всякого сомнения, собирались встать на его защиту, в чем он, впрочем, нисколько не нуждается!
И он вразвалку вошел в комнату, раскачиваясь всем своим коренастым сильным телом и раздвинув в широкой улыбке тяжелые челюсти, прикрытые огромными усами. Казалось, сюда явился последний доисторический человек в Европе. Последний, кто до наших дней прятался в пещерах. Однако его костюм был безупречного покроя; рубашка блистала белизной.
Вошедший обвел глазами гостиную и, найдя, кого искал, воскликнул с преувеличенной радостью:
— Добрый вечер, дружище Джикэ! Судя по удивлению, которое я читаю у тебя в глазах, ты меня не очень-то ждал…
— Почему?.. Я именно думал… Что за идея!.. Как раз сейчас… — пробормотал, заикаясь, Джикэ Елефтереску.
Иордан Хаджи-Иордан шумно расхохотался и потряс руку министра с такой силой, словно хотел выдернуть ее из плеча.
— Я и не сомневался, ваше превосходительство! Превосходительство — и дружище Джикэ! Я и не сомневался, что ты меня поджидаешь, хотя человек, более склонный к подозрительности, чем я, бог весть как расценил бы внезапную немилость добрейшей госпожи Эльвиры, которая вот уже несколько месяцев забывает приглашать меня на ваши изысканные танцевальные вечера, где одни танцуют в гостиной на паркете, а другие — на проволоке в тайном кабинете!.. Но я человек простой и не раб этих пустых условностей. Четверть часа назад я проходил мимо ваших окон. Вижу — свет. Я и решил: забегу домой, надену на всякий случай одежду поприличней, зайду, поздороваюсь и сразу же уйду! Это, конечно, в том случае, если друг Джикэ не угостит меня рюмочкой коньяка! Как в старое доброе время, когда ты подписывал письма (ты помнишь, о каких письмах я говорю? Я сохранил их все до единого) — когда ты подписывался: «твой брат Джикэ»…
Все слушали с изумлением, жадным любопытством и с каким-то злорадством.
Все знали, что досье дела нефтяной компании «Иордан Хаджи-Иордан» находится в руках прокурора Липана и что через несколько дней, вслед за скандальным делом «Осиас — Младовяну — Континентальный банк» разразится и этот долгожданный скандал. Крупная акула Иордан Хаджи-Иордан уже был вызван в прокуратуру по серьезным обвинениям. А теперь он с циничной наглостью явился в дом министра юстиции, о чем на следующий день, несомненно, будет шептаться и судачить вся столица.
Константин Липан только часто моргал, не понимая, в какой клубок змей он попал. Он искал взгляда Джикэ Елефтереску, но министр отвел глаза.
Этот взгляд перехватил Хаджи-Иордан. Нефтяной магнат подошел к Липану, протягивая обе руки — грубые и сильные:
— Какая приятная неожиданность, господин генеральный прокурор! Только друг Джикэ умеет устраивать приятелям такие сюрпризы! Я давно уже хотел познакомиться с вами поближе и поговорить пообстоятельнее, без спешки… Эх! Нам есть о чем потолковать, и уверяю вас, я мог бы порассказать вам такого, что у вас волосы дыбом встанут. Ведь у каждого свои досье и свои архивы. Но оставим это!.. Мне о вас много рассказывал мой парнишка Никки. Он ведь одноклассник и добрый приятель одного из ваших сыновей, и я никогда не возражал, если они выпрашивали у меня автомобиль для невинной прогулки по окрестностям. Могу сказать, что я радовался такой дружбе между ребятами. Я свято чту дружбу, это хорошо знает мой друг Джикэ!
Слепо шаря рукой, Константин Липан нащупывал на столике розового дерева свои очки. Без них он не мог разглядеть в тумане лицо говорящего. Он лишь смутно различал улыбку, мощные скулы и крупные зубы, которым впору дробить кости, словно клыкам хищного зверя.
Мирел Альказ хотел было потихоньку улизнуть. Однако Хаджи-Иордан заметил это.
