— Я бы удовлетворился деньгами! Но настоящими деньгами! Богатством в полном смысле слова. Примерно четвертью дохода американского миллиардера. За деньги можно купить все — славу, женщин, власть! — сказал первый — юноша маленького роста, съежившийся в своем бессменном пальто на рыбьем меху. — Я продал бы свою тень, жизнь, душу, как Петер Шлемиль, за бездонный кошелек или как герой Бальзака из «Шагреневой кожи», — добавил он.
— А я бы хотел женщину, которая меня любила бы. Она вознаградила бы меня за все! — сказал второй юноша с красными веками без ресниц, с редкими волосами цвета пеньки и с прыщавым лицом.
— А мне нужна только власть! Но власть неограниченная, власть над жизнью и смертью, чтобы все дрожали и пресмыкались передо мной, как черви! Власть абсолютных тиранов древности, вождей бесчисленных орд азиатских завоевателей: Аттилы — «бича божьего», Чингисхана, воздвигавшего пирамиды из сотен тысяч черепов. Власть царьков африканских племен. Власть феодальных сеньоров, которые, вернувшись с охоты, распарывали животы детям своих крепостных, чтобы согреть ноги в их внутренностях…
Все с удивлением посмотрели на друга, высказавшего столь неожиданные жестокие желания: это был робкий и мягкий юноша, который не мог пройти мимо нищего, не отдав ему последней мелочи.
Четвертый, которого все в насмешку называли философом, заговорил:
— Разве вы не видите, друзья, чего мы все хотим? Того, чего нам больше всего не хватает. Нам кажется, что счастье там, где оно более всего недостижимо для каждого. Эх, друзья, друзья! Если бы распеленать мумию и сжать в кулаке ее иссохшую душу, то и тогда из этих мощей, окостеневших за три-четыре тысячи лет, брызнет капля честолюбия…
Теофил Стериу начинал день с двойной порции кофе с молоком, двух булочек с маслом и блюдечка топленых сливок; все это подавалось ему в постель ровно в шесть часов утра.
Он обычно открывал глаза, разбуженный скорее всего не еле слышным шорохом шагов по персидскому ковру, а запахом дымящегося молока и кофе, поставленного на ночной столик. Приподнявшись на постели, он довольно урчал, словно котенок, которого почесали за ухом, и начинал сложную процедуру завтрака, которая означала для него одно из немногих удовольствий в жизни; он смаковал еду медленно, отстранившись от современной спешки и от тирании писательского ремесла.
То, как он смешивал в должных пропорциях кофе и молоко в фарфоровой чашке, как осторожно подцеплял серебряной ложечкой жирные сливки с блюдца, походило на священнодействие человека, который умеет угождать прихотям своего желудка. Затем он удобно усаживался в кресле, сложив руки на животе, и около получаса переваривал пищу с полузакрытыми глазами, в халате, погрузив свои бочкообразные ноги в войлочных туфлях в шкуру белого медведя.
На ночном столике громоздились письма и газеты двух-трехдневной давности. Пачки с газетами оставались нераспечатанными, писем накопилась целая груда.
Теофил Стериу абсолютно не интересовался тем, что делается на свете, и еще того менее — что может написать ему какой-нибудь незнакомец.
Поэтому он вскрывал только конверты со знакомым почерком, да и то — лишь через неделю или две после получения, когда каждое известие успевало устареть и никто уже не ждал ответа.
Одно время он пытался бороться против ожирения. Отказался от кофе с молоком, от булочек с маслом и вместо обильного завтрака начинал утро с пятнадцати минут гимнастики по системе Мюллера. Однако система шведского профессора дала осечку: Теофил Стериу за месяц потерял один килограмм в весе, но утратил и всякую охоту работать.
Эта перспектива испугала писателя. Она угрожала самому смыслу его существования.
Поэтому он подчинился старым привычкам и в результате каждый год прибавлял в весе по два-три килограмма, но зато и на полках книжных магазинов прибавлялось по два-три тома его книг. Так шло уже лет десять подряд. Вес автора и его творчества увеличивались в равных пропорциях.
В течение четверти часа полудремоты тело праздно отдыхало в мягком кресле, но мозг работал остро и напряженно.
Именно в эти минуты Теофил Стериу с удивительной четкостью решал судьбы своих героев на предстоящий день. Обручал или убивал их; перебрасывал в другой век или подвергал страшным душевным мукам, по сравнению с которыми пытки инквизиции казались невинной игрой; беспощадно карал за тяжкие грехи или щедро вознаграждал за добрые и великие деяния.
Когда минутная стрелка указывала, что полчаса истекли, судьба всех действующих лиц бывала бесповоротно решена. Покончено было и с бездельем на этот день.
Теофил Стериу входил в ванную, подставлял свое тучное тело под хлещущие струи душа, а затем в свежем белье, тщательно одетый, словно чиновник в министерстве, усаживался за письменный стол и кропотливо работал, не разгибая спины, до полудня, заполняя листы бумаги мелкими, ровными строчками без добавлений и помарок.
Служанке велено было никого не принимать. Теофила Стериу ни для кого не было дома. Телефон со снятой трубкой не отвечал на звонки. Теофил Стериу отгораживался от всей вселенной, поскольку ничто из внешней жизни не представляло для него ни малейшего интереса.
Он писал.
Немногочисленные приятели, которым удавалось переступить запрет и проникнуть в рабочий кабинет писателя, удивлялись голым стенам и возмущались отсутствием какой бы то ни было библиотеки. Теофил Стериу уже двадцать лет не раскрывал ни одной книги. Что мог он узнать из писаний других? В мире не существует ничего нового. Если люди начали летать, то он был уверен, что слишком высоко они не взлетят. Если людей волновали смелые идеи того или иного ученого, то Теофил Стериу знал, что любая мысль человеческая уже приходила в голову кому-нибудь другому.
И глаза его, отрываясь от листа бумаги, исписанного мелким почерком, сразу утрачивали искру жизни, глубоко утопая в складках жира, через который, казалось, не могли проникнуть никакие жгучие тревоги внешнего мира.
…Ровно в двенадцать часов дня он клал ручку на подставку, где уже лежало с полдюжины запасных, со свежими перьями, перенумеровывал страницы, присоединял их к ранее написанным и звонил служанке.
— Что у нас сегодня к столу, Ханци?
Вопрос имел особый смысл, ибо, будучи человеком, лишенным иных услад, кроме гастрономических, Теофил Стериу всегда стремился заранее оповестить свой желудок о том, что может обрадовать или огорчить его. Огорчения случались редко, ибо Ханци была непревзойденной стряпухой. Поэтому, несмотря на ее толщину и уродство, писатель с незапамятных времен окрестил ее «Прекрасной Авророй», по имени знаменитой матери знаменитого французского гастронома Брийа-Саварэна.
Она ничуть на это не сердилась, ибо сердце у нее было золотое.
На этот раз Прекрасная Аврора, сообщив меню сегодняшнего дня, задержалась у порога:
— Там пришел человек и не хочет уходить. Тот господин, который приходил, наверное, раз двадцать, а на прошлой неделе оставил вам пакет. Он говорит, что будет ждать на улице и, если вы его не примете, ляжет на ступеньки.
— Это забавно! — равнодушно удивился Теофил Стериу. — Что же это за человек, который ложится на ступеньках лестницы?
— Его зовут Ион Озун. И он говорит, что вы обязательно должны его принять.
— Еще того забавнее!.. Как это: я должен его принять? — развеселился Теофил Стериу, и глаза его блеснули. — Может быть, это сумасшедший?
— Нет, не сумасшедший. Только по его разговору кажется, что скоро и до этого дело дойдет.
— Вот что… Отнеси ему пакет обратно… Найди его, тут их много лежит… Ты, наверно, знаешь.
Служанка порылась на столике у окна, где лежала целая кипа журналов с ненадорванными бандеролями, желтые конверты с рукописями, пакеты в издательской упаковке.
— Вот он! Я его узнала по красной веревочке.
— Очень хорошо. Отдай ему обратно и скажи, что ответа не будет. У меня нет времени на ответы.
Служанка вышла. Теофил Стериу стал постукивать кончиками пальцев по сукну на письменном столе. «Странные люди, — думал он. — Что может один человек сказать другому? Это, наверно, маньяк или мальчишка, если он с такой настойчивостью добивается разговора с незнакомцем».
Служанка замешкалась. Затем послышался шум, дверь передней хлопнула, и на пороге кабинета появился Ион Озун.
Он был в промокшем пальто, и его рысьи глаза в самом деле светились отчаянием, граничившим с безумием.
Он снова не ел целый день. В последний месяц он стучался во все двери: продал за триста лей перевод бульварного романа «Сын миллионера», получил долг с приятеля, вернувшегося из турне, в свою очередь взял у него взаймы, питался только хлебом с чаем.
Он исчерпал все и не видел более никакого выхода.
Какой-то авангардистский журнальчик опубликовал его рассказ. Но журнал не платил гонорара, а, наоборот, печатался только на даяния сотрудников. К тому же, по-видимому, заразившись неизлечимой неудачливостью нового молодого сотрудника, журнал приостановил выход как раз, когда оповестил о предстоящих важных переменах.
Единственной надеждой Иона Озуна оставался поэтому Теофил Стериу.
Но теперь, оттолкнув служанку и насильно ворвавшись в дом, он оробел, увидев перед собой толстого человека у письменного стола.
— Господин Теофил Стериу, — забормотал он, сбившись с тона патетического обращения, которое он уже сотни раз репетировал. — Я прошу прощения… Я признаю, что цивилизованные люди не вторгаются насильно в чужой дом, но…
— Я с вами совершенно согласен! — отозвался Теофил Стериу, вскинув брови и продолжая нетерпеливо постукивать пальцами по столу.
Заплывшие жиром глаза неодобрительно остановили взгляд на ботинках Иона Озуна, с которых по ковру текли ручейки растаявшего снега. Озун перехватил этот взгляд и еще больше растерялся.
— Но как же иначе я мог бы объяснить, хотя бы в нескольких словах, что привело меня к вам, господин Стериу?..
— А почему вам так необходимо сообщить мне — в нескольких или во многих словах — о деле, которое, смею вас уверить, меня отнюдь не интересует? Зачем нам обоим нужно терять время? — равнодушно возразил Теофил Стериу. — Мое время ограниченно.
Взгляд писателя устремился теперь на мокрую шляпу, с которой капала вода. Ион Озун огляделся вокруг, ища, куда ее положить. Схватив стул, он решительно подвинул его к столу и, усевшись без спросу, попытался улыбнуться, но его улыбка более походила на оскал побитой собаки. Сколько лет мечтал он об этой встрече, и вот как она происходит!
— Я понимаю все, что вы думаете, господин Стериу…
— Никто не может понять, что думает другой человек, — пожал плечами Теофил Стериу, продолжая барабанить по столу своими толстыми пальцами, похожими на обескровленные и бесформенные колбаски в витрине прогорающей харчевни.
— Я все-таки прошу выслушать меня… — взмолился Ион Озун. — Только десять минут! Потом можете прогнать меня.
— Я никого не прогоняю. Я жду, чтобы люди уходили сами! — заявил Теофил Стериу, перестав стучать по столу. — Пожалуйста! — Он положил на стол карманные часы. — Сейчас двенадцать часов двенадцать минут. В двенадцать часов двадцать две минуты свидание, которое вы назначили себе сами, вломившись ко мне, окончится. Я жду! Начинайте!
«Нет, этот человек не может понять, — с ужасом думал Ион Озун. — У него сердце заросло салом. А если я уйду от него, мне больше ничего не останется… Этот человек мертв! Для него ничего не существует: ни шалости, ни любопытства. Мертвый! Мертвый! Как он мог написать столько книг, полных чувства? Это обманщик! Как я мог ему верить?..»
«Этот сумасшедший намерен испортить мне весь обед! — с раздражением думал в эти минуты Теофил Стериу. — Суп с фрикадельками остынет, суфле осядет, жаркое подгорит! Да еще загубит мне весь ковер — вода с него льет, как из крана».