— Ты хочешь уйти, друг Мирел? — загремел он. — Значит, нюха газетчика у тебя нет ни на грош! Как, ты ретируешься в тот самый момент, когда танцевальный вечер у Джикэ обещает стать занимательным? Кстати! У меня есть для «Воли» кое-что еще более интересное. Несколько сенсационных писем, которые вдвое поднимут тираж твоей газеты за какие-нибудь сутки… Если ты наберешься терпения, мы сейчас перейдем в заповедную келью. — Он показал на кабинет Джикэ. — Ты ведь знаешь! В секретку! Мне-то хорошо известна эта исповедальня! Не раз там бывал! Правильно, друг Джикэ?
Джикэ Елефтереску силился смеяться как можно веселее, словно испытывал приятнейшее удивление.
— Замечательный тип! Цельный человек! — обратился он к генералу Игнациу Заломиту, который оказался его ближайшим соседом. — Как вы находите, генерал?
Генерал Заломит, который был глух как пень, понял его слова на свой лад:
— Слишком много для артиллерии и слишком мало для пехоты! Пехота — это душа армии… Я, милостивый государь, говорил это еще Митицэ Стурдзе в девяносто девятом — девятисотом году!
Константин Липан нашарил свои очки и с отчаянием посмотрел на дверь, ведущую в другие комнаты, где остались Елена и Анни.
— Вы тоже собрались уходить? — усмехнулся Иордан Хаджи-Иордан, положив руку на колено прокурору, словно забирал его себе в собственность. — Ну и чудеса, господа! Все норовят уйти… Просто эпидемия какая-то…
«Во всем этом виновата Елена, ее пристрастие к светским связям, охота за женихами для Анни!» — подумал Константин Липан и, найдя себе таким образом внутреннее оправдание, со вздохом остался сидеть на месте, в плену у сильной волосатой руки.
Тем временем Елена Липан тоже оказалась пленницей в холле, отведенном для представителей среднего пола. После нескольких незначащих вопросов, на которые не требовалось ответов, Эльвира Елефтереску исчезла, обещав вскоре вернуться. Однако она сейчас же забыла о Елене: ее неодолимо влекло в «дансинг», где она надзирала, направляла и поощряла, где с жадным наслаждением вдыхала возбуждающий запах духов и испарины, дым восточных сигарет с опиумом и английских с медом, холодящий аромат оранжада и острощекочущие флюиды коктейлей.
Тем не менее, покидая Елену Липан, госпожа министерша передоверила ее сухопарому и зябкому старичку лет восьмидесяти; горло его было закутано клетчатым шерстяным шарфом, а глаза слезились, как у шимпанзе, угасающего от чахотки в суровом северном климате. Елена Липан не расслышала его имени в веселом всплеске джаза, уловив лишь слова… «наш ученый профессор»…
Ученый профессор размачивал в чае сухарики и меланхолично жевал. Он, однако, весьма обрадовался, найдя слушательницу, которой мог поведать нечто весьма сенсационное, касающееся… угрей! Старик внезапно оживился, словно бездыханное тело при гальванических опытах.
— Что вы думаете об угрях, сударыня? — строго вопросил он. — Что вам о них известно?
Елена Липан призвала на помощь все свои знания в области водной фауны и нерешительно ответила, словно на экзаменах лет тридцать — тридцать пять тому назад:
— Это такая озерная рыба… Живет в иле. Длинная, как змея. Обыкновенная рыба, ее едят бедняки. Особенно любят ее цыгане…
Ученый расхохотался так весело, что из его беззубого рта вылетел целый фонтан сухарных крошек, превратившихся в шарики желтого теста.
— О, святая простота! — воздел он руки к потолку. — Знайте же, сударыня, что угорь — это самое странное явление в наших водах! Это таинственная рыба. Тайну эту мы до сих пор окончательно не разгадали, но обязаны разгадать, ибо наука не терпит таинственного! То, что еще вчера было тайной, сегодня — самая пошлая банальность. А вы утверждаете противное?
— Я ничего не утверждаю, — виновато защищалась Елена Липан. — Я ведь профан…
— Ага! Профан! Хорошо сказано! Знаете ли вы, сударыня-профанка, что угорь приходит в наши воды только на отдых? Довольно длительный, правда, но все же временный! Знаете ли вы, что каждую осень, созрев и набравшись сил, он уходит из наших болот по ручейкам и протокам, — а если их нет, то посуху, как змея, — в реки, а оттуда в море, а из моря — в океан, чтобы обязательно попасть в Саргассово море за шесть тысяч километров от наших краев?! Да откуда вам, профану, знать это? Так вот, уважаемая сударыня, там и только там, на глубине в четыре тысячи метров угорь мечет икру и умирает… Это одно из самых странных и пока самых загадочных явлений природы, и можно только удивляться тому, как окружающие нас с вами люди спорят о сменах правительства, болтают о прислуге, о шляпках и о дороговизне дров, вместо того чтобы с благоговением изумляться и учиться у этого великого тайного явления природы… Я вам подробно растолкую это. Как приятно встретиться с особой, которая презирает пошлые заботы невежественного общества, блаженствующего в своем невежестве…
Вздохнув, Елена Липан приготовилась вникать в тайны угриных путешествий, одновременно напрягая зрение, чтобы разглядеть Анни в соседней комнате. Ее лицо озарялось счастливой улыбкой, когда Анни на мгновение показывалась и вновь исчезала в водовороте танцующих, в паре с юношей с гладко прилизанными, словно эмалевый панцирь, черными волосами и со щекой, застывшей в судорожном усилии удержать монокль.
Вот уже в третий раз Анни танцует с этим молодым человеком. Елене показалось это знаменательным. Несомненно, это и есть тот самый племянник, на которого госпожа Эльвира, удаляясь, намекнула с заговорщической улыбкой.
При этой мысли усталое, землистое лицо Елены Липан смягчилось. На него лег отсвет радостной надежды, сделавшей ее причастной ко всему, что происходило вокруг.
Ученый профессор заметил эту перемену и счел ее своей личной победой.
— Так, значит, вам становится это интересным, сударыня?.. Простите, не знаю вашего имени…
— Елена Липан…
— Ах да, супруга нашего грозного генерального прокурора. Извините мне этот провал в памяти… В моем возрасте!.. Значит, вы заинтересовались? Я читаю это на вашем лице, уважаемая госпожа Липан!
Уважаемая госпожа Липан в этот момент обратила внимание на нечто гораздо более близкое к ее повседневным занятиям, чем к заокеанским путешествиям угрей. Она увидела на одежде ученого непозволительные пятна пепла, сухарных крошек, пирожных, чая. И с заботливостью матери и жены, верной своему долгу, она вынула из сумочки носовой платок и, встав со стула, спросила:
— Вы позволите, господин профессор?
— Пожалуйста, пожалуйста! — растерялся старик, несколько недовольный тем, что его прервали на половине интереснейшей одиссеи угрей, о которых он повествовал с таким увлечением.
В соответствии со своими семейными обязанностями, Елена аккуратно вытерла пятна, стряхнула с профессора пепел и крошки, поправила ему шарф на шее. Поняв наконец, в чем дело, угриный Гомер, поднявшись, в свою очередь, со стула, галантно поцеловал Елене кончики пальцев с грацией юного мушкетера.
Все это было так трогательно и старомодно, из эпохи вальсов и музурок, так неуместно в этом доме, так не подходило к возрасту и внешности обоих, что любой зритель счел бы эту сцену невероятно комичной.
Впрочем, не нашлось ни одного человека, заинтересовавшегося этим эпизодом. А если б и подвернулся кто-нибудь, то, вероятно, ему еще смешнее показалось бы не само действие, а тот девичий румянец, которым внезапно запылало увядшее лицо госпожи Липан.
Снова усевшись, старичок продолжил прерванное повествование.
— Как я уже говорил, милостивая государыня, самка угря после пятилетнего пребывания в наших водах спускается в устье рек. Там она встречается с угрем-самцом, и они вместе отправляются в океан, к югу от Бермудских островов, проплывая за шесть месяцев шесть тысяч километров. После этого свадебного путешествия самка угря откладывает около миллиона икринок; вы должны признать, многоуважаемая госпожа Липан, что это внушительная цифра!
Многоуважаемая госпожа Липан, тщетно пытаясь внимать рассказчику, снова поддалась своей навязчивой неизлечимой мании: она немедленно превратила километры в леи, миллион икринок — тоже в леи, а все вместе — в башмаки. К этой сумме она прибавила и приданое Анни, также в переводе на обувь в двадцать четыре леи за пару по довоенным деньгам и ценам. Цифры ужаснули ее. Приданое? Какое и откуда? Даже если Консту выдадут жалованье за три года вперед, и то не наберется даже такого приданого, какое получила она сама при замужестве!