Он кашлянул и сказал, глядя на часы:
— Я жду! Прошло уже две минуты…
Ион Озун с мольбой протянул руки. Шляпа упала с его коленей на пол. Он не стал поднимать ее и заговорил:
— Сколько раз я пытался проникнуть к вам! Начиная с октября, вот уже пять месяцев каждую неделю я стучусь в вашу дверь… Мне всегда отвечали, что вас нет дома. Потом я понял, что это система. Вы не хотели ни принять, ни выслушать меня.
— Никто не может принудить меня кого-то выслушивать, — вяло проговорил Теофил Стериу.
— Но, во имя господа бога, речь идет не о принуждении! Я научился чувствовать, переживать по вашим книгам. Я говорил себе, что в ту минуту, когда не к кому будет обратиться за советом, я найду в вас мудрого друга. Родную душу, старшего брата и защитника. Я верил в ваши книги…
— Я никого не принуждал верить в мои книги, — пожал плечами Теофил Стериу, взяв со стола цветной карандаш и принявшись что-то рисовать на промокашке.
— Как вы говорите, господин Стериу, как вы говорите! Каждое ваше слово наносит мне удар своим скепсисом, ироническим безразличием. Разве вам не кажется, что у человека, который уже пять месяцев с таким упорством стучится в вашу дверь, есть что́ сказать? Неужели это не может вас заинтересовать, не может тронуть?
— Предположим, что да, если хотите… — согласился Теофил Стериу, нарисовав кружочек и зачеркнув его, так как он не был достаточно округлым.
— Я оставил вам рукопись. Три рассказа. Я спрашивал вашего мнения. Одобрения или осуждения. Заслуживают ли они рекомендации к какому-нибудь издателю или редактору журнала. В моем письме я объяснял, что я приехал из провинциального городка, что я одинок, беден и обратился к вам потому, что именно вы пробудили во мне стремление стать писателем. Я просил слишком многого?.. Получаса на чтение. Если бы вы обнаружили хоть какие-то достоинства, то я надеялся, что вы сделали бы то, что делает старший брат для младшего. Я надеялся, что вы поймете, в каком одиночестве и отчаянии находится молодой человек, попав в город, где все ему чуждо и враждебно! Для этого-то я и оставил рукопись — она должна была говорить за меня. А служанка вернула мне пакет нетронутым. Вы даже не полюбопытствовали перелистать рукопись в течение пяти минут.
— Откуда вы знаете? Я заглянул в нее. Не хуже и не лучше, чем у других…
Ион Озун засмеялся со всхлипом.
Он вытащил пакет из кармана пальто, положил на стол, шлепнул по нему ладонью.
— Не заглядывали вы в нее, господин Стериу! Неправда! Я вижу по веревке и узелку. Вы даже не развязали пакета! А я сделал три узелка, как примету, на счастье. Вот смотрите, узелки остались, как были…
В глазах Теофила Стериу мелькнуло удивление; Ион Озун этого не заметил.
Писатель улыбнулся, перестал рисовать и отложил карандаш.
— Вы правы! Я не читал вашей рукописи; я их вообще не читаю. Я же вам сказал, что время у меня на счету… Да и зачем читать? У кого есть талант, тот сам пробьет себе дорогу. И сколько бы ни натыкался он на препятствия, он еще крепче закаляется и еще упорнее идет вперед к цели. А если он погибает на пути, значит, он для этого не создан. Дать вам совет? Нельзя научиться писать, и талант не нуждается в поощрении… Просто рождаешься с этим демоном в крови, и больше ничего…
Теофил Стериу зевнул, прикрыв рот пухлой рукой, и повторил, взглянув на часы:
— Рождаешься с этим демоном в крови, и больше ничего… Для чего же тогда советы?
— Да ведь я не просил совета, господин Стериу, как писать! Я просил доброго слова, если мои рассказы того заслуживали! Доброго слова, сказанного кому-то, чтобы я смог добывать своим пером средства к существованию и выразить себя.
— А! Так вы тоже хотите выразить себя? Видно, это неизлечимая болезнь возраста… А вы думали когда-нибудь, сколько радостей может дать вам ваша юность и как глупо и нелепо бежать от них? Творчество означает тяжкий труд, упорную борьбу с материалом. Но труд — это печальная необходимость, а вовсе не святая необходимость! Это наркоз жизни… Он отнимает у нас самые прекрасные ее стороны… Вот через месяц настанет весна. Вместо того чтобы радоваться весне, вы считаете счастьем запереться в четырех стенах и убивать свою молодость, пытаясь описать весну — другую весну, в которой сами не участвуете… Сейчас вы этого не понимаете! А когда поймете, будет слишком поздно. Так всегда бывает. Почему вы обязательно хотите писать?
— Вы же сами только что сказали, господин Теофил Стериу: рождаешься с этим наваждением, и больше ничего! Что-то есть во мне, что должно быть высказано.
Теофил Стериу сочувственно оглядел Озуна.
— Ничто не заслуживает быть высказанным. И никто не в силах высказаться по-настоящему. Мы продаем жестянки за чистое золото. Сказать вам, что такое истина? Когда в двадцать лет начинаешь писать, то хочешь, чтобы читательница плакала. А читательница, поплакав, вытирает себе нос, что, как вам известно, вовсе не изящно… Все мы лжем, вот в чем дело! Все мистифицируем действительность. А самое большое наказание лжецу — не в том, что ему никто не верит, как об этом говорится во всевозможных высокоморальных рассказиках для второго класса начальной школы. Самое большое наказание — в том, что он и сам больше не верит никому и ни во что!.. Когда вы решились стать писателем, то тем самым решились на медленное самоубийство. Обокрасть свою жизнь. Не верить больше в ее простоту! Превратить жизнь только в объект, субъект, предлог для литературы… Для пишущего печатная строчка — это конечный пункт. Результат. Единственный смысл существования! А для читателя это отправной пункт… На основании ваших небылиц читатель, и особенно читательницы, всякие там «мадам Бовари», выдумывают себе целый мир и неестественные чувства! Значит, писатель не только по собственной воле лишает себя радостей жизни, но еще и другим жизнь портит. Становится злоумышленником, отравляя существование читателям, внося в чужую жизнь тревоги и волнения: ложь, фальшивые переживания, нелепые идеи, чувственность, извращения. Литература враждебна жизни, она разлагает жизнь потому, что отвращает человека от простоты.
— Так почему же вы сами пишете? — торжествующе возразил Ион Озун.
— Почему? Потому, что, когда я был в вашем возрасте, не нашлось никого, кто бы сказал мне то, что я говорю вам сейчас! Наоборот, меня еще поощряли на этом гибельном пути. А потом было слишком поздно. Я всегда считал, что мыши, которых зоологи объявляют необыкновенно умными зверьками, на самом деле совершенные кретины. Если они уж попались в западню, что толку там метаться? Лучше уж доесть оставшийся кусочек сала… Вот и все! Вы хотели совета… Я вам его дал… Но сомневаюсь, что вы ему последуете. Я уже пытался советовать другим и только нажил себе врагов. Поэтому я не хочу никого слушать, не хочу ничего читать, никому ничего советовать… Однако я вижу, что десять минут уже давно прошли, мой юный собрат, и мне больше нечего сказать, — объявил Теофил Стериу, снова засовывая часы в жилетный карман.
Ион Озун не двинулся с места. И вдруг выпалил:
— А знаете ли вы, что я украл, чтобы утолить голод?
— Очень плохо, что вы украли, чтобы утолить голод, — невозмутимо пожал плечами Теофил Стериу. — На еду в вашем возрасте можно заработать трудом!
— Это еще не все! Я украл последний кусок хлеба у рабочего, у бедного человека. Он говорил со мной по-дружески. Дал мне место у огня… А я, дождавшись его ухода, украл его хлеб и убежал. Я тогда не ел три дня. Это случилось месяц назад.
— А почему вы говорите мне все это? Я ведь не духовник. — Теофил Стериу снова начал постукивать пальцами по столу.
Но взгляд его уже не был равнодушным. В нем загорелись искорки понимания и сочувствия.
— Зачем вы говорите мне это? — повторил он свой вопрос с нарочитой резкостью.
— Говорю потому, что мне нужно кому-нибудь признаться. Облегчить душу. Уже пять месяцев я ищу в этом Бухаресте с миллионом жителей человека, который выслушал бы меня. И не нахожу его. Я ищу способ быть чем-нибудь полезным, но моя работа никому не нужна… Я никогда не знал, что бедность может быть таким страшным страданием!
Теофил Стериу протянул через стол свою толстую волосатую руку и положил ее на слабую холодную руку Иона Озуна.
— А я это знаю, сынок. Я тоже страдал от голода и бедности. И тогда я понял, что бедностью нельзя гордиться, что бы там ни болтали моралисты. Ведь первая забота бедняка состоит в том, чтобы избавиться от бедности. Но тогда же я понял, что страдание необходимо. Оно углубляет нашу душу, заставляет нас переживать, именно оно отличает нас от животного… Настоящая драма наступает тогда, когда мы вовсе перестаем страдать. Страдание несет в себе надежду на освобождение. Оно дает цель в жизни. А самое главное в жизни — это преследовать цель; дело не в том, чтобы достичь ее! Когда ты достиг цели, ты мертвый человек! Видишь, как странно… Каждый начинающий имеет право надеяться, что он переборет судьбу, что он сам построит свое счастье. Он отправляется на войну, полный решимости победить любой ценой. Это его и поддерживает. Но горе ему, если он действительно победит! У победителя больше нет никакой надежды! Вот вы считаете страшным несчастьем, что судьба заставила вас украсть кусок хлеба. А я уверяю вас, что лет через двадцать, если, к несчастью, вам удастся «выразить себя», как вы говорите, то будете тосковать по вкусу корки этого украденного хлеба… Вы его больше никогда не обретете!
Ион Озун покачал головой.
— Это вы говорите мне в утешение, господин Стериу. Ведь каждый человек мстит за пережитые страдания, иронизируя над ними. Когда человек посмеивается над прошлыми мучениями, он думает, что стал сильным. Да не только думает! Это самый верный признак того, что он на самом деле стал сильным.
— Да я вовсе не иронизирую, — добродушно возразил Теофил Стериу. — И вовсе не думаю, что стал сильным. Что значит «быть сильным»? Вот видите, мы не можем понять друг друга. Человек создан так, что он верит в добродетель и искренность только подневольных, отчаявшихся, побежденных. Ведь что вы сейчас думаете обо мне? Что я добился своего! А искренность такого человека не что иное, как расчет и лицемерие… Но оставим это, а лучше ответьте мне без обиняков на мой вопрос: когда вы в последний раз обедали?
Ион Озун опустил глаза.
— Вчера утром я выпил стакан чаю с четырьмя рогаликами. Двенадцать лей. Но можно сказать, что я уже полтора месяца по-настоящему не обедал.
— Посмотрите-ка на этого юношу! — Теофил Стериу воздел свои жирные короткие руки к потолку, словно обращаясь к невидимому слушателю. — Он не ел по-человечески уже полтора месяца, но он не нуждается в обеде. Он хочет славы! Этот возраст просто ужасен, господа! Я уверен, что у вас в комнате печка не топится. Ну-ка скажите, с каких пор?
— Уже два месяца, — признался Озун.
— Нечего сказать! И как это допустили ваши друзья?
— Нет у меня друзей. Я никого не знаю.
— Ну конечно. Один как перст… После всего, что вам пришлось пережить, не находите ли вы, что лучше приискать другое занятие? Вы молоды. У вас еще есть время. Или вы упорствуете в своей самоубийственной идее?
— Упорствую! — Ион Озун пытался придать твердость своему голосу, взгляду, лицу; но слова его прозвучали вяло, надломленно.
— Я так и знал. Болезнь неизлечима! — засмеялся Теофил Стериу. — Ну, моя совесть чиста перед богом. Я сделал все возможное, чтобы исцелить вас. Чего нельзя, того нельзя! А теперь снимайте пальто и пообедайте со мной. Суп, наверное, остыл, суфле пересохло, а жаркое подгорело. Но мы будем выше этого. В вашем возрасте это не имеет значения, а в моем возрасте означает некоторое разнообразие. И не заставляйте себя долго упрашивать.