По вполне естественной ассоциации Елена подумала о болезни Матильды и инстинктивно сжала сумочку, в которой лежало письмо. Уже в третий раз врач объявляет, что она безнадежна, но дважды она возвращалась к жизни. И зачем только терзает господь это создание, которому уже нечего ждать от грядущего дня?! Два года назад Матильда вздумала было продать дома и поместить деньги в государственные облигации. Хорошо, что она не сделала этого! Облигации с тех пор вдвое упали в цене, а недвижимое имущество вздорожало…
— …Из икринок выходят личинки, прозрачные, как стекло, — продолжал ученый профессор, разбалтывая на дне стакана холодный чай.
«Если умрет Матильда, надо будет всем надеть по ней траур и ехать в Яссы на похороны, — думала Елена Липан. — Новые расходы! — Взгляд ее все-таки смягчился, так как в полуоткрытую дверь она увидела Анни под руку с черноволосым юношей. — Как будто весьма симпатичный молодой человек. Только не слишком ли он привержен танцам и прочим развлечениям… Впрочем, до женитьбы все они таковы. У Анни достаточно воли и такта, чтоб удержать мужа дома. Все зависит от тактичности жены. А Анни обладает непревзойденным врожденным умением устраивать домашний уют — она унаследовала это от матери».
И Елена послала дочери растроганный взгляд через столы и головы — к буфету, где партнер Анни протягивал ей в эту минуту высокий бокал с напитком всех цветов радуги.
Анни отведала и, смеясь, скорчила гримаску.
Засмеялся и молодой человек.
— Все зависит от привычки, — объяснил он. — У меня есть более сногсшибательный рецепт: «Коктейль Саратога». Полстакана коньяка, полстакана вермута, несколько капель горькой настойки, несколько капель кюрасо. На донышко — две маслины. Выдержать третьей порции никто не может… Но настоящий, несравненный и непревзойденный маэстро коктейлей — это Том. Алло! Том!
— Алло, Скарлат!
Том подошел, скользя по паркету и держа за руку одну из трех племянниц госпожи Эльвиры — Лолу, Лулу или Лили; кого именно, Анни хорошенько не разобрала.
Юный Том, как и его приятель Скарлат, казалось, был скроен по образцу и подобию картинок из лондонских великосветских журналов. Чистейший и наиподлиннейший английский стиль, даже в превосходной степени. Представляясь, — опять-таки в самой подлинной сверханглийской манере, — он вздернул руку Аны вверх, затем рванул вбок, встряхнул и снова выпустил.
— Я как раз говорил, что ты — настоящий ас по части коктейлей, — объяснил Скарлат.
— О! — Том принял скромный вид и вздернул тонкие брови, выщипанные пинцетом. — Это обычная легенда, лживая, как и всякая легенда.
— Тебе совсем не к лицу скромность, Том, — упрекнула его Лола, а может быть, Лулу или Лили, в общем, одна из трех граций. — Не верьте ему! У него дома изумительный бар. Пойдемте как-нибудь к нему! Только ни слова тетушке! Это наши тайные эскапады!.. У Тома есть патефон, радио, бар в полном комплекте… Жаль только, что он не любит женщин. Он клянется лишь именами Андре Жида, Кокто и Оскара Уайльда!
Анни Липан покраснела и опустила глаза, хотя поняла лишь наполовину.
Лола, Лили или Лулу добавила с вызывающим взглядом:
— Хорошо, что мы мстим за себя! Умеем обходиться и без них!
Затем, освободившись от руки Тома и обняв Анни за талию, — быть может, чересчур крепко, — она шепнула ей на ухо:
— Поскольку я надеюсь, что мы станем друзьями, хорошими друзьями, разрешите дать вам дружеский совет. Бросьте этих паршивцев и уделите пять минут моему несчастному кузену Гуцэ!.. Смотрите, какой у него несчастный вид!.. Я замечаю, что моя тетушка уже с четверть часа посматривает на вас неодобрительно. Вы нарушаете ее проекты. А жаль! Мамочкин Гуцэ, как мы его называем, этот маленький, невзрачный Гуцэ будет очень удобным супругом. Посмотрите, как у него вытянулся нос от ожидания…
Гуцэ Мереуцэ действительно грустил в одиночестве, повесив свой длинный нос, напоминавший хобот. Танцевать он не умел; ни в его внешности, ни в разговоре не было ничего, что нравится женщинам; раскосые глаза, вытянутые к вискам, непомерно длинный и толстый носище; в этом зале, где все дышало весельем и возбуждением, он битых два часа неподвижно просидел на стуле, словно хмурый могильщик веселья.
Он непритворно и откровенно обрадовался, когда Анни Липан подошла и села рядом. Эльвира Елефтереску уже заранее настроила его, авторитетно заявив, что эта избранная ею девушка — именно эта и никакая другая — составит счастье его жизни. И Гуцэ сразу же влюбился в Анни.
Ему, приехавшему из заштатного пыльного городишка, где единственными представительницами прекрасного и слабого пола были неказистые работящие жены и дочери болгар и татар, Анни Липан показалась небесным созданием. К тому же, будучи весьма земным существом. Гуцэ сразу сообразил, что, устроив таким образом свою семейную жизнь, он навсегда обеспечит себе протекцию госпожи министерши, а тем самым прочное положение. Ана Липан означала не только будущую супругу, но и карьеру.
— Вы устали танцевать, барышня? — глупо спросил он, теребя пуговицы пиджака, не зная, куда девать свои некрасивые, весьма волосатые руки.
— Вовсе нет! — высокомерным тоном ответила Анни Липан, глядя на него через плечо. — Я отнюдь не устала. Наоборот, я пришла пригласить вас потанцевать, видя, что вы не…
— К сожалению, я не танцую, — признался Гуцэ, устыдясь сего недостатка, и в тот же миг с отвращением упрекнул себя: «Не так, дурень! Разве так отвечают будущей невесте! Надо было сказать: «Впервые в жизни, мадемуазель, я действительно жалею, что не брал уроков танцев, как прочие счастливые смертные в этом зале».
Сознание своей неизлечимой неполноценности в искусстве беседы окончательно выбило Гуцэ из колеи, и он замолчал, продолжая дергать одну из пуговиц.
Ана Липан холодно и высокомерно разглядывала его сквозь полуопущенные ресницы. Так это, значит, и есть предназначенный ей супруг? Какое право имеют они навязывать ей на всю жизнь этого неотесанного, нелепого урода. Был бы у него, по крайней мере, другой нос… да хоть бы знал, куда девать руки!
— Вы давно живете в Бухаресте? — спросила она, чтобы сказать что-нибудь.
— Меня перевел сюда дядя Джикэ два месяца назад. Я после окончания войны все время оставался в Добрудже, там мне отчаянно надоело! Можете себе представить, барышня, ведь я до сего времени никогда не бывал в Бухаресте!
«Оно и видно!» — чуть было не ответила Ана, но сказала она вслух совсем другое:
— Столица чересчур возбуждает всякого рода тщеславие. Настоящие характеры формируются только в провинции. Там человек становится глубже. А главное — имеет возможность познать себя и закалиться.
— Именно так, мадемуазель, — обрадовался Гуцэ, немедленно сочтя себя личностью с сильным характером, отстоявшимся и перестоявшимся в провинции.
Но на этом его красноречие иссякло, и он снова замолчал.
Ана Липан полюбовалась собой в зеркальце, вынула из сумочки губную помаду и подкрасила губы. Гуцэ Мереуцэ уставился на нее восхищенными глазами сторожевого пса из добруджанских овчарен, где он однажды, во время судебного следствия, полакомился отменной брынзой.
Из глубины зала Эльвира Елефтереску посматривала на них с покровительственным одобрением: «Прелестная парочка! Они рождены друг для друга!» И поднявшись с места, она, шурша своей шелковой броней, отправилась к танцующим парочкам, чтобы поощрять других будущих счастливцев.