Ион Озун встал со стула. Струйки растаявшего снега образовали на ковре у его ног своеобразную географическую карту: озера и пруды, реки и микроскопические архипелаги.
— Не обращайте внимания! — хлопнул его по плечу Теофил Стериу своей жирной тяжелой рукой. — Вы внесли в мой распорядок некоторый беспорядок. Может быть, как раз в этом я и нуждался.
Он позвонил и приказал служанке подать на стол второй прибор.
После второй чашки черного кофе, поставив на стол рюмку с коньяком, Теофил Стериу прищурил глаза и долго рассматривал своего молодого гостя, и в его грустном взгляде, утратившем обычное вялое равнодушие, вспыхивали искры веселья.
Внезапно он спросил, улыбаясь:
— Вы говорите, что взяли украдкой кусок хлеба?
— Украл, а не взял! — поправил Ион Озун, не краснея. — Я украл кусок хлеба, последний кусок хлеба у рабочего. Украл и убежал… Так что вы сидите за столом с вором!
— Ничего! — ответил Теофил Стериу, продолжая улыбаться. — Вы честно предупредили меня. Я пригласил вас сто к лу, будучи полностью осведомлен… Я знал, с каким отвратительным воришкой разделяю я сегодня свой хлеб, заработанный в поте лица моего в прямом и переносном смысле слова.
Чтобы продемонстрировать прямой и переносный смысл своих слов, писатель вытер салфеткой лоб и лысину, покрытые каплями испарины.
Ион Озун от души обрадовался шутливому и снисходительному тону начавшегося разговора.
— Значит, вы меня поняли?
— Быть может…
— И простили?
— По-видимому…
Глаза Иона Озуна увлажнились.
— А я, как подлец, осмелился наговорить вам таких гадостей, таких несправедливостей, таких… Как вернуть эти слова обратно?
Теофил Стериу сделал ему знак успокоиться, подняв свою коротенькую руку с широкой пухлой ладонью.
— Не волнуйтесь! Я вас понял и простил, ибо не нашел в вашей истории ничего непростительного. Ничего особенно нового и странного. Ведь и я… Да, и я в вашем возрасте и почти в таких же обстоятельствах чуть было не украл хлеб…
— Чуть было не украли, однако этого все же не случилось? — поспешил спросить Озун, словно сожалея, что Теофил Стериу ограничился простым намерением. — Это большая разница…
— Никакой… Я не сделал этого только потому, что обстоятельства были не столь благоприятными, как у вас.
— Вы слишком жестоки! Теперь вы смеетесь над моим проступком, — вздохнул Ион Озун. — Это горько! Клянусь вам, что я этого не заслуживаю…
Поднеся рюмку к губам и отпив лишь несколько капель, Теофил Стериу медленно заговорил, глядя поверх головы Озуна, куда-то мимо, вдаль, в прошлое:
— Не нужно клясться. Я вам верю. Ведь я сказал, что все понимаю. Я же сказал, что и сам пережил это. Я тоже не ел тогда целых два дня…
— А я три, — напомнил Ион Озун о преимуществе в двадцать четыре часа в качестве смягчающего обстоятельства. — Три дня!
— Тем более, — возразил Теофил Стериу. — Таким образом, извинения, которые я могу привести перед лицом потомков, будущих биографов и правосудия, грешат нехваткой целых суток по сравнению с вашей историей. Я нахожусь в невыгодном положении…
— Но законы и правосудие не карают намерений! — вскипел Ион Озун. — Иначе не существовало бы людей без судимости! Какой даже самый порядочный человек не питал хоть раз в жизни самых преступных и отвратительных намерений?..
— Совершенно верно! — подтвердил Теофил Стериу. — Вы совершенно правы. Каждый человек представляет собой кладбище неосуществленных намерений. Добрых или скверных неосуществленных намерений. К несчастью, вы совершенно правы.
Он сделал паузу и, словно возвращаясь из далекого прошлого, устремил взгляд на сидящего напротив него юношу.
Улыбнувшись, он указал на рюмку с коньяком, до которого его гость почти не дотрагивался, — то ли от непривычки, то ли из застенчивости, и снова заговорил:
— Вы совершенно правы, но нетерпеливы! Дослушайте меня до конца… Я не совершил этого проступка, как вы выражаетесь, только потому, что мне помешали обстоятельства… Голодный, не евший уже два дня, я вошел в бакалейную лавку рядом с домом, где я снимал комнатушку в мансарде. Я хотел попросить торговца, который немного знал меня, хлеба в долг. В лавке никого не оказалось… На прилавке лежала круглая буханка свежего черного хлеба… Я кашлянул — никого! Огляделся вокруг — никого! Я протянул руку и пощупал хлеб. Он был еще горячий, только что из пекарни. И от него так пахло, так пахло, что у меня закружилась голова…
— Знаю, — невольно перебил Ион Озун.
Невозмутимый и грузный хозяин, который теперь полностью избавился от своей невозмутимости, не обратил внимания на эту реплику, углубившись в воспоминания.
— У меня так кружилась голова, что я толком не понимал, что делаю. Прочь мораль и законность, прочь десять заповедей! Будь что будет — я украду этот хлеб, а завтра признаюсь и заплачу́… Я уже взял хлеб с прилавка, чтобы спрятать его под мышку. Таким образом, кража была фактически совершена. Но в эту секунду звякнул колокольчик над входной дверью. В лавку вошла женщина в платке, ведя за руку девочку. Это была молочница, которая приносила мне кружку молока каждое утро вплоть до начала этого месяца, когда непредвиденная финансовая катастрофа вынудила меня отказаться от этой роскоши; моя мать тоже была молочницей и избаловала меня этим утренним молоком… «Как хорошо, что я вас встретила, господин Теофил! — обратилась она ко мне и стала поспешно рыться в кошельке. — Когда мы с вами рассчитывались в последний раз, у меня не было мелочи на сдачу, а потом лишил меня господь памяти, — забыла я вам отдать. Вот, пожалуйста, пятьдесят бань, что я вам должна… Совсем новая монетка!» А ведь в те времена, знаете, что можно было купить на эту серебряную монетку в пятьдесят бань? Целую буханку хлеба, да еще четверть килограмма маслин. Это я и сделал незамедлительно, как только в лавку вошел хозяин. Тут же я и проглотил всю эту еду, запив ее стопкой цуйки. Пять пара́[44] стопка! У меня еще осталось пять пара́ сдачи — запасной фонд!.. Вот смотрю я на вас — и словно вижу себя самого. Я был такой же: долговязый, тощий! И, совершенно, как и вы, мечтал завоевать славу, весь мир, тысячи читателей… А в ожидании этого никакие моральные соображения не удержали меня от намерения украсть хлеб…
— Но вы же его все-таки не украли! — снова осмелился возразить Ион Озун.
Теофил Стериу утратил свое благожелательное терпение. Нахмурив брови, он упрекнул юношу:
— Так-то вы меня поняли?.. Разве не сказал я вам, что я совершил этот поступок! Чего вы еще хотите? Какая разница? Достаточно было молочнице войти на две-три минуты позже, что там — на одну-единственную минуту позже…
Беспокойно заерзав на стуле, Ион Озун стал подыскивать извинения за то, что никак не мог задним числом занести великого, знаменитого Теофила Стериу в категорию похитителей хлеба, куда он сам навсегда и бесповоротно попал и по заслугам и по закону.
— Простите, — заговорил он. — Мне это кажется таким нелепым! Так трудно поверить…
— Ну, как желаете!
— Я рассердил вас?
— За что тут сердиться? Я только констатирую, что в таком случае у вас весьма слаба закваска будущего романиста, если вы не можете уловить подобные оттенки. С этого и зарождаются романы! Вы собираете, сопоставляете, сортируете характерные черты будничных, каждодневных событий… Совершившийся или не совершившийся случай может стать завязкой двухтомного романа.
Испугавшись, что он разочаровал и рассердил своего кумира в ту самую минуту, когда было окончательно завоевал его, Ион Озун очертя голову бросился в омут общих соображений:
— Какой это сюжет для подлинного писателя!
— Что? — строго спросил Теофил Стериу.
— Какой изумительный, исключительный, неисчерпаемый сюжет! Человек, который крадет хлеб…
Теофил Стериу, снова прищурившись, поглядел на молодого человека поверх вазы с яблоками и виноградом, словно измеряя и оценивая его. Он отщипнул несколько ягод от черной грозди чуть подвяленного зимнего винограда и со странной улыбкой — не то иронической, не то печальной — переспросил:
— Так вас соблазняет эта тема?
— Можно ли придумать что-либо более простое и более человечное?.. Человечное, нравственное, социальное — все сгустилось в этом незначительном, банальном происшествии! Быть может, я ошибаюсь, преувеличиваю?
— Не ошибаетесь и не преувеличиваете. Но только такие сюжеты нам, романистам, не под силу… «разрабатывать», как теперь выражаются. Такие темы слишком для нас крупны! Действительность исчерпывает их, выжимает до последнего предела, далеко превосходя все то, что в состоянии изобрести наша фантазия.
Теофил Стериу по-прежнему улыбался не то грустно, не то иронически; Ион Озун изо всех сил стремился подражать ему, усмехаясь подобным же образом, но отнюдь не чувствуя себя убежденным.
— Так вот! — воскликнул, помолчав и снова оживившись, тучный и невозмутимый кумир, которому когда-то не удалось украсть хлеб. — Так вот, знайте, что этот простой, человечный, нравственный, социальный сюжет соблазнил и меня, ибо я пережил его на собственном опыте, причем без всякого намерения раздобыть «литературный документ», по рецептам экспериментального романа, который в те времена был в большой моде. Сюжет привлек меня, и я написал о нем несколько лет спустя, после той так и не состоявшейся кражи. Я тогда уже выбрался из тупика начинающих и завоевал некоторую писательскую известность. И вот тогда я кое-что набросал на бумаге и в память об этом случае, который, по вашему мнению, не состоялся, но который был пережит мною очень остро, хотя вы и упорно настаиваете на своей исключительной привилегии. Успокойтесь! Мы с вами — не единственные на свете честные люди, которые украли или намеревались украсть кусок хлеба. Таких — десятки и сотни тысяч; несомненно, десятки и сотни тысяч… Так сказал я и самому себе! И вот я написал эту повесть, отработав ее в пяти-шести последовательных версиях, в пяти или шести вариантах, все более драматичных и захватывающих, вплоть до развязки; я отработал, отшлифовал, прояснил повествование, чтобы придать ему как можно больше правдивости и достоверности. Но в то самое время, когда мне показалось, что я достиг наконец писательского совершенства, что мне удалось создать наконец страницы, достойные войти в антологию, — именно тогда жизнь действительно поспешила преподать мне самый убийственный, но и самый полезный урок. Он навсегда излечил меня от тщеславия бумагомарателя!.. Это был форменный заговор, нарочитый умысел жизни, перед лицом которого я внезапно оказался беспомощным и безоружным, жалким и бессильным, настоящая ничтожная личинка… Все, что может таить в себе жизнь в ее бесконечном разнообразии; все, что преподносит действительность в качестве сокрушительных доказательств, неопровержимых в своей подлинности, — все это словно умышленно обрушилось на меня, чтобы раз и навсегда показать мне всю иллюзорность веры в силу творческого воображения, «мастерства за письменным столом» даже тогда, когда оно исходит из пережитого факта. Этот урок многому меня научил и от многого исцелил. Надеюсь, он может быть полезен и для вас!..
— Безусловно! — поспешил заверить Ион Озун.
— Можете подождать несколько минут?
— Конечно…
— Я хочу, чтобы вы увидели реальное подтверждение моих слов, напечатанное черным по белому.
Теофил Стериу встал из-за стола, бросив на спинку стула салфетку, влажную от испарины, и тяжелыми шагами вразвалку вышел в другую комнату.
Оставшись один в ожидании, Ион Озун внимательней осмотрел массивную мебель мореного дуба, безделушки из старинной керамики, натюрморты, висевшие на стенах. Он потихоньку встал, чтобы разглядеть подписи на картинах. И невольно присвистнул от наивного изумления.
Было чему удивиться! Здесь висели картины Григореску, Амана, Андрееску, Мири, Лукиана, Палади, Тоницы, Петрашку…[45] Целая галерея знаменитых полотен и знаменитых подписей была собрана в комнате человека, который когда-то чуть-чуть не украл буханку хлеба!
С самоуверенностью человека, который уже добился успеха, Ион Озун принял решение собрать в будущем картинную галерею подобного же масштаба.
Затем он поспешно уселся снова. Он до того наелся, что пояс брюк стал тесен и его слегка поташнивало. Мучительно хотелось курить: всего несколько затяжек — и Озун чувствовал бы себя совершенно счастливым. Но он успел соврать гостеприимному хозяину, что продолжительная голодовка и лишения уже давно заставили его отказаться от курения как от слишком дорогостоящего порока. Теперь в наказание приходилось терпеть и мучиться…
— Я вам принес две-три сигареты, оставленные кем-то из немногих моих друзей, — возвестил Теофил Стериу, вернувшись. — Нате!.. Курите и не ломайтесь! Будь я, по воле господа бога и родной матери, более проницательным, я бы сообразил сделать это еще перед первой чашкой кофе, когда вы стали так явно шарить у себя в карманах. Я бы мог послать мою Прекрасную Аврору купить вам пачку сигарет. Так закуривайте, смотрите и слушайте.
Ион Озун послушно закурил и приготовился внимать. Сигарета неизвестной заграничной марки была высохшая, наполовину пустая и очень крепкая, по-видимому, она давно валялась где-нибудь в ящике. Но какое наслаждение — вдыхать табачный дымок! Бывают дни, когда все желания исполняются по волшебству, словно во сне.
Теофил Стериу положил на стол толстую книгу в кожаном переплете и вынул из нее пожелтевшую рукопись, исписанную его мелким, изящным, ровным почерком без помарок.
Он отложил рукопись в сторону и заговорил:
— Вот это — вещественное доказательство! Моя жалкая и вялая версия реальных событий. Повесть, которую я считал высшим итогом, литературным синтезом проблемы, содержащей в себе самую простую и в то же время вечно актуальную правду — человеческую, социальную, нравственную и тому подобное… Видите заголовок «Кража буханки хлеба»? В заглавии умышленно отсутствует всякая литературная патетика… А теперь взгляните-ка и на другую версию: страшную, ни с чем не сравнимую, реальность, которую я скалькировал, сам того не ведая, настолько жалким образом, что у меня потом целых три месяца перо валилось из рук.
Видите заголовок? Тот же самый: «Vol d’un pain»[46].
Только это не писательский вымысел. Это — отчет о судебном процессе по делу некоей Луизы Менар, которую судили двадцать второго апреля тысяча восемьсот девяносто восьмого года в апелляционном суде города Амьена во Франции. Вот, взгляните на книгу, чтобы получить более точное и непосредственное впечатление…
Ион Озун повертел в руках книгу, переплетенную в красную кожу. Прочел надпись золотыми буквами на корешке: «Revue des Grands Procès contemporains», Tome XVI, Année 1898[47].
— Откройте теперь там, где загнут уголок, — распорядился Теофил Стериу. — Вот так. Убедились? «Vol d’un pain». Всего-навсего тридцать печатных страниц мелкого шрифта. Подлинное и неподражаемое, убийственное изложение реальности со всеми социально-моральными выводами, которых я даже отдаленно не был в состоянии провидеть и предусмотреть. Ни я и никто другой среди нас всех, кто стремится изображать общество по образцу Бальзака или Толстого…
Какой каприз или же какая воля случая заставили меня заглянуть к букинисту, как раз когда я готовился сдать наконец мой жалкий рассказ журналу, ожидавшему его уже два месяца, пока я всячески обрабатывал и отделывал его? Какой каприз или какая воля случая заставили меня тогда шарить наугад на полках, пока мне не попался на глаза этот том… Перелистав его, я натолкнулся на подробный отчет о совсем другом процессе, который сразу привлек мое внимание как писателя. Вот смотрите: «M. Émile Zola et l’affaire Dreyfus. Cour d’Assises de la Seine, février 1898»[48]. Видите?
— Да, действительно! — подтвердил Ион Озун, прочтя соответствующий заголовок.
— Если я не ошибаюсь, там более двухсот страниц. Так?
— Так…
— «Это чрезвычайно ценный документ для писателя», — подумал я. И рядом нашел столь же важный материал — «Le Roman et la Réalité»[49]. Это был отчет о процессе, связанном с правом писателя использовать или разрабатывать в своем творчестве обстоятельства, реально имевшие место, но с обязательным изменением имен персонажей. Здесь тоже около сотни страниц со ссылками на романы Поля Бурже «Ученик» и «Андре Корнелис», чрезвычайно популярные в ту эпоху, на знаменитый роман Стендаля «Красное и черное», на какой-то роман Жюля Верна и на множество театральных пьес. Настоящее сокровище!
Я пришел домой со своим трофеем; стал внимательнее перелистывать страницы и только тогда обнаружил подлинное сокровище, которое касалось специально меня. Злосчастное, убийственное сокровище, настоящий ящик Пандоры.
Это был отчет о процессе вышеупомянутой Луизы Менар; я прочел его одним духом, и со лба моего на страницы книги падали капли пота, хотя в те времена я потел не так сильно, как сейчас, потому что не был еще таким бегемотом…
Что же сделала несчастная Луиза Менар? Она украла буханку хлеба — в точности как героиня моей повести! Но обстоятельства ее проступка были неизмеримо более правдивыми и в то же время неизмеримо более драматичными и трагическими, чем все мои выдумки! А какое сцепление самых непредвиденных последствий, разоблачавших и клеймивших общество и нравственное лицемерие с гораздо большей силой, чем осмеливался это сделать я для пущего литературного эффекта! Ну как тут было не вспотеть?! Мне кажется, что именно тогда и возникла у меня эта болезненная потливость, которую наши карикатуристы и сатирики обыгрывают более или менее остроумно. Я думаю, что следы этого до сих пор остались на страницах книги. Посмотрите сами.
И Теофил Стериу, откинувшись жирным затылком на высокую спинку стула, расхохотался, колыхаясь всеми складками своего необъятного живота.
Ион Озун увидел, что действительно на страницах юридического фолианта остались бесцветные следы капель пота, которые, не будучи предупрежденным, он скорее принял бы за следы слез.
— Похоже на следы слез? — угадал его мысль Теофил Стериу, перестав смеяться и снова остро и проницательно глядя на него прищуренными глазами. — К сожалению, это не слезы… Только капли пота, который тогда прошиб меня, хотя судьба несчастной Луизы Менар могла бы исторгнуть из глаз читательниц сентиментальных романов целые ручьи, потоки, реки слез…
Вот слушайте и помните при этом, что отчет содержит только точную запись хода судебного процесса, без всяких комментариев. Тут обвинительный акт, речь прокурора, показания обвинения, показания свидетелей, речи адвокатов и приговор суда. Словом — судебное досье. Ни строчки вымысла! Жизнь, действительность без всяких прикрас, без цветочков стиля… И этого достаточно!..
Так вот! Луиза Менар, по профессии прачка, старательная, трудолюбивая, тихая девушка, жившая в маленьком французском городке, похожем на те румынские городки, из которых вышли мы с вами, зарабатывала себе на хлеб честным трудом и пользовалась должным уважением в окружавшем ее маленьком мирке. Никто никогда ни по малейшему поводу не подвергал сомнению ее честность… Но девушка была не только тихой и трудолюбивой, она была еще и хорошенькой.
И вот однажды она, как мы выражаемся, согрешила. И в результате у нее родился ребенок, как мы выражаемся, дитя любви. А как известно, подобных детей ждет столь горькая жизнь, что правильнее было бы называть их детьми беды или горя… Общественное мнение по этому поводу сейчас же разделилось, как это бывает везде и повсюду: за и против нее. Большая часть жителей городка не нашла причин осуждать девушку. Тем более что отец ребенка, рабочий, призванный на военную службу, считал себя ее женихом, будущим мужем и ожидал лишь срока освобождения из армии, чтобы жениться на ней и признать ребенка. Эта часть общества состояла, однако, из простых людей, небогатых и скромных, того же сословия, что и она, — людей, которые не пользовались услугами прачек и гладильщиц, а стирали и гладили свое белье собственными руками…
Но оставалась другая часть населения, из более высоких сфер и с более взыскательной моралью: клиенты и клиентки Луизы Менар из церковных и мирских кругов, — в данном случае это безразлично, — люди нетерпимые, ханжи и догматики, когда дело касается нравственности, добродетели, соблюдения форм и приличий, всего несокрушимого костяка общества и мелкобуржуазного лицемерия, В этой среде к делу отнеслись совсем по-иному. Там так легко не прощают! Как? Внебрачный ребенок? Мать внебрачного ребенка?
Хм! Ребенок, плод адюльтера, — еще туда-сюда; мать такого ребенка — еще сойдет! Проглотить нетрудно, как ложку касторки. Но с Луизой было совсем не то… Клиенты отказались давать ей работу, словно по единодушному молчаливому соглашению, как это записано в буржуазном кодексе морали. В лачугу грешницы пришел голод и прочно обосновался там на целых два года. Бабка была больна и немощна; ребенок целые дни хныкал и кричал: «Мамочка, хлебца, кушать хочу!..» Несчастная мать выбивалась из сил, чтобы заработать на хлеб для трех голодных ртов. Разве это не героизм?
— Тема для романа! — признал Ион Озун, прибавив однако: — Тема для романа, но довольно банальная, избитая, мелодраматическая.
— А я говорю: героизм! — повторил Теофил Стериу. — При чем тут романы! Это героизм без всякого преувеличения. Но героизм не может устоять перед голодом; мы с вами изведали это, как мне кажется, на своем опыте! Итак, однажды, проголодав двое суток, — а мы с вами тоже знаем, что это такое, — с той только разницей, что там голодал не один человек, а трое, — Луиза Менар вошла в булочную, как вошел и я в бакалейную лавку, с намерением попросить хлеба взаймы: большую буханку на троих.
Как и в моем случае, в лавке не было никого. Как и я, она подождала; никого! А на прилавке — полно хлеба! Свежий, горячий хлеб, только что вынутый из печи; аромат, превращающийся в пытку для голодного… У нас с вами есть опыт, и мы можем понять это лучше, чем другие… У нее тоже начала кружиться голова, она протянула руку, взяла хлеб, — взяла, но не украла! Подождала еще немного, а потом вышла на улицу и отправилась домой на глазах у всех, отламывая от буханки кусочки и жуя на ходу; ведь за эти двое суток она страдала больше бабушки и ребенка, потому что отдавала им последние крохи…
Тем временем булочник замечает пропажу, поднимается шум и крик. Двое детей с улицы поспешно доносят: они своими глазами видели какую-то женщину, которая вышла из лавки с большим хлебом в руках, жуя на ходу, и удалилась в таком-то направлении. Являются жандармы. Выслеживают, расспрашивают всех и каждого. Нападают на след воровки… входят в лачугу. На столе лежит четверть буханки; а остальные три четверти — в желудках ребенка, бабушки и воровки… «Откуда хлеб?» — «От такого-то булочника с такой-то улицы». — «Значит, признаешься?» — «Признаюсь!..»
Протокол. А через некоторое время — судебный процесс в первой инстанции: кража буханки хлеба. Дело ясное, несомненное, классическое. В суде воровка признается в своем поступке, как признавалась и перед жандармами. Булочник заявляет, что претензий не имеет, ибо убежден, что обвиняемая уплатит ему свой долг, как платила и ранее за хлеб, взятый в кредит. Вообще, если бы он знал, о ком речь, то не устраивал бы никакого шума! Свидетели, в числе которых мэр городка, заявляют, что подсудимая — человек безупречной честности. Образцовая мать. Решение: оправдать!..