Джаз взвыл еще громче. После двухчасового почти непрерывного неистовства, казалось, новый порыв нервного возбуждения, новый спазм бешеной одержимости вновь охватил всех присутствующих, подстегнув пятерых музыкантов. От грохота барабана зазвенели стекла, саксофон заливался рыданиями, перешедшими в гортанный хохот, клавиши рояля извергали потоки звуков; к реву музыки присоединились гиканье и свист танцующих в такт судорожному дерганью джаза. Пудра расплылась на лицах, с ресниц сползла черная краска, растекаясь вокруг глаз, воротнички взмокли, пальцы оставляли влажные отпечатки на платьях — но все продолжали безостановочно кружиться, топча ногами липкую начинку пирожных и конфеты с ликером.
Среди этой грохочущей сумятицы невозмутимо расхаживал князь Антон Мушат, заложив руки за спину, словно арабский эмир на европейской выставке. К нему подошел Мирел Альказ.
— Прежде чем уйти, я хочу выразить нижайшее почтение хозяйке, mon prince. Жаль, что вы не присутствовали на политико-экономико-финансовом совещании! Этакую сценку не каждый день увидишь!
— Меня оставляют равнодушным подобные сцены, дорогой Мирел, — отозвался князь Антон, беря Альказа под руку. — Я никогда не захожу туда. Я ничего в этом не понимаю и не питаю никакого пристрастия к такого рода интригам, лишенным всякой тонкости. Достаточно того, что мой кузен Барбу никогда не упускает подобного случая… Для этого он родился, для этого и живет! Когда ему случается подвезти меня сюда на автомобиле, мы расстаемся при входе и встречаемся у выхода. Меня гораздо больше забавляет смотреть на молодых.
— Но вы же говорили, что презираете современную молодежь, которая, по вашим словам, лишена всякого стиля. Еще на днях вы ушли отсюда возмущенным, метали громы и молнии! — напомнил Мирел Альказ.
Князь Антон Мушат обвел взглядом через монокль судорожно дергающийся зал и улыбнулся.
— Да, возмущался — и все же прихожу сюда. Эта молодежь, дорогой Альказ, и раздражает и привлекает меня. Раздражает, ибо в ней нет ни тайны, ни стиля. А притягивает, потому что она проходит сквозь жизнь, как пушечный снаряд… Я пытаюсь понять ее! И поскольку мне это не удается, то я увлекаюсь ею, как всякой неразрешимой проблемой, от которой отказываешься вечером, но вновь берешься за нее поутру.
— Развлечения, чувства и удовольствия других людей, всегда кажутся нам нелепыми, mon prince! — афористически изрек Мирел Альказ. — Тем более это относится к чужим порокам и притязаниям.
— Возможно!.. Во всяком случае, женщины и сейчас очаровательны, как и раньше. Но и их я не понимаю… В мое время их сердце было элегическим убежищем, А теперь в их сердцах грохочет джаз. Они — точный слепок сегодняшних мужчин, которые разучились их любить. Мужчины лишь пользуются женщинами, за неимением времени их завоевывать. Грубостью они их берут и расстаются с ними столь же грубо… В мое допотопное время — перед войной — мужчина зачастую добивался славы и успеха для того, чтобы соблазнить женщину или чтобы пожертвовать этим во имя женщины. А теперь все сводится к альковным делам. Альковным в фигуральном смысле, ибо в современной холостяцкой квартире прежним альковам нет места. Любовь — это незначительная деталь между двумя поездками на автомобиле и танцевальной вечеринкой. Приглядись внимательней… Что бросается в глаза, когда ты наблюдаешь эти тридцать — сорок парочек, вертящихся тут в акробатическом ритме?
Мирел Альказ посмотрел, но ничего не заметил. Пожав плечами, он признался:
— У меня нет ни на грош наблюдательности, mon prince, хоть этого настоятельно требует моя профессия.