Браво! Можно было бы сказать, что все кончилось благополучно, к чести правосудия и председателя суда, который вынес и подписал оправдательный приговор на родине Вольтера и оптимиста Кандида. Вы помните: «Все к лучшему в этом лучшем из миров».
— И что же? — растерянно спросил Ион Озун.
— Чего вам еще?
— А где же драма, сюжет? Оправдание разрешило все!
— Вы хотите сказать — все испортило? — язвительно спросил Теофил Стериу, снова прищурив глаза. — Ваш сюжет рассыпался, как карточный домик? Как писатель, вы предпочли бы осуждение, которое спасло бы сюжет?..
— Нет, но…
— Потерпите! Не волнуйтесь! Ничего не закончилось! Такой вариант был бы слишком простым и слишком человечным. Наоборот! История о несчастной, которая украла хлеб и так дешево отделалась, только начинается. Дальше пошло такое, чего я никогда не смог бы предугадать со своим вялым литературным воображением. Как вы могли подумать, что в жизни, в реальности могут быть такие простые схематические решения: осуждение или оправдание?.. Повторяю, не волнуйтесь! Жизнь, действительность преподносит нам гораздо более сложные альтернативы, более утонченную жестокость. Оправдания с гораздо более болезненными последствиями, нежели простое осуждение. Трудно представить себе это, не правда ли?
— Трудно, — признался Озун.
Теофил Стериу снова пощипал виноград, снова отпил несколько капель коньяка. И снова на его губах появилась та же странная улыбка, в которой ирония, казалось, смешивалась с застарелой, отдаленной грустью.
— Трудно, — согласился и он. — Трудно, потому что трудно само наше ремесло, к которому нас никто не принуждал. Как помериться силами с реальностью, как соревноваться с ней, как научиться разгадывать ее?.. Но оставим общие рассуждения! Вернемся к вышеупомянутому случаю: к оправданию Луизы Менар. Как могло быть оправдано совершенное ею злодеяние?! Ни общество, ни правосудие не дозволяют подобных прямых покушение против прав священной собственности. Создался прецедент, который в будущем может поставить под угрозу священную собственность, все гарантии, записанные в законах, в конституции, в общественном договоре! Сегодня буханка хлеба, завтра — вся пекарня; послезавтра — земля, которая дает зерно, мельница, которая его мелет, банки, которые финансируют все эти операции. Недопустимейший и опаснейший скандал! Революция в полном смысле слова. Начало конца!
То самое правосудие, которое по легкомысленному недосмотру в припадке ненужной снисходительности оправдало воровку, теперь опомнилось и взялось рьяно наводить порядок. Оправдательный приговор был отменен, и дело о воровстве передано во вторую инстанцию, чтобы прежде всего спасти сам принцип…
Новый процесс, новый обвинительный акт, перспектива новых защитительных речей… И все это — с такой оглаской, с таким шумом, что несчастная семейная троица в ожидании повторного суда увязала свой скарб и перекочевала в Париж, чтобы затеряться в безымянной толпе большого города, спрятаться от косых взглядов и пересудов сограждан и в особенности согражданок, в среде которых бабушка, мать и ребенок родились, жили и надеялись мирно умереть. Обвиняемая нашла себе работу и…
Но здесь Теофила Стериу перебили.
В комнату вошла Прекрасная Аврора, неся кипу бумаг и корреспонденции.
— В чем дело, Ханци? — спросил хозяин, нетерпеливо нахмурив брови. — Разве я не имею права на покой?
— Иметь-то имеете, да ждет курьер из типографии!
— Ну и пусть ждет себе на здоровье!
— Он говорит, что это срочно, ужасно срочно; говорит, что не уйдет, пока вы не подпишете этих бумаг. Иначе, говорит, книга запоздает. Там уж и машины наготове. Целых полчаса он мне голову морочит, совсем с толку сбил. Даже побежал в табачную лавочку и позвонил оттуда. Вернулся и говорит, что ему приказали — хоть умри, да не уходи без подписи.
Воззрившись на потолок и испуская вздохи, колыхавшие его тучное тело, Теофил Стериу беспомощно развел коротенькими толстыми руками, адресуясь, — по-видимому, по старой привычке, — к некоему невидимому собеседнику.
— Вот, не угодно ли, господа! — пожаловался он. — Разве это жизнь? Один разок за два года я позволил себе нарушить свою программу, так и тут мне не дают покоя. Срочно, экстрасрочно! Ну, а ты, Ханци, ты тоже на стороне тех, кто меня преследует и хочет загнать в могилу, негодное ты существо!
— Ни на чьей я стороне. Стою и жду.
Действительно, служанка прочно встала на пороге комнаты. Теофил Стериу поохал, покряхтел и сдался.
— Ну ладно! Что поделаешь… Давай сюда всю эту макулатуру… Да приготовь нам еще кофейку. Я тебе позвоню, когда кончу.
Прекрасная Аврора, такая же тучная, как ее хозяин, быть может, несколько пониже ростом, но зато более раздавшаяся в ширину, подошла вразвалочку, тяжело переступая в войлочных домашних туфлях. Она положила на край стола целую охапку типографских корректур, писем, журналов, газет, проспектов.
— А какой курьер пришел? Ницэ или Кирикэ?
— Ницэ, совсем он меня заговорил, накажи его господь!
— Заткни ему рот чашкой кофе или стаканчиком вина, дай чего-нибудь поесть, скажи, что через десять минут, самое больше через четверть часа, я кончу…
Ион Озун беспокойно заерзал на стуле, почувствовав себя в высшей степени неловко.
— Я нарушил ваш распорядок. Разрешите мне уйти и простите, что я так засиделся, отнял драгоценное время. Мне, конечно, следовало бы понять и убраться пораньше. Но, видите ли, воспитывали-то меня дома не очень… не очень…
— Вы думаете, меня лучше воспитывали? С гувернантками, что ли? — засмеялся Теофил Стериу, не отводя глаз от корректурных листов на столе. — Сидите себе потихоньку, никто вас не гонит.
— Вы слишком… слишком…
— Ничего я не слишком-слишком и не очень-очень! Ведь и я — иногда «человек»… Вы думаете, что я сегодня ради вас впервые за два года так засиделся за столом? Это только мой эгоизм…
— Эгоизм? — покачал головой Ион Озун. — Что же тогда называется альтруизмом, человечностью, гостеприимством? Отеческой заботой?
— Постарайтесь избавиться от пристрастия к пустым и напыщенным выражениям, — упрекнул его Теофил Стериу. — Я таких слов терпеть не могу. Да, да! При чем тут альтруизм, человечность, гостеприимство и отеческая забота? Просто самый отвратительный эгоизм. Болтая с вами, я снова обрел самого себя в вашем возрасте со всей присущей ему восторженной наивностью. Я словно разговаривал с прежним самим собой, с той только разницей, что тогда, в мои времена, мне не выпала удача вести юридическую, моральную и литературную дискуссию по поводу кражи хлеба с человеком, столь сведущим в этой области, столь же осведомленным и опытным, — так сказать, на равных правах. Но наша беседа на эту тему должна иметь свое заключение. Дойдем и до этого. А пока полистайте отчет об этом процессе в журнале. Я подчеркнул красным наиболее любопытные места. А я тем временем прогляжу корректуру, чтобы посмотреть, внесли ли друзья наборщики мои поправки в текст. Обычно мне жаловаться не приходится… Это больше формальность, последние пометки в последней сверке… Итак, за работу! Смею вас уверить, мы не потратим времени даром.
Когда Теофил Стериу протянул руку, чтобы придвинуть к себе пачку корректур, его толстые короткие пальцы внезапно ожили, их движения стали нервными, нетерпеливыми, напряженными.
Стало ясно, что скептический и невозмутимый романист тоже обманывал Иона Озуна, скрывая свои самые сокровенные мысли и чувства. Как бы стремясь подавить страсть, которая сжигала его, превращаясь в единственный смысл его существования, он всячески старался уверить всех и каждого, что литература для него — просто профессия, как и всякое другое занятие. Но сейчас каждый жест, каждое движение говорило об обратном, весь его облик служил живым опровержением. Ноздри писателя с вожделением вдыхали свежий запах типографской краски. Пальцы так и мелькали, легкими ласкающими движениями листая страницы. В мгновение ока для него перестали существовать и столовая с фруктами и коньяком на белоснежной скатерти, и сам Ион Озун; печатные строчки перенесли его в другой мир, сотворенный им для других.
Ион Озун неохотно открыл юридический журнал, дабы прочесть отчеркнутые абзацы. С гораздо большей охотой он наблюдал бы, как Теофил Стериу просматривает на его глазах последние корректуры своего последнего романа. Как упустить этот уникальный, исторический момент, о котором можно было бы потом рассказывать всю жизнь?
Ион Озун уже представил себе, как именно он это рассказывает. Однако он не позволил себе столь грубой нескромности и, вздохнув, покорно погрузился в чтение отчета, который заранее представлялся ему сухим и холодным.
Однако через несколько минут он был целиком захвачен этим подлинным жизненным романом о несчастной, которая украла буханку хлеба. Обстоятельства банального, ничтожного процесса ничем не уступали творческому вымыслу самых опытных и одаренных романистов: «Преступлению и наказанию» Достоевского, «Воскресению» Льва Толстого. Даже наоборот! Именно в силу шаблонности самого дела, столь незначащего и обычного, в силу сухого изложения самих фактов и вытекающих из них последствий, без малейшего вмешательства писательского воображения, этот отчет оказался ошеломляющим обвинением по адресу уродливого и несправедливого общественного порядка.
Речь прокурора на суде второй инстанции была настоящим шедевром. Профессиональный писатель никогда бы не придумал ничего подобного: ему показалось бы это явным преувеличением…
«Как? — гневно вопрошал прокурор апелляционного суда в Амьене. — Подобное оправдание воровки, укравшей хлеб, влечет за собой вывод, что эта вина не ее лично, а имеет социальную природу. Следовательно, правосудие, обязанное защищать общество, признает, что общественный порядок нехорош и несправедлив! Да разве это допустимо! Нет, трижды нет!.. Выдумка о благородном каторжнике Жане Вальжане слишком смутила умы! Она затемнила даже ясность вердикта судей, которые, исходя из побуждений сентиментального порядка, принялись реформировать общество средствами юриспруденции. Ведь оправдать преступника, укравшего хлеб, не значит ли это — осудить общество? Поощрять тех, кто питает ненависть к обществу?! А вот и доказательство: известный газетчик, памфлетист и вечный парламентский бунтарь Анри Рошфор[50] немедленно разразился громовой статьей, прославляя председателя суда, составившего, мотивировавшего и подписавшего оправдательный приговор. Анри Рошфор призывал его уйти из магистратуры, уверяя, что на первых же выборах рабочие в вечно бурлящих революционных округах Парижа, — «отверженные» Виктора Гюго, — немедленно выберут этого судью в депутаты сокрушительным большинством голосов. Да и прочие газеты также подняли на щит и само дело, и «несчастную», которая украла хлеб, создав печальную известность и ей самой, и председателю суда, допустившему, чтобы ее оправдали…»
И далее — все в таком же роде, с цитатами из кодексов, из истории и юриспруденции, из Будды и Конфуция, из папских декреталий, из Цицерона и Юстиниана, из средневекового канонического нрава. Судьи хотят проявить милость к воровке, укравшей хлеб? Пожалуйста! Но только не выходя из рамок закона, а мотивируя снисхождение согласно закону. «Что же касается меня, то в этом случае я не возражаю, ибо всегда рад, когда долг позволяет мне не обязательно сохранять «un visage glacé impassible, impitoyable, tourné du côte des misérables»[51]. Патетическая, убийственная обвинительная речь! Напичканная литературными цитатами наряду со строго профессиональными, юридическими ссылками, словно прокурор боролся одновременно с опасным и разлагающим влиянием литературы, вольно или невольно крамольной и злонамеренной.