— Ты не наблюдателен, так как идешь в ногу с временем, дорогой Мирел, и ты лет на тридцать моложе меня. А у меня есть перспектива! Я отстал и поэтому располагаю перспективой… И вот я смотрю и поражаюсь: все молчат! Это лишь тела, прильнувшие друг к другу. Утрачена прелесть беседы, вся изысканность этой дуэли на тонких клинках… Им нечем поделиться: ни мыслью, ни чувством… Эта жизнь под рокот тамтама не допускает разговоров. Здесь грохочет джаз, на дороге — стреляют выхлопными газами машины… Да и о чем им говорить? Что высказать? В их смехе нет иронии, удовольствия их примитивны. У меня есть племянник, сын кузена Барбу. Впрочем, прекрасный юноша. Он всегда поддразнивает меня, когда я предаюсь воспоминаниям молодости, и удивляется, как это я сумел в те времена промотать три состояния. Удивляется, как можно было жить, когда не существовало автомобилей, самолетов, моторных яхт… Для этой молодежи жизнь — спорт, а весь свет — беговая дорожка. Все их честолюбие — шоссейная гонка в прямом и переносном смысле. Видя впереди себя автомобиль, гонщики прижимают его к обочине и нахально выскакивают вперед… Но вот и госпожа Елефтереску! В ней еще сохранился романтизм эпохи вальсов и первых танго.
— Вы тут злословите о моих детях, князь, и вы, господин Альказ, с вашей журналистской нескромностью! — Госпожа Елефтереску погрозила им пальцем с претензией на ребяческое кокетство, отнюдь не идущее к ее массивным формам.
— О нет, сударыня! — в один голос запротестовали оба. — Напротив, мы восхищались этим бурным оживлением.
— А особенно восхищались очаровательными девушками и женщинами, — добавил князь Мушат. — Я просто не постигаю, как вы отыскали столько красавиц в Бухаресте. Уверен, что ни одна сегодня не осталась дома.
— Вы неисправимы, князь. Берегитесь! Les hommes qui regardent les femmes ne voient pas la vie[60].
— Это несколько запоздалое поучение для меня, сударыня. В крайнем случае его может принять к сведению мой друг Мирел!
Госпожа Елефтереску пристально посмотрела на Альказа и высказала мысль, только что родившуюся у нее под шапкой обесцвеченных волос:
— Я вижу, господин Альказ, что у вас уже засеребрились виски, но вы все еще не решились повнимательнее вглядеться в женщин. Вам обязательно нужно жениться, господин Альказ! Придется мне серьезно призадуматься над этим вопросом… Ну, а теперь я вас оставлю, потому что дети не могут обойтись без меня. Не забывайте обо мне в вашей газете, господин Альказ. Я пришлю вам список видных персон, присутствующих на сегодняшнем вечере.
И она удалилась, проплывая между парочками, на голову выше всех танцующих и ища глазами своих племянниц. Лола, Лили и Лулу, остриженные «под мальчика», танцевали, зажав в зубах папироски, и их партнерами были не мужчины…
«Эти племянницы сведут меня в могилу, — думала госпожа Эльвира Елефтереску, простодушная, как и ее племянник Гуцэ Мереуцэ. — Ну почему они ни за что не хотят выходить замуж? Какие-то загадочные создания. Надо мне действовать поэнергичнее. Придется! Мое единственное призвание — в том, чтобы насильно делать людей счастливыми, если сами они не видят этого счастья и не умеют его достичь!»
Юноша с черными как смоль волосами низко склонился перед Аной Липан.
— Последнее шимми, мадемуазель, вы позволите, сударь?
Оставив свою сумочку в руках Гуцэ Мереуцэ, Ана Липан представила его своему кавалеру, самовольно облагородив его имя:
— Господин Жорж Мереутца! Господин Скарлат Босие!
Гуцэ Мереуцэ заметил, что партнер Анни носит на левом запястье тонкую платиновую цепочку.
«Так, значит, избранник госпожи Елефтереску — не черноволосый юноша, — разочарованно думала, уезжая с вечера, Елена Липан. — Речь идет об этом Гуцэ Мереуцэ с длинным носом и вялым голосом».
Но потом Елена утешилась. Может быть, оно и к лучшему. У этого Мереуцэ более серьезная внешность. Он кажется надежным человеком. Хорошему мужу нет нужды обладать соблазнительной и подозрительной физиономией киногероя.
Вздохнув, она сжала сумочку с письмом Матильды. Только бы Анни не опоздала! Только бы не вышло осложнений с какими-нибудь внуками и правнуками, которые подкарауливают наследство, чтобы пустить его по ветру!
И пока Константин Липан расплачивался с шофером за часы ожидания, Елена с быстротой счетной машины последнего образца преобразовала четыреста лей в обувь по двадцать четыре леи за пару.