А далее — без всяких комментариев — следовала и речь защитника, не менее патетическая и сокрушительная. Но сокрушительная не по отношению к обвиняемой, укравшей хлеб, чтобы накормить три голодных рта, а по отношению к бесчеловечному обществу и к тупому упорству правосудия.
Однако ловкий и осторожный адвокат остерегся затрагивать литературу. Он полностью игнорировал ее, ограничившись только текстами законов, юриспруденцией, фактами, авторитетом признанных специалистов, все тем же римским, средневековым, каноническим и современным правом, придавая тем же статьям закона и текстам другое толкование.
Фактов он привел всего два, со всеми вытекающими из них выводами. Во-первых, он доказал на основании свидетельств, что шумиха вокруг процесса, за которую обвиняемая никак отвечать не может, невольно превратила ее в героиню. В жалкую, несчастную героиню! Многие читатели газет из самых отдаленных уголков Франции, Европы и даже Америки, не ограничиваясь сочувствием на расстоянии и движимые самыми человечными побуждениями, стали посылать воровке, укравшей хлеб, небольшие вспомоществования по почте. Это делали рабочие, вдовы, матери внебрачных детей, не столь остро страдающие от нужды и лишений… Доброе, человечное побуждение, имевшее, однако, самые бесчеловечные последствия! Оно привело к тому, что внезапно в том городке, откуда обвиняемая уехала со своим ребенком и парализованной матерью, чтобы укрыться от стыда и позора после совершенного ею «злодеяния», — в этом самом городке произошло неожиданное изменение общественного мнения. Теперь ей уже никто там не прощал! Ага! Мало того, что ты украла хлеб из лавки! Ты еще изображаешь из себя мученицу и героиню, прославившись на весь свет, и выжимаешь денежки, играя на милосердии тех, кто, как дурак, растрогался на расстоянии в тысячи километров! Это уже переходит всякие границы!..
И в результате даже те, кто защищал обвиняемую на первом суде, те, кто выступал в ее пользу, принеся присягу как свидетели, теперь, когда она приехала на второй суд, уже на вокзале встретили ее враждебными взглядами и словами, полными ненависти, отвращения, негодования… Заслуживает ли, восклицал адвокат, несчастная, укравшая хлеб, этого последнего, самого ужасного и жестокого наказания, господин судья?
Второй факт, приведенный на суде защитником, также превосходил всякое воображение романиста. Читатель, прочтя подобный роман, отшвырнул бы книгу, недоверчиво покачав головой: слишком явное преувеличение!
Однако адвокат процитировал эту явно преувеличенную историю опять-таки из досье судебного процесса над другим человеком, укравшим буханку хлеба, — на этот раз в Англии, в Лондоне. За несколько лет до этого лондонский судья Хоукинс, справедливо славившийся как один из самых строгих судей во всей Британской империи, осмелился оправдать вора, укравшего хлеб и приведенного в суд под вооруженной охраной. Более того, судья этим не ограничился.
В Англии хлеб украл безработный, у которого была куча детей, мать, бабушка и племянница. Вся эта орава терпела голод два дня. Так же, как и Луиза Менар, английский рабочий бродил около булочной, с вожделением глядя на хлеб в витрине. Он так же зашел в лавку, и там тоже никого не оказалось. Он взял хлеб и отнес детям. И точно так же без уверток признался в содеянном, обязавшись уплатить за хлеб из первых же заработанных денег. И все свидетели, включая арестовавшего его полицейского, так же засвидетельствовали, что обвиняемый пользуется в своем квартале репутацией безупречной честности, трудолюбия и воздержания.
— Я спрашиваю вас снова, — так ли это было? — задал вопрос судья Хоукинс.
— Так!
— В таком случае арестованный оправдан. — И, обращаясь к обвиняемому Адамсу Смиту, судья добавил: — Вы украли! Кража перед лицом закона остается кражей, касается ли дело хлеба или золотого слитка. Но если закон не предусматривает этого различия, то моя совесть толкователя закона обязывает меня поступать так, как подсказывает разум. И вот что велит он мне сделать, после того как я оправдал вас!
Сняв с головы судейскую шапочку, Хоукинс бросил в нее полфунта стерлингов, пустил по кругу в зале суда и пересыпал собранные деньги в шапку оправданного.
— Я не просил милостыни и жалости! — пробормотал человек, укравший хлеб. — Я искал работы и правосудия…
— Правосудие вы от меня получили. Что касается работы, то в законах, которые я применяю, это не записано. Поэтому нет речи и о милостыне и жалости… Это все, что я могу сделать, не попирая закона.
Но судья на этом не остановился. Увидев, что единственным человеком в зале, который не вынул кошелька, чтобы внести свою лепту, был тот самый булочник, который подал жалобу о краже хлеба, судья спросил его:
— Будьте любезны сказать мне, почему вас не было в лавке? Где вы находились в это время?
— Я забежал с приятелем в соседний трактир, и мы с ним выпили по стакану виски.
— Скверно!
— Только один стаканчик…
— Все равно скверно!
— Почему скверно?
— Скверно, говорю я вам, как представитель закона…
— Но, господин судья, разве по закону я не имею права выпить по стаканчику виски с приятелем на свои же деньги?
— Этого вам закон не запрещает.
— Тогда в чем же дело?
— Сейчас я прочту вам, в чем вы нарушили закон, — сказал судья, раскрывая кодекс — Указ королевы Елизаветы от тысяча пятьсот девяносто второго года, имеющий силу закона и поныне, запрещает торговцам под страхом тюремного заключения и штрафа покидать лавку и оставлять двери настежь, — пойдут ли они выпить о приятелем стакан виски на свои деньги или по более основательным причинам, за исключением пожара или наводнения. Ходили ли вы тушить пожар?
— Нет.
— Происходило ли наводнение и вы поспешили спасать утопающего?
— Нет.
— Вы признаете это?
— Признаю.
— Вы подпишете это заявление?
— Мне надо сначала спросить адвоката, чтобы не попасть впросак.
— Это излишне! Вы уже попали впросак. Подпишете вы или нет, обратитесь ли к адвокату или нет, вы не можете взять обратно свое заявление. И, принимая во внимание это заявление, я исполняю закон! Сделайте одолжение, явитесь в тюрьму и отсидите три дня — это минимальное наказание, предписанное законом, и уверяю вас, что я еще весьма снисходителен. Соответствующий штраф с вас взыщут позднее, и в этом отношении снисходительности не будет! Вы можете обратиться за консультацией к любому адвокату в Лондоне и во всей Британской империи; мои решения еще никогда никто не оспаривал. Я кончил!
Адвокат женщины, которая украла хлеб, на этом, однако, не закончил. Но дальнейший текст его речи не представлял для Иона Озуна никакого интереса: это были цитаты из законов и кодексов, ссылки на знаменитые авторитеты в области уголовного права: «De furtis»; «Decretales»; «De regulis juris»;[52] снова папские декреты, Цицерон, Юстиниан, каноническое и средневековое право; Далоз, Гаро, Фостэн-Эли… бррр!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ну, как? — спросил Теофил Стериу, позвонив и отдав служанке корректуру. — Осталось ли у вас еще мужество писать романы после того урока, какой преподали жизнь и действительность?
Ион Озун закрыл книгу и отложил ее в сторону. Теперь он жалел, что не улучил мгновения хотя бы мельком пробежать глазами то выцветшие листки, на которых Теофил Стериу мелким почерком написал свою версию происшествия и которые так и не отдал в печать. Только тогда урок был бы полным.
— Действительно! — признался он, все еще поглядывая украдкой на рукопись Теофила Стериу, точно так же, как поглядывал вокруг в ту ночь, когда украл хлеб у рабочего. — Никогда бы не мог себе представить, в какой степени действительность превосходит воображение писателя.
— Любое мелкое происшествие, каким бы банальным оно ни было, скрывает в себе самый фантастический роман. Дело писателя состоит не в том, чтобы что-то добавлять! Надо, наоборот, упростить, сделать происшествие достоверным. А потом нужно раскрыть те человеческие побуждения, которые не так легко заметить под оболочкой случая. Нужно найти подспудные причины и следствия… Ибо все то, что вы прочли, пока я прихорашивал свою корректуру, еще ничего не значит! Я должен присовокупить еще последнее обстоятельство, которое не фигурирует ни в отчете о процессе, ни в моей вялой повестушке, на которую, как я вижу, вы все коситесь… Не думайте о ней! Я разорву, чтобы ее не опубликовал после моей смерти какой-нибудь литературный жук-могильщик!
Тот последний штрих, о котором я говорю, тоже взят из жизни… Пока мы выпьем по чашечке кофе, я резюмирую его в нескольких словах. Как видите, ваше исключительное положение в области кражи хлеба было лишь иллюзией. Плодом тщеславия! Были и другие… Я, хоть вы считаете меня только кандидатом. А раньше нас с вами — Луиза Менар во Франции, Адамс Смит в Лондоне. Вот уже четверо…
Теофил Стериу поднял правую руку, растопырив четыре пальца, насколько их толщина позволяла ему это сделать.
— Но существовал еще и пятый! — объявил он, оттопыривая пятый палец. — И этот пятый случай имел еще более неожиданные последствия; жизнь поднесла такой сюрприз, что я снова облился по́том.
Лет двадцать тому назад нашелся у нас в Румынии человек, который тоже украл буханку хлеба. Примерно в тех же обстоятельствах что и мы. Но только с несколько меньшим успехом. Его схватили, и он предстал перед судом — как и француженка, как и лондонский безработный… Удача улыбнулась другому! Молодому бухарестскому адвокату, который гонялся за эффектными делами… Тогда он был молод и почти неизвестен. Выступал он на суде так же патетически и убедительно, как адвокат Луизы Менар. И он также добился оправдания подсудимого…
Мне попалась на глаза газета с подробным отчетом о процессе. В те времена я еще читал газеты: отдел происшествий, судебную хронику. И все еще под впечатлением вот этой моей неудачной повести, — он указал на пожелтевшую рукопись на столе, — я, поддавшись какому-то злому гению, взялся за перо и написал статью, в которой превознес молодого великодушного защитника. Это была единственная нелитературная статья, которую я написал в своей жизни. К несчастью, это все-таки была литература! Но какая глупая и вредная литература!
— Не могу этому поверить, — искренно запротестовал Ион Озун.
— Подождите! Слушайте дальше… Итак, я написал статью; ее перепечатали и другие газеты, всячески комментировали ее… Этой бесплатной рекламы молодой адвокат ждал словно манны небесной. Ему только того и требовалось!.. И то, чего не сделал французский председатель суда, которого Анри Рошфор призывал вершить карьеру на парламентском поприще, обещая, что его с блеском выберут в депутаты, — то сделал адвокат из Бухареста. Да еще с каким блеском! Под трубы и литавры! Какие речи, какие тирады произносил он на предвыборных собраниях!.. Через три года он стал депутатом. Через шесть лет — крупным деятелем своей партии. А потом — несколько раз министром, и, разумеется, министром юстиции. Это один из самых отвратительных политических жуликов прежней «малой Румынии» и сегодняшней «Великой Румынии». Один из самых бесстыдных и циничных демагогов, для которого я, не будучи с ним знаком, послужил первым трамплином для взлета в сферы наших выдающихся правителей… Вот вам результат жизни, действительности, которого я не в силах был предусмотреть. Результат, осуществлению которого я в своей куриной слепоте литератора, бумагомарателя помог во имя литературы! Ну, скажите, пришло бы вам в голову сочинить что-либо подобное?
Ион Озун молча отрицательно покачал головой.
Им овладело любопытство: о каком это циничном государственном деятеле идет речь?
— Ну, а этот тип? — спросил он.
— О каком именно типе вы спрашиваете? Ведь их было двое: тот, кто украл хлеб, и тот, кто выступал в суде… Тот, кто украл, так и сгинул в безымянной толпе. Может быть, трудится где-нибудь поденщиком, а может быть, умер от голода в лачуге, на грязном пустыре! Он свою роль выполнил. Кто еще интересовался потом его судьбой? Даже я со своей нелепой наивностью старался не для него, а для юного адвоката, который, как мне казалось, воплощал в себе новый дух времени. Вот видите, куда заводит литература!.. Ну, а о другом, об адвокате, я ведь вам уже сказал. Сейчас он действительно воплощает в себе дух нашего времени, да так, что превзошел все пределы моего жалкого воображения так называемого романиста! — добавил Теофил Стериу с горькой иронической улыбкой.
Проследив за его взглядом, Ион Озун заметил газеты, лежавшие на столе вместе с нераспечатанной корреспонденцией. На первой странице газеты, лежавшей сверху, ему бросился в глаза крупный заголовок жирным шрифтом и большая фотография обрюзгшего улыбающегося мужчины. Надпись гласила: «Заявление министра юстиции господина Дж. Елефтереску».
— Голову даю на отсечение, что это он! — воскликнул Озун, ткнув пальцем в газету.
— Поберегите свою голову, она вам еще может пригодиться, — посоветовал ему Теофил Стериу, улыбаясь своей прежней спокойной улыбкой. — Разве я сказал, что это он? Есть и другие такие, целая дюжина…
— Это он! — упрямо повторил Ион Озун.
Теофил Стериу не ответил ни «да», ни «нет». Он пожал своими тяжелыми плечами и, зевнув, сказал:
— Ну, вернемся к делу, которое привело вас ко мне. Я думаю, что это вас гораздо больше интересует…
В четыре часа пополудни, когда Ион Озун вышел на улицу, снегопад показался ему волшебной феерией; зимний холод — иллюзией.
Он протянул руку, чтобы поймать снежные хлопья. Мягкий воздух, легкий снег — он готов был прижать их к груди, словно невидимого друга, чтобы поведать ему о своем счастье. Он же знал, что всем бедам должен прийти конец! И все произошло так, как он думал!
Теофил Стериу оставил у себя его рукописи. Он прочел несколько страниц и обещал переслать, присовокупив от себя несколько слов, в три журнала, которые особенно недоверчиво относятся к незнакомым начинающим авторам. В кармане Иона Озуна уже лежал и гонорар — на него можно прожить целый месяц. Теофил Стериу заставил его принять этот заем:
— Чтобы вас не оскорбляла эта милостыня, как вы выражаетесь, я предлагаю простой выход: редакции журналов пришлют мне причитающиеся вам деньги. Таким образом вы мне не будете ничего должны и не станете обходить меня стороной, словно ненавистного кредитора.
Три новые бумажки по тысяче лей, новенькие, блестящие, хрустящие, словно фальшивые.
Ион Озун зашел в табачный киоск и купил себе пачку сигарет. Это — единственная роскошь, которую он себе позволит, и только единственный раз. Отныне он рассчитает все деньги до последнего гроша: плата за квартиру, дрова, спиртовка и пачка чая; резерв на времена лишений.
А с завтрашнего же утра он засядет за работу. Теперь уж не придется бояться, что он не найдет издателя…
Он закурил сигарету и глубоко вдохнул ароматный дым, особенно приятный после трех наполовину высохших папирос, которые отыскал его покровитель где-то на дне ящика. Сквозь пальто он ощупал деньги в нагрудном кармане, позвенел в наружном кармане мелочью — сдачей, полученной в табачном киоске. К черту! Можно было бы купить, по крайней мере, дорогие сигареты, те самые «Особые» по рекомендации Бикэ Томеску! Кто говорил, что жизнь жестока и что вчерашнее отчаяние оставляет свою печать на завтрашнем и послезавтрашнем дне, на всей жизни?
В светящемся кругу фонарей весело плясали снежинки. Нет более волшебного зрелища, чем порхание этих белых хлопьев в белом свете в этот переходный час, когда ночь еще не стала тьмою!
На углу бульвара все тот же цыганенок постукивал щипцами по раскаленному железному листу:
— Каштаны! Вкусные каштаны! Горячие каштаны!
Теперь можно выполнить и это желание, хотя Ион Озун был совершенно сыт после столь продолжительного и обильного обеда, увенчанного тремя чашками кофе и тремя рюмками коньяка. Что это был за коньяк! И почему его пьют из больших пузатых рюмок, наливая лишь на донышко и согревая его в ладони?.. Хм… Когда-нибудь, позже, он так же великодушно примет какого-нибудь отчаявшегося юнца-провинциала, который постучится к нему в дверь в поисках помощи и поддержки.
Он отсчитал никелевые монетки и, держа кулечек за края, докуривал сигарету, прежде чем приняться за каштаны.
Высунувшись из ярко освещенного автомобиля, Мирел Альказ, закутанный в шубу, дружески помахал ему рукой. Ион Озун сделал вид, что не видит его. Уже целый месяц при встрече с ним он отводил глаза, чтобы не здороваться.
Но Мирел Альказ был не такой человек, чтобы обращать внимание на подобные пустяки. В доказательство этого он остановил машину у края тротуара и заспешил к Озуну, выказывая явные признаки радости.
— Наконец-то я тебя поймал, mon cher ami! Ты словно сквозь землю провалился. Я уже в отчаяние пришел.
Ион Озун порадовался, что у него были заняты обе руки: в одной — сигарета, в другой — каштаны. Таким образом, можно не пожать руки этому суетливому, лицемерно приветливому ничтожеству, который с такой легкостью отрекся от него. И выйдет это не преднамеренно.
Но Мирел Альказ и на это не обратил внимания или только сделал вид, что не обращает. Он властно взял Иона под руку и опустил воротник шубы, чтобы легче было разговаривать.
— Я вижу, ты на меня обижен, mon cher ami, но ты не прав! Давай пройдемся… Я сказал уже, что ищу тебя. Честное слово! Целую неделю — как раз завтра исполнится! У меня для тебя необыкновенная новость, настоящий сюрприз, честное слово! А я не знал, куда ты пропал. Ты, может быть, уже слышал, что я порвал с шефом! Полная ликвидация! Уффф! Хорошо, что у меня хватило энергии покончить с этим! Это бандит, не имеющий себе равных! Я ушел из газеты из принципиальных соображений. Сейчас у меня комбинация получше. Основываю новую газету, опираясь только на молодые, независимые силы. Газету, полную наступательного духа и энергии. Назовем ее — «Воля». Как тебе нравится? Великолепно! Словно видишь кулак, который наносит удар и вышибает дух из плутов, спекулянтов, дельцов-толстосумов! Дай-ка я тебе покажу объявление. Ну, что скажешь?
Ион Озун с нарочитым равнодушием посмотрел на красочную афишу на стене, жуя рассыпчатый печеный каштан и пытаясь освободиться из цепких рук Альказа.
— Что скажешь?
— М-да, красивая афиша…
— Что там красивая, mon cher ami! Великолепная! Гениальная! Честное слово! Эта рука, выражающая волю, — настоящий шедевр. Символ поколения. Того поколения, которое прошло войну. Афиша страшно понравилась Нику! И Джеордже! И всем! Ну-ка, присмотрись получше. Никаких возражений?
Ион Озун посмотрел и не увидел ничего особенного…
— Прочти список сотрудников! — многозначительно подчеркнул Мирел Альказ.
Ион Озун прочел список сотрудников. Сердце его дрогнуло, когда в последних строчках он увидел и свое имя.
— Я тебя включил без спросу, потому что не знал, где тебя разыскать. Но посмотри, в какой ты тут компании! Весь цвет поколения, mon cher ami. Жан страшно удивлялся, как я мог всех их собрать вместе. Секрет, как я много раз говорил тебе, очень прост. Знакомства, mon cher ami; кто поддерживает знакомства, никогда не останется в одиночестве… У нас ты будешь иметь полную свободу действий. Пиши, как хочешь, о чем хочешь, что хочешь!.. В первый же месяц у тебя будет возможность проявить себя. Полагаю, что я неплохо сделал, включив тебя без твоего предварительного согласия.
— Видите ли, я тут договорился в другом месте… — Ион Озун счел необходимым поупрямиться, стремясь подавить радость, от которой у него дрогнул голос.
— Как это в другом месте? — возмутился Мирел Альказ. — Где и как ты можешь устроиться с этими бандитами — директорами газет, которые эксплуатируют тебя и выжимают, как лимон? Ты бедствуешь, а они наживаются! Что может быть лучше для начинающего, чем тот редкостный случай, который я тебе предлагаю? Тебе не придется заниматься ни репортажем, ни редакторской кухней на газетных задворках. С первого же дня — первая страница! И полная свобода, mon cher ami! Ты избавляешься от всех предварительных испытаний. Признаюсь, мне пришлось проявить немало ловкости, чтобы остальные согласились включить тебя: ведь ты допустил большую ошибку, пренебрегая связями. Но зачем разговаривать на улице? Сядем-ка лучше в машину и поедем в редакцию. Распишешься и получишь аванс… У нас платят хорошо. Независимость оплачивается дорого! Честное слово!
Ион Озун не в полной мере оценил смысл этого загадочного афоризма. Он засунул в карман кулек с недоеденными каштанами и позволил втолкнуть себя в автомобиль.
— Я только что был у метра — у Теофила Стериу! — счел нужным сообщить он. — Я завтракал у него.
— Ты у него завтракал? — обрадовался Мирел Альказ. — Браво! Что я говорил тебе, mon cher ami? Связи, поддерживай связи! Дружба с Теофилом Стериу — это капитал, а его имя — гарантия на векселе. Приложи все усилия, чтобы заручиться его сотрудничеством в нашей газете!
— Может быть… Посмотрим… если…
Сидя в автомобиле, Мирел Альказ подробно объяснил, почему он поссорился с прежним патроном и почему новая газета «пока» печатается в типографии известной газеты «Универсул», которая временно предоставила новой редакции несколько комнат в своем здании. Однако Мирел предпочел умолчать об истинных причинах подобного великодушия.
На самом же деле издатель «Универсула:» обзавелся газеткой «левого толка», чтобы без больших расходов и не компрометируя свою старую фирму, популярную в среде акушерок, пенсионеров и мелких служащих, подготовить наступательное оружие для завоевания министерского портфеля, о котором он мечтал уже двадцать лет.
«Универсул» печатался серым шрифтом, помещал серые иллюстрации и посредственные, серые статьи со столь же серыми подписями. Это была бесцветная газета, и никто не помнил, печатались ли в ней когда-либо остроумные или мужественные статьи; лишь давным-давно, в начале века, тогдашняя редакция привлекала к сотрудничеству таких писателей, как Караджале, Влахуцэ и других. Нынешний же директор возглавил газету только на правах зятя владельца и превратил ее в питомник для своих собственных зятьев. Однако именно эта неизменная посредственность и расширила круг читателей газеты до самых отдаленных деревушек, где дети учились читать по серым строчкам «Универсула», а полуслепые старики по вечерам засыпали с очками на носу и с «Универсулом» в руках.
Новой газете предстояло по контрасту восполнить недостатки старой. «Воля» возвещала о себе как о дерзкой воле целого поколения; но на самом деле она главным образом воплощала волю совершенно бесцветной посредственности, желавшей наложить лапу на министерский портфель. Этот человек, ставший собственником и директором «Универсула» по наследству и благодаря приданому жены, не мог больше ждать. Теперь или никогда! Поэтому-то он так щедро поддержал боевой дух молодого поколения. Вы мне, а я — вам! Это прекрасно знал Мирел Альказ. Это позже предстояло понять и Иону Озуну.
Ну, а пока юный боец спускался по лестнице в полном восторге, держа в руках ордер на получение тысячи лей и разыскивая административный отдел. Он говорил себе, что жизнь подчас бывает просто фантастической! Всего шесть часов назад он не видел никакого выхода. Бродил по улицам, помышляя о самоубийстве. И вдруг сумрак внезапно прояснился. Злой рок, который до сих пор подвергал его яростным гонениям, словно устал или смягчился и отозвал всех враждебных духов: «Оставьте его! Я отказываюсь от него! Пусть теперь все пойдет, как он мечтал!» И вот, как во сне, все стало реальностью, со всех сторон к нему спешат на помощь, играючи сметая препятствия.
— Будьте так добры, сударь… Где здесь можно сдать объявление?
У юноши, который обратился с этим вопросом, было знакомое лицо. Ион Озун не знал, где принимают объявления, поскольку он и сам в первый раз явился во внушительное здание «Универсула» и наудачу искал административный отдел.
Тем не менее он уверенно заявил:
— Пройдемте со мной. Вот здесь, налево…
Он действительно отгадал. Надпись над дверью гласила: «Административный отдел».
Юноша с благодарностью поклонился. После минутного колебания он заговорил снова:
— Мне кажется, мы знакомы. Вы — господин Ион Озун, журналист, не правда ли?
— Я самый!
— Вы же мой спаситель, господин Озун! Если вы припомните, этой осенью, когда поезд раздавил женщину, вы оттащили меня с рельсов… Шел экспресс, и еще секунда…
— Теперь припоминаю! — воскликнул Ион Озун, с восторгом услышав воспоминание о своем героизме.
— Я так и знал, что мы с вами рано или поздно встретимся, господин Озун. Я много раз об этом думал. Искал в газетах ваше имя.
Ион Озун скромно улыбнулся, презрительно махнув рукой:
— Думаю, что вам так и не удалось найти моего имени! Я до сих пор писал под псевдонимом… Вы сами, вероятно, понимаете, что, поскольку журналисты лишены независимости, было бы неосторожно компрометировать свое имя. Становишься пленником течений, которым ты чужд. Пленником продажной прессы, которую описали Бальзак и Мопассан во Франции, Н.-Д. Коча[53] у нас…
И, не колеблясь, он преспокойно солгал, как человек, которого литература побуждает на каждом шагу преображать действительность:
— Теперь все будет по-другому! Мы создали независимую газету. Боевую газету! Вы, вероятно, видели афиши: «Воля»! Там я буду подписываться полным именем, ибо никто больше не воспрепятствует мне защищать собственные идеи.
— Завидую вам, господин Озун, — сказал Костя Липан. — Завидую… Но мне кажется, что я вас задерживаю.
— Нет, нет! Пойдемте вместе. У меня тут тоже небольшой расчет с администрацией. Кое-что нужно дополучить…
Ион Озун вошел в отдел, как к себе домой, и получил по ордеру деньги. Костя Липан заплатил за объявление: «Серьезный студент дает уроки по программе всех классов. Плата умеренная».
Они встретились у выхода.
— Я ищу уроки, — объяснил Костя Липан извиняющимся тоном. — Я не в ладах с родителями и хочу жить самостоятельно. У меня несколько бунтарские взгляды, которые несовместимы с буржуазной тиранией семьи.
— Я понимаю… — неуверенно подтвердил Ион Озун, который в семилетнем возрасте остался сиротой и не испытывал никакой семейной тирании, потому что его растила добрая, жалостливая тетка, неспособная обидеть и мухи.
— Значит, я прав? — обрадовался этому одобрению Костя Липан. — Конфликт между отцами и детьми будет длиться, пока существует человечество. Вернее, пока существует буржуазный образ мыслей и буржуазная тирания.
— Как у Тургенева, как у Андре Жида! — напомнил Ион Озун. — Как раз сейчас появился первый том из большого цикла «Семья Тибо» Роже Мартен дю Гара.
— Так вы тоже прочли эту книгу? — еще больше обрадовался Костя Липан. — Не знаю, что будет в дальнейших томах, но в первом томе автор анатомирует добродетель рукою непревзойденного хирурга. Может быть, вы тоже заметили, что никто не дискредитирует добродетель, как сами добродетельные люди!
Говоря это, Костя Липан думал о своем отце, добродетельном и суровом, словно второй Оскар Тибо[54], и о столкновениях в доме, весьма обострившихся за последнее время. Когда министр юстиции вызвал Костю, чтобы предоставить ему небольшую «синекуру», юноша категорически отказался. Этот отказ вызвал в семье бурю негодования. И теперь Липан-студент решил стать репетитором, чтобы самому зарабатывать на карманные расходы, на книги и на сигареты, а не по милости такого типа, как Джикэ Елефтереску, которого Костя презирал.
Они дошли до Каля-Викторией.
Снежинки танцевали волшебный танец в ярком свете витрин. Прохожие весело шагали в этом белом хороводе. Огни фар расплывались мягким матовым сиянием, машины проносились мимо, исчезали в снежной завесе, уступая место все новым и новым автомобилям, словно вертясь в головокружительной карусели. Хлопья снега, вереница огней, мерцающих в голубоватых сумерках раннего зимнего вечера; рекламы, переливающиеся разноцветными гирляндами; звонки кинематографов, возвещающие о начале сеанса; витрины со сверкающими драгоценностями; веселая толпа прохожих, подбодренных мягким влажным холодком снега, — все это придавало улице радостный, праздничный вид.
Ион Озун был зачарован этим зрелищем.
Забыты были голодные дни, когда он в отчаянии бродил по улицам, прижимаясь к стенам, словно выгнанный отовсюду пес, забыты были бессонные ночи, когда он дрожал от холода под ветхим одеялом. Все это отошло куда-то вдаль и быстро исчезало из памяти.
Теперь город, разукрашенный снегом, вызывал в нем лишь восхищение.
— Бесстыдный город! — враждебно воскликнул Костя Липан. — Если схватить любого из этих отъевшихся прохожих за ворот и спросить: откуда он идет, куда бежит, из каких денег заплатил за шубу, — он смутится и не сможет ответить. Пожалуй, даже задрожит. Заметили ли вы, как беспорядочно и безумно живут здесь люди? А я этому радуюсь! Они сами ускоряют конец. Сами, хотя их никто не подгоняет, мчатся к последней, великой расплате, неминуемой и беспощадной.
Ион Озун с искренним изумлением посмотрел на своего нового приятеля.
Ничего этого он больше не замечал. Он уже забыл, что не далее как утром сегодняшнего дня те же самые мысли и вопросы заставляли его сжимать кулаки в карманах. А теперь, еще до третьего пения петуха[55], он видел вокруг себя лишь волшебное, чарующее взгляд зрелище, достойное быть изображенным в новелле или романе.
— Да почему? — наивно спросил он. — А я нахожу, что по временам наша столица — чудесный город! Разве это веселое оживление не отражает оптимизма молодой страны, молодого народа, молодого города?
Костя Липан мрачно посмотрел на пролетавшие мимо автомобили и людскую толкотню на тротуарах.
— Вы называете это оптимизмом? Бездумье, безответственность, все, что угодно… Только не оптимизм! Смотрите, как они бегут, как здороваются, как завидуют друг другу. Вот эта дама, что прошла мимо нас: ей кажется, что у нее недостаточно хорошая шуба, потому что у дамы, идущей впереди, шуба подороже. Любой наряд, любое украшение, вот этот автомобиль, длинный, как вагон, запах духов вот этой слишком накрашенной девчонки — все это добыто ценой компромисса. Если бы проследить за каждым, когда он приходит к себе домой и сбрасывает свою уличную маску, вы бы ужаснулись! Дорогой ценой он платит за это лживое счастье, за никчемное веселье. Я сказал вам, что меня это радует! Я вижу, как они бегут, и радуюсь, что бегут они на свой Страшный суд.
— Да вы — опасный революционер! — пошутил Ион Озун.
— Да! Вернее, хотел бы быть им! Я ненавижу наше общество за то, что оно поощряет это приспособленчество. Я ненавижу крупных капиталистов, буржуа-паразитов, трусливых чиновников, продажных и непродажных политиканов, ненавижу даже моих товарищей по учению!.. Только подлецы не могут ненавидеть, господин Ион Озун! Ибо только подлецам нечего жаловаться на порядки, царящие в нашем обществе. Они ко всему приноравливаются! И отвечают злом на зло! Но порядочный человек вынужден ненавидеть, иначе и он станет соучастником. Я ненавижу из любви к людям, к человечеству. Без ненависти не может существовать любви, как нет света без тени!
Ион Озун почувствовал и себя сообщником подлого общественного распорядка и нисколько не пожалел об этом.
— Вы, сударь, — исключение, — смеясь, возразил он. — К счастью для всей этой публики на Каля-Викторией, вы — исключение. Иначе все бы тут взлетели на воздух или попали на виселицу…
— Они не заслуживают другой участи, — с жаром перебил Костя Липан. — Здесь, в этой узкой улочке, на нескольких стах метрах — настоящая ярмарка тщеславия. Здесь толкутся все, кто собрался со всех концов страны, чтобы выставить напоказ свой наряд, холеное лицо, дорогой автомобиль — цену трусости и продажности… Я, господин Озун, приехал в столицу всего несколько месяцев назад, на том самом поезде в ту сентябрьскую ночь. И, как всякий молодой человек из провинции, я приехал полный иллюзий. Я, кажется, говорил вам, что я студент. Я поступил на юридический факультет и был уверен, что встречусь с молодежью, которая, как и я, питает отвращение к образу жизни наших родителей, не желает быть трусами и сообщниками. Может быть, такие молодые люди где-нибудь и есть. Но я с ними не встретился. Я столкнулся с другими… Все те, с кем я познакомился, стремятся лишь идти по стопам своих отцов. Хотят сделать карьеру, разбогатеть, использовать свой диплом для того, чтобы разъезжать по Каля-Викторией в собственном автомобиле, внушая зависть всем тем, кто ходит пешком. Кто от червя родился, червем и останется!
— Такие идеи доведут вас до Жилавы[56], господин Липан! — продолжал шутить Ион Озун. — Однако, к счастью, вы — такой же румын, как я и все прочие. Наше возмущение исчерпывается словами. Мы изливаем душу — и удовлетворяемся этим. Наш народ слишком скептичен, чтобы переходить к делу. Быть может, слишком многое довелось ему испытать здесь, «на распутье миров», «на дорогах зла», как говорится в старых хрониках. Народ на своем многовековом опыте слишком хорошо понял, что «повинную голову меч не сечет». Эта старая поговорка могла бы послужить путеводной нитью исторических трудов Ксенопола[57], Йорги[58] и других; она же могла бы послужить и оправданием. Чем виноват народ? Он приспособился к обстановке, к географическим и историческим условиям; приспосабливается и приноравливается по-всякому. Он ни во что не верит и на все соглашается. Недаром же у нас было так мало мучеников.
— Не вера творит мучеников! — грозно возразил Костя Липан, остановившись, чтобы дать дорогу какой-то даме в каракулевой шубе, — тучной особе, никоим образом не походившей на мученицу. — Не вера творит мучеников, а мученики творят веру! Пусть хоть несколько человек пожертвовали бы собой — и они бы сокрушили равнодушие. Христианство — дело рук Иисуса. Но в еще большей степени это дело рук тех, кто его распял!
— Может быть, мы зайдем куда-нибудь и выпьем кофе или горячей цуйки, — предложил Ион Озун, взяв своего нового приятеля под руку. — Можно будет спокойнее разговаривать.
— Да, поговорим вволю! — согласился Костя Липан, радуясь, что наконец нашел кого-то, кто его слушает, с кем можно наконец-то поделиться невысказанными мыслями.
Однако Ион Озун был весьма далек от подобных мятежных мыслей. Он находил жизнь восхитительной. И был счастлив, что и жизнь, и мир, и Каля-Викторией такие, какие они есть, наконец приняли его, Иона Озуна, таким, каков он есть, каким его принял Теофил Стериу. И он не мог удержаться, чтобы не сообщить на всякий случай:
— Вот в разговоре с Теофилом Стериу…
— Вы знакомы с Теофилом Стериу?
— Да, я как раз сегодня завтракал у него. Просидели за завтраком довольно долго, толковали о литературе, — ответил Ион Озун, приукрашая действительность и, быть может, даже не отдавая себе в этом отчета.
— Какой вы счастливец, что у вас есть с кем поделиться мыслями! — позавидовал ему Костя Липан. — А я живу, как в пустыне.
Ион Озун устыдился своего преувеличения и поспешил переменить тему разговора.
— Какой чудесный снег! — показал он вверх, на снежные хлопья, пляшущие в молочном свете фонарей.
— Да, снег идет, как в марте тысяча девятьсот седьмого года![59] — пророчески произнес Костя Липан